В Ростове маленькая Добровольческая армия, равная по численности полку, еще удерживала Таганрогское направление. Генерал Корнилов требовал от Каледина помощи, а командующий Ростовским районом Африкан Богаевский смог выделить ему восемь казаков.
   Под Таганрогом в наспех отрытых окопах сидел за немецким трофейным пулеметом, установленным на треногу, веселый молодой штабс-капитан Артамонов, толстый, могучий, розоволицый. Шинель с насмерть вшитыми погонами была расстегнута, под ней блестела черная кожаная тужурка. Откинувшись на стенку, он смотрел на скупое зимнее солнце, рдевшее на закате в холодной глубине неба, и говорил молоденькому студенту в черной студенческой шинели, озябшему и поводящему плечами:
   - Представь себе - свечерело, кони на коновязях овес хрупают, месяц взошел. Тихо. И хочется тебе чего-то для души... Но вот в темноте резко трубит дежурный трубач повестку к зоре. Из всех темных углов на дорогу выходят люди. Строятся шеренги, начинается перекличка. Вахмистр читает приказ, а дежурный светит ему свечкой. Потом на фланге играют кавалерийскую зарю, и все начинают петь. Пропоют "Отче наш" и "Спаси, Господи", и все стихает. И звучит гимн... Думаешь, что же держит в дисциплине тысячи народу и тебя самого? Отечество - страшная это сила! - Артамонов покачал головой, усмехнулся зябнущему пареньку. - Да не трясись ты!..
   - У нас отечество, а у них? - скучным голосом спросил студент.
   - Голодное брюхо и ненависть. У рабов нет отечества. Вот сейчас эти рожи пойдут, а я буду их поперек подрезывать.
   Артамонов стиснул перед грудью кулаки и затряс ими, изображая стрельбу. В его лице страсть и удальство. Кажется, через этот окопчик красным нет пути-дороги.
   - Но идея отечества - это самая примитивная идея, - подумав, произнес студент. - Любой лавочник или буржуй любит отечество за то, что оно охраняет его топорные товары от дешевых прочных немецких или французских товаров. Отечество, извините, это еще не все.
   - Умный больно! - сказал Артамонов. - За что ж, по-твоему, я четыре раза ранен? Отними у меня то, что я русский, сразу снимусь отсель и осяду где-нибудь в Италии, буду нежиться в тепле и покое. А я здесь в мерзлой земле сижу!
   Студент закурил, полыхал отсыревшей папиросой и сказал с тоской:
   - Во дворе школы прапорщиков мы кончали рабочих, потом собаку пристрелили и бросили на трупы в яму. Во имя отечества?
   - Символы! - презрительно вымолвил Артамонов. - Стреляйте, но не издевайтесь... Ты спроси у юнкера Волоха, что сделали в Московской губернии с его матерью и сестрами !
   - Слыхал, - сказал студент.
   Они не смогли договорить, - широко по всему фронту на них двинулись густые цепи красных. Артамонов гибко отклонился от стенки, облизал розовым языком толстые губы и издал короткин грозный рык.
   - Сейчас погреемся, - весело заключил он, похлопав по облезлому телу пулемета.
   - А ну-ка, проверь ленту!
   Студент потрогал продетую в приемник ленту, оглянулся, слабо улыбаясь.
   - Ну! - кивнул Артамонов. - Рукоятку до отказа.
   Студент уверенно послал вперед рукоятку, левой рукой еще протянул ленту и снова оглянулся, как бы спрашивая: "Так?"
   - Левый локоть береги, не высовывай из-за щита, - предупредил Артамонов.
   Через несколько минут пулемет был полностью готов.
   Наступавшие стреляли, недружный разрозненный треск рвал воздух, вызывал у Артамонова презрение.
   - Разве это огонь? - спрашивал он. - Нет дисциплины. Стадо! Настоящий огонь должен быть плотным, как крутой кипяток...
   До наступавших было больше тысячи шагов, поэтому из окопов не отвечали, ждали. Высоко над головами посвистывало. Должно быть, прицел был неверный.
   Артамонов тоже закурил.
   - Не дергайся, - сказал он. - Ничего с тобой нынче не случится. Вот докурим, газетку почитаем - и начнем...
   - Какую газетку?
   - Какая есть. А нету, так покалякаем. Поближе пусть подойдут. Как доберутся до тех кустиков, тогда - пожалте...
   - Не пойму, чему радуетесь, - негромко вымолвил студент. - Такая трагедия... настоящая гражданская война! Там же наш русский народ?
