"Мы были знакомы всего ничего, господин инспектор... Я посещала его курс, встретились как-то в магазине, а потом он пригласил меня в ресторан... Да, на желтой машине, но я вас уверяю, он человек порядочный... Он никогда не стал бы... Хотя, как вы понимаете, не поручусь, ведь близко я его не знаю"
   "Жестокие войны, потрясшие Паннонию в Средние века, наложили отпечаток на национальный характер. Именно к этому времени восходит начало практики человеческих жертвоприношений, сохранявшейся до недавнего времени. Паннонийские жрецы, искусные математики и астрономы, вычисляли жертву путем составления гороскопов... Жрецы проводили дни в ежедневном составлении гороскопов для каждого из жителей, каковые гороскопы держались в тайне... Угли считались символом небесных звезд, а очерченная вокруг костра линия символизировала границы Вселенной. И тот, кто сгорал на костре, был всеми людьми одновременно, и через его смерть Паннония очищалась"
   "Тут такой бабах, я проснулся. На скамейке лежал, у входа в парк. Чего в парк не пошел? Так его ж запирают. Сделал два шага, вижу, машина стоит. Ну, желтая. Так там же фонарь светит, и луна была большая, если только мне не приснилось. Вижу: один другого на обочину тащит. Убил, видать. Ну, я тихо так к себе обратно на скамейку. Лежу, будто сам помер, а то, думаю, этот подойдет, убьет как свидетеля. Я думаю, если притвориться, что уже мертвый, может, не тронет? Запутался я. А тут, слышу, машина уехала. Тишина такая. Полежал-полежал: приснилось, думаю. Наверняка привиделось. И такой странный сон, будто на самом деле. Это я еще успел подумать. А потом заснул. Совсем заснул"
   "Сохранилась старая планировка города. Основная часть пересекается тремя сначала разветвляющимися, затем снова сходящимися улицами. Центральная из них носит название "улица Пепелища". Мы приглашаем вас посетить уютные ресторанчики, кафе и галереи, расположенные вдоль ее тротуаров. Когда-то она действительно заканчивалась огромным пепелищем, на месте которого нынче располагается магазин автомобильных запчастей. К востоку от нее проходит Прибрежная улица. Ее дома примечательны огромным количество чаек, гнездящихся на крышах и чердаках, и потому буквально облеплены пометом. К западу лежит улица Богов. Здесь исторически селились самые богатые семьи города. Почти каждый дом заслуживает внимания тех, кто интересуется архитектурой: ни один не повторяет резьбу капителей или форму окон другого, даже оттенок черепицы на крыше разнится от дома к дому. Улица пересекает сквер, украшенный пятью статуями паннонийских богов. В скульптуре заметно влияние как греческих, так и индийских мастеров, должно быть, плод восточных завоеваний знаменитого македонца..."
   "Да, они сидели здесь. Она брала джин-тоник, он вроде пил пиво. Одну кружку, и то не допил. Я точно помню. Потом они ушли. Часов около трех. Я слышал, как отъезжала машина. О чем они говорили... Разве это важно? Я не прислушивался. Помнится, сначала говорила она. Да. Довольно долго. А потом он что-то рассказывал - и кажется, она заскучала. С таким, знаете, скучающим видом его слушала. Смотрела в сторону, глаза все шарили по помещению"
   "На месте пересечения трех улиц, почти сразу за автомагазином, находится городская картинная галерея. Найти ее не так-то просто, но, если бы вы прибыли в наш город кораблем, то еще издалека заметили бы двухэтажное здание музея, ибо оно расположено на самой крайней точке того полуострова, на котором построен город. В судоходное время здание также служит маяком. Хотя мы не можем похвастаться картинами старых мастеров, собрание современной живописи весьма примечательно. Особенно интересен триптих "Фигуры". Художник-примитивист придает всем персонажам собственное лицо. Первая из картин - автопортрет, на котором изображенный художник разглядывает зрителя. На второй - получившей название "Разговор" - художник ведет беседу с самим собою или же двойником. Третье полотно представляет художника и еще двух точно таких же, как он, сидящими по углам треугольного стола. Тот, кто в середине, отодвигает от себя бокал вина: заключительная часть триптиха называется "Отрицание"".
   Инспектор решает начать обход города с той улицы, что лежит к западу.