   - Чего мне не радоваться? - удивился Артамонов. - Машинка пристреляна, воевать я умею, задачу свою знаю!.. А народ любит, когда с ним не церемонятся.
   - Да вы старорежимный Аракчеев! - обиженно произнес студент. - Даже перед боем, где нас, может быть, убьют, вы не хотите серьезно задуматься!
   - Тьфу! - сплюнул Артамонов. - Ну, братец, ты, видно, совсем оробел. Смотри, начнешь томиться, враз пулька прилетит, поцелует. Таких серьезных и задумчивых и клюет. Тут драка, раздумывать некогда - бей, режь, не поддавайся. А чуть кого пожалел - и сам пропал.
   Сергей Ларионович Артамонов, двадцатитрехлетний штабс-капитан, происходил из разорившихся дворян Смоленской губернии, мать его была крестьянкой. Понятие о воинской чести составляло главное богатство этого добровольца. Он знал, что его отец и дядя бились с турками на Шипке и дядя похоронен в храме, воздвигнутом над русскими костями, что дед потерял руку на севастопольских бастионах, что имя прадеда вписано в историю Отечественной войны. Артамонов был офицер и считал, что, как всякий офицер, он стоит на страже русской государственности и сменить его может только смерть.
   Студент принадлежал к совсем другой семье. Она медленно добивалась своего, вырастая из безвестных глубин. За Артамоновым он признавал одно умение воевать и думал, что, когда они победят, добровольцы рассеятся как тучи после бури. Прошлое для студента было грубым, бессмысленным и жалким.
   - Темные у них вожди, - сказал о наступавших Артамонов. - Хотят в лоб, без маневра. А фронтальный бой - крайне трудный и кровопролитный. Сейчас они накопятся за теми кустами и кинутся на нас. Тут мы их и порежем.
   Все получилось так, как он говорил. Красные дошли до ложбинки, постреляли оттуда, потом начали атаку.
   Артамонов взялся за рукоятки, повел стволом, выбирая цель. Глаза сощурились, рот приоткрылся в напряженной гримасе.
   Студент не заметил, когда пулемет заработал. Маленькие фигурки наступавших стали падать, как будто спотыкались. Лицо Артамонова стало потным. Холщовая лента вползала в дрожащую щель приемника, отстрелянные гильзы сыпались на землю.
   Справа и слева тоже слаженно били пулеметы, вгоняя красным в груди и головы горячий свинец. Фронтальный бой вошел в решающую кровавую фазу. Наступавшие еще не останавливались.
   По стальному щиту пулемета стучали пули, студент уже не обращал на них внимания. Артамонов, перезаряжая машину, продернул влево ленту, высунул локоть из-за щита, и вдруг его отбросило, развернув на пол-оборота. Он встал, потянул к животу левую руку, разглядывая клочья шинельного сукна на левом локте. Студент кинулся к нему. Крови было мало.
   - У меня есть, - сказал студент, вырывая из кармана индивидуальный пакет.
   - Отставить! - велел Артамонов, страшно выпучив глаза. - К машине!
   Студент стал к пулемету, поглядел в прорезь прицела на перебегающие фигуры и, будто одеревенев, повел изрыгающим огонь коботом.
   Но не угадал штабс-капитан! Случайная пуля попала в прорезь и вспорола на шее студента яремную вену, выпустив фонтан алой крови. Он уронил набок подрезанную голову, схватился за рану, пытаясь унять брызжущую на полметра струю, и с каждой секундой в него вползал медленный холод. Студент опустился на дно окопчика, прижал к ране бинт. Кровь рвалась из-под бинта, заливала грудь, он чувствовал ее на животе, в паху, на ногах.
   Артамонов смотрел на него.
   - Я умру? - спросил студент. - Ты же говорил... 
   Но он не сказал, что говорил штабс-капитан, на него напала зевота, он сжался, сделался маленьким и стал быстро синеть. Жить ему оставалось считанные мгновения.
   - Что же это? - прошептал студент.
   - Сейчас, милый! - сказал Артамонов. - Потерпи...
   Он боком шагнул к пулемету, взялся здоровой рукой за рукоять и нажал гашетку.
   Сутки спустя после этого боя из Ростова в Новочеркасск была послана телеграмма, сообщавшая войсковому атаману Каледину, что Добровольческая армия вынуждена покинуть пределы Донской области. С уходом добровольцев сопротивление теряло смысл.
   29 января Каледин на закрытом заседании правительства сложил с себя полномочия, удалился в маленькую комнату, лег на кушетку, приложил пистолет дулом против сердца и с силой нажал спуск. Герой Луцкого прорыва умер. И его выстрел никого не пробудил.
   В "Вольном Доне" было напечатано романтически-возвышенное слово о покойном: "По-над Доном в час ночной тихо реют тени прежних атаманов. В ночь с 29 на 30-е к ним прибавилась еще одна тень. Это тень атамана-мученика Алексея Каледина".
   Панихиду отслужили в войсковом соборе, где атаман недавно провожал в последний путь убитых юнкеров Новочеркасского юнкерского казачьего училища, которым когда-то командовал. Был яркий сине-голубой солнечный день.
   Старый военный врач Заянчковский щурился от блеска талой воды и золотого света. Музыка и пение похоронного гимна вызывали в нем мысли о божественном предназначении человека, о скором собственном конце и о душе самоубийцы, скорбно летающей над папертью. Страшно подумать, но ведь то бледное большое тело когда-то было телом ребенка, в нем жила мечта и надежда, он хотел совершенствоваться, как хотят этого все дети... Ужас, ужас! Кто выдумал эту страшную страну, где любят погибать?
   Он вспомнил славную Нину Петровну Григорову, которая уехала в Ростов, и ему стало жаль обреченных.
   6
   Девятого января в семнадцать часов в огромном доме миллионера Парамонова на Пушкинской улице, в большой, с колоннами, приемной Добровольческой армии, собралось много одетых по-дорожному людей. Судя по выправке, все были военными, а судя по разнообразным пальто, шапкам, брюкам, которые выделялись среди шинелей и башлыков, - партизанами. За плечами винтовки, у поясов - револьверы, на спинах - горбы вещевых мешков. Это была штабная рота: генералы, полковники и прочие офицеры.
   Под колоннадой прошел исхудавший человек с темными горящими глазами. Его вид был необычен. На сером коротком полушубке серебрились подбитые желтым генеральские погоны, брюки краснели генеральскими лампасами. "Я Корнилов! - словно говорил он всем. - Довольно скрываться под штатским одеянием. Мы идем в поход".
   Рядом с ним появился один из его конвойцев, рослый текинец с желтоватым лицом, в стеганом халате и тяжелой черной папахе. Он обвел взглядом зал, остановился на мужчине в черном мешковатом пальто и серой смушковой, по-кабардински сдавленной спереди папахе. Полное лицо с черными бровями, седыми усами н маленькой седеющей бородкой было, как всегда, спокойно. Это был Деникин, помощник главнокомандующего и его противоположность. Взгляд текинца скользнул дальше, на генералов Лукомского и Романовского, и равнодушно перешел на молодого подполковника, наклонившегося к мешку с индивидуальными пакетами и засовывающего пакеты в карманы шинели.
   Лукомский поглядел на часы, спросил у Корнилова:
   - Пожалуй, пора? - И скомандовал выходить.
   Корнилов первым торопливо спустился по широкой мраморной лестнице.
   На улице уже было темно. Подмораживало. Вчера выпал снег, и деревья, крыши, карнизы белели в сумерках. На Большой Садовой прозвенел трамвай. Горели электрические лампочки.
   Небольшая колонна двумя шеренгами двигалась к вокзалу. Молчали. Зимняя дорога в степи для большинства должна была закончиться могилой. Цели не было. Куда идти? Через пустыню к Астрахани? В Екатеринодар? На что уповать?
   Они ощущали себя последними защитниками погибшей родины. Они военные, вид крови их не пугает. История представляется им уделом героев. В душе у каждого - привнесенный из другой истории образ дерзкого гения, это Наполеон! И у Корнилова, и у Деникина, и у самого маленького мальчишки-кадета - вера в то, что можно повернуть колесо истории одним ударом.
   Кажется, сражения на Марне, в Галиции опровергли эту стратегию, ведь все главнокомандующие ставили на нее и нигде она не удалась? Но нет, идеал неистребим, и герой не видит вырастающих на пути его коня траншей, окутанных спиралями колючей проволоки, пулеметных гнезд, скорострельных пушек... Герой скачет, как будто надо сразиться со степными кочевниками. И сам превращается в кочевника.
   Колонна оставила за спиной городские постройки и потянулась по заснеженному полю гуськом, по узкой тропе. К ней присоединялись отставшие и опоздавшие.
   Потом привал в Лазаретном городке, соединение с батальонами, защищавшими окраины города, - и вперед, вперед...
   На берегу Дона пылали костры. Отсветы огней ложились на снег, отбрасывали длинные шатающиеся тени от фигур офицеров и студентов. Внизу темнела широкая таинственная река. Слышались бодрые молодые голоса, шутки, громкий смех, словно предстоял приступ снежного городка. Здесь же стоял Корнилов вместе с конвоем текинцев. О чем думал, глядя на костер, этот беспощадный, неугомонный воитель, сын казака и киргизки, не знающий ничего, кроме войны? Он был упорен и мужестве, всегда сражался до последнего. Пройдя через неудачи, плен, фантастический побег, он в 17-м году решился установить военную диктатуру вопреки тому, что для большинства солдат его имя стало равнозначным смерти. Он верил в судьбу. Улыбка трогала его сухие жесткие губы, когда он смотрел на молодые лица, освещенные огнем. Что с того, что они должны были сгинуть в огне? Корнилов не отделял себя от них. Он знал, что у него так же мало шансов.
   Без надежды на помощь, без тыла, без снарядов жалкая армия покинула город и, веря в любящих жертвы русских богов, двинулась через Дон на станицу Аксай.
   Скользили на льду лошади, нервно ржали. Тянулись санитарные линейки. За одной из них шел раненый штабс-капитан Артамонов, глядел на высокую луну.
   В Аксае казаки не хотели пускать офицеров на ночлег, не отпирали дверей. Боялись, что потом большевики разочтутся за приют врагам. И безразлично было, кто идет в морозную ночь. Шли чужие, мешающие жизни какими-то своими геройствами, особыми правами. Они пройдут, сгинут, а думки хозяина не о них, а о близкой весне, корме для скотины, сохранении своего очага в лихую годину.
   Но кое-как переночевали и ясным солнечным утром вышли из Аксая к Ольгинской, расположенной в девяти верстах. Тяжелая ночь была позади, колонна двигалась размашистым пехотным шагом, студенческий батальон распевал :
   Мы былого не жалеем,
   Царь нам не кумир!
   Нет, надежду мы имеем
   Дать стране лишь мир.
   Верим мы, близка развязка
   С чарами врага,
   Упадет с очей повязка у России - да!
   Русь поймет, кто ей изменник,
   В чем ее недуг...
   В Ольгинской простояли два дня, дожидаясь подхода всех частей и отрядов из-под Ростова. Всего набралось две тысячи штыков и шестьсот сабель, восемь полевых трехдюймовых орудий, с которыми взяли всего триста снарядов.
   Что предстояло, было неизвестно. Корнилов еще ждал подхода трехтысячного отряда донского походного атамана Попова.
   Нина была пристроена в санитарный отряд и легко сошлась с врачами и сестрами. Она увидела, что они самоотверженны, объединены идеей добровольчества, и у нее стало легко на душе, несмотря на предстоящие тяготы.
   Ушаков забежал к ней в хату, где лежали раненые юнкера, сказал, что завтра выступают. Попов отказался идти с Корниловым. Он увлек ее в пустую комнату-отделю, жарко поцеловал. Но она не воспринимала его ласки. За занавеской дышали раненые.
   - Война, Ниночка, - прошептал он. - Завтра времени не будет. - И погладил ее по плечу.
   От него пахло табаком, овчиной. Щеки усыпала рыжеватая щетина. Взгляд ласкал ее и сулил счастье. И она, глупая, верила, хотя понимала, что ничего не будет.
   Она проводила Ушакова до крыльца. Он побежал к калитке, придерживая шапку. Мальчишка! Нине хотелось сказать что-то.
   - Павлон! - крикнула она.
   Он остановился и откликнулся, щурясь от солнца:
   - Павлоны у ваших ног, мадам!
   И Нине было хорошо весь вечер, из памяти не уходил улыбающийся Геннадий. А утром выступать. К пяти часам будут подводы. Армия не оставит ни одного своего раненого!
   Ночью она дежурит, поит тяжело раненного юнкера Христяна, меняет компрессы на его раскаленной голове. Глаза у него открыты, в них отражается свет керосиновой лампы. Он в беспамятстве зовет мать, будоражит других раненых, и они просыпаются. Что, пора подниматься? Сколько времени? Зовут Нину, хрустят набитыми соломой тюфяками, стонут. Ими овладевает беспамятство, и кажется, что их бросят, забудут.
   - Мама, прости меня! - вдруг отчетливо произносит Христян. Он не здесь, а где-то в далеком краю, о котором никто не говорит, чтобы не расслабляться. Может быть, его душа уже прощается с этим жестоким миром, сжатым болью, и молодая женщина зовет его, прощая тяжелый