   "О возлюбленная!" - сквозь стеклянные стены кафе видна белокурая женщина с ножом в руке - "О возлюбленная! Я - тот, кого ты знала когда-то, в течение двух на редкость счастливых лет, по крайней мере счастливых для тебя, как ты тогда уверяла!" - сильными ударами ножа она рубит капусту - от круглого, крепкого кочана остается лишь гора распадающейся стружки - "Он бросил невесту, чтобы перебраться в Христианию, и, несмотря на многочисленные обещания, ее к себе не перевез" - мелко-мелко, быстро-быстро она дробит морковь - "Вспомни наши прогулки вдоль пристани, объятья на обочине, лепет в лесу" - сгребает порубленные овощи с деревяшки в миску, мешает, довольно причмокивая губами "Все то банальное, через что предстояло пройти и нам, и что мы прошли, как положено влюбленным, не догадываясь, что, может быть, и любовь предписали себе потому, что так делали другие, и мы не видели иного пути в девятнадцать лет" она выкладывает рядком помидор, огурец и перец, окидывает их оценивающим взглядом, замахивается ножом - "Ты знаешь, ведь, пока я шел сюда, я заготовил грусть и нежность, и сожаление о том, что прошло, и вину перед тобой... Но сейчас, когда я смотрю на тебя сквозь стекло, все это пропадает" - скоро будет салат, он уже издали кажется вкусным - "Потому что я вижу тебя такой же, какой видел тогда" - рука с перевернутой бутылкой оливкового масла описывает два круга над миской; потом берет прозрачный уксус и роняет несколько капель - "И мне - вот жало давно забытого чувства - становится скучно, и хочется бежать прочь из этого города, и хочется - прости меня - забыть твое имя" - в торжестве приближающегося завершения соль и перец сыплются с двух рук - "Он бросил невесту, чтобы перебраться в наш богатый, благоустроенный город, оставив ее прозябать в качестве прислуги или кухарки" - и поднимаются большая деревянная ложка и деревянная вилка, чтобы опуститься в кусочки овощей, переворачивая их - "Помнишь, ты рассказывала мне о старике, что лежал на скале, умирая от жажды, и, весь иссохнув и покрывшись перьями, превратился в чайку? И как, взмыв в небо, быстрым глазом увидел лежащее внизу тело?" - "С необычайной легкостью бросал он всех - мать, невесту, родной город, ни к чему не привязываясь, ни о чем не сожалея; должно быть, для него придумана пословица: рыба ищет где глубже, а человек - где лучше" - Ее волосы по-прежнему густы и белокуры, щеки розовы, тело все так же стройно; если бы взгляд мог отыскать что-то новое, скажем, седые волосы или пару морщин, которые давали бы понять, что за эти годы в ее жизни что-то произошло, что она изменилась, что она, быть может, стала другим человеком, Марков бросился бы к ней, стремясь разглядеть в давно знакомом ему человеке нового (ведь ученым движет любопытство, на что бы он ни обращал свой ум). Но она казалась ему точно такой же, какой он оставил ее когда-то, и, вместо того чтобы испытывать радость, он почувствовал страх, будто кто-то взял и отменил все те годы, что прошли с момента их последней встречи - именно те, когда создавалась алгебра Маркова, и где он уже почти доказал последнюю теорему: нет, от этих лет он не откажется никогда! - "Он всем оказался готов пожертвовать ради научной карьеры - ради науки, - скажут иные идеалисты, но мы попросим их объяснить: разве могут эти цифры... эти непонятные цифры... неумолимые законы быть важнее..." ведь и сама эта женщина, увидев Маркова, вряд ли нашла бы его изменившимся, и она скорее отшатнулась бы, чем протянула бы ему руку - "Но спустя несколько дней, или месяц, или год после того, как я уеду, твои руки или твоя постель вдруг всплывут в памяти, и я пойму, что никогда не любил никого, кроме себя, но любовь к себе не выносит потерь и потому готова плакать о том, что невозвратимо, не только о тебе, но и обо всем, что меня окружало, что я покинул или - как того хочет моя любовь - обо всем том, что, не оказавшись вечным, посмело покинуть меня".
   День подходил к концу, так что даже побеленная Прибрежная улица казалась сизой в сумерках. Крича, как кошки, чайки возвращались к своим гнездам, и Марков брел вслед за ними, словно они указывали путь. Навстречу ему зажигались фонари, стоящие на равном расстоянии друг от друга: так солдаты отдают честь своему генералу. Он боялся, что перепутает этот дом с другими, ведь он уже убедился, что вовсе не узнавал родные места мгновенно, и даже спустя долгое время все еще сомневался, туда ли он попал. Но этот дом, будучи в три этажа, отличался от окружающих его двухэтажных. Фонарный столб напротив дома оказался удобен, чтобы опереться о него спиной. Марков вытащил из кармана пачку сигарет и, обратив взгляд на окна третьего этажа, приготовился ждать.
   Он ждал, как в театре ждут начала спектакля. Сходство усиливалось из-за того, что темнота вокруг него сгущалась все плотнее. Шторы на окнах не были задернуты, то есть на сцене, которую он сам себе создал, занавес был поднят. Все звуки замерли. Марков уже докурил сигарету до конца и зажег вторую. Может быть, он явился по-мещански слишком рано, представление еще не скоро начнут. Или он ошибся, или она переехала, или все это происходит в его воображении, или он приехал сюда по-настоящему - но пытаясь найти то, что ему пригрезилось.
   Благодаря тому, что стемнело, он был избавлен от сыновнего долга узнавания. Глядя на смутно белевший угол дома, он мог бы вспомнить деревянный стол и скамью за ним - равно как и представить, что там находится площадка для игр, свалка мусора, заросли репейника, все что угодно, а вовсе не стол со скамейкой, где они с матерью - в той Паннонии, за которой он сюда приехал, играли в карты.
   За тремя ярко-желтыми квадратами окон он мог вообразить какую угодно обстановку - хотя бы даже уходящие в бесконечность коридоры со множеством дверей, потому что задней стены дома он видеть не мог. И если бы он ушел, не дождавшись появления единственной героини этой драмы в просвете окна, то и обитательницу квартиры он смог бы вообразить какой угодно, от молодой женщины до старухи. Но он хотел дождаться ее появления хотя бы затем, чтобы вытеснить из памяти фотографию матери, что в рамочке висела когда-то на стене вероятно, мать считала снимок особенно удавшимся. Может быть, в черно-белой игре света и тени эта приземистая женщина с грубоватым лицом действительно вышла хорошо, почти утонченной. Но дети в таких тонкостях не разбираются, и Марков, которому было лет шесть, когда фотография водрузилась на стену, увидев изменившийся облик родной матери, где сквозь знакомые черты просвечивало нечто жутко-незнакомое (мать несколько раз повторила: "Такой мастер, он меня увековечил!"), решил, что женщина на снимке - ведьма. Он не решался попросить мать снять фотографию со стены у него над кроватью, догадавшись, что та непременно обидится, будто он не хочет видеть ее самое; она искренне считала, что очень порадовала его этим подарком, заблуждаясь, подобно многим матерям-одиночкам, в степени привязанности сына к себе (подругам: "Ребенок меня любит совершенно истерически! Не понимаю, как он будет без меня жить"). Детство его проходило под напряженным взором той, что его пугала, фотопортрет, видимо, и впрямь был хорош, потому что в какой угол комнаты вы бы ни отошли, глаза запечатленной продолжали следить за вами.
   Раз и навсегда избавиться от ведьмы и, может быть, впервые встретить свою настоящую мать хотелось ему сейчас. Темный силуэт обрисовался на фоне окна, и, чем вернее приближался он к невидимому стеклу, тем явственней Марков мог разобрать черты, а что не видел, то дорисовывала память: горбатый нос на широком лице, огромные синие глаза и мешки под ними, опущенные уголки губ, забранные в пучок волосы, тяжелые, полные плечи. Он понял, что ведьма на стене, и склонявшаяся над его постелью нежная мать, и хорошенькая когда-то любовница офицера, о котором он знал по ее рассказам, и учетчица в роговых очках, что, сбиваясь, пересчитывает товар, и силуэт в окне, и будущая старуха с недовязанным шарфом на коленях, предназначающимся то ли для Маркова, то ли для себя самой, то ли для тощей соседки, "забегающей" на чашку чая, - все они разные женщины, ни одна из которых не должна вытеснить другую. Ни перед кем из них он не чувствовал вины сейчас (хотя не мог поручиться, что так будет всегда) и ни по одной не тосковал. Наоборот, в этот самый момент, когда уже приблизившийся к окну силуэт стал отдаляться, лишая Маркова возможности присмотреться повнимательнее, - именно в этот момент он испытал странный прилив радости оттого, что столько разных лиц живут в его душе (о множественности которых не подозревала сама женщина) и что лишь благодаря ему они продолжают сосуществовать. И, дабы сохранить в том городе, каковым являлся он сам, весь этот букет юных, отцветающих и старых женщин, вместо того чтобы, поднявшись по лестнице, соединить их в одну мать, а себя превратить в заботливого сына, он повернулся и пошел прочь.
   На ярко освещенной площади он, вынув из кармана газету, еще раз пробежал глазами статью. Вероятно, он уже успел привыкнуть к тому, что произошло, потому что ощущение дурного сна испарилось. Теперь жизнь его выглядела так: он, Юлиан Марков, человек глубоко безнравственный, оказался еще и убийцей ("а я-то думал, я математик"). Вот тут-то он стал наконец догадываться, в чем была ошибка - только ошибка оказалась вовсе не его. А он искал ее так напряженно сначала на доске, потом - среди карандашных каракулей в кипе белых листков, затем - в своей жизни. К жизни, пожалуй, не стоило прикасаться ни под каким видом, чтоб не заразиться от нее чем-нибудь дурным (как не стоит трогать голубей или бродячих кошек), но он все же не удержался. Первым таким прикосновением была встреча со студенткой, которая ничем плохим не обернулась бы, позволь он себе восхищаться гармонией черт ее лица безо всякой мысли о сближении. Но он ринулся к ней, затем задумался, правильно ли поступает, затем отшатнулся, и в результате красота поблекла, уступив место навязчивой тоске.
   Чтобы заглушить ее, он ринулся в предприятие, еще более пагубное. Решив, что ошибкой было географическое перемещение его тела, он решил вернуться туда, откуда уехал когда-то. В ушах звенело эхо полузабытого выговора, но, приехав в Паннонию, он почти не слышал его, или, может быть, слух отказывался узнавать. Его привело сюда сознание собственной наготы: он решил облечься в одежды из той, казалось бы, подобающей ему грусти, раскаяния, сожаления, которые невидимый, но пользующийся популярностью портной расстелил перед ним. Но ризы спали, стоило ему ступить на землю Паннонии или, может быть, в тот момент, когда печатное слово провозгласило его непреднамеренным убийцей, обвинение, гораздо более страшное и потому гораздо более правдивое, чем любое из тех, что он мог предъявить себе сам.
   Ошибка, которую он искал у себя и не находил, совершалась в то самое время - или вскоре должна была совершиться - в иных сферах. Стечение обстоятельств, которыми управлял не он, но роковой ход которых он каким-то образом предчувствовал, выводя мелом формулы на доске, должно было привести к тому, что той же ночью, когда он отвозил красавицу домой, под колеса некоей светлой автомашины на пустынном шоссе должен был угодить доктор Петр Северин, возможно, хлебнувший лишнего. Тот, кто сбил его, в панике оттащил несчастного на обочину и уехал, а некий бездомный все видел из кустов, и в свете луны машина ему показалась - он был уверен в том - желтой. Желтый цвет машины и набор случайных совпадений привели тех, кто расследовал происшествие, к заключению, что за рулем автомашины сидел Марков. Ему удалось на какое-то время уйти от ответственности, когда он уехал в Паннонию. Но следом за ним отправился инспектор, который хоть и упустил Маркова из вида на железнодорожном переезде, но теперь, оглядывая один за другим столики на ярко освещенной площади, наконец-то увидел того, кого искал, и быстрым шагом направился к нему.
   Уже на пути в Христианию в машине инспектора Марков, не имевший ни малейшего понятия об уголовном кодексе, представлял себе камеру, в которой, должно быть, ему придется провести годы. И, чтобы иметь в себе силы преодолеть эту дорогу, он стал сочинять гимн предстоящему заключению. Хвала тебе, темница, потому что ты ограждаешь меня от... Заключаешь в круг... Слова стали покидать Маркова, но он заставил себя сосредоточиться. Наверное, будет не трудно добиться разрешения получать в камере математические журналы, а уж карандаш и бумагу он сумеет раздобыть. Френкель будет его посещать, это точно, и, может быть, им удастся в соавторстве дописать ту позапрошлогоднюю статью. Да, гранки последней надо перепроверить, вдруг все же закралась ошибка, возьму книгу "Алгебры Ли и группы Ли" (алгебры ли? группы ли?), там на сто пятой странице вложена закладка с первым неравенством. Зарешеченный квадратик окна, прямоугольная койка, круг бесконечных шагов по периметру пола, вот фигуры моего будущего, а вовсе не тот стол у окна с видом на море, о котором я мечтал. Я пытался огородить себя от притязаний жизни, воображая себе все новые ее формы: море, закат, чаек. Только совершив то, что поначалу казалось ошибкой, судьба наконец принесла мне освобождение, воздвигнув крепкие стены тюрьмы между мной и тем человеком, что не отходил от меня все эти годы, несмотря на попытки избавиться от него, - уроженцем Паннонии, снимающим квартиру в Христиании, бросившим мать заботливым сыном, неловким соблазнителем темноволосой красотки и рассеянным водителем автомобиля.
   И, не желая больше думать ни о Паннонии, ни о Христиании, ни о будущем, ни о прошлом, Марков впал в забытье, чтобы в обмороке дождаться лучших времен, когда он очнется в тюрьме или больнице, и ласковый голос скажет ему, что все разъяснилось, что ошибка - не его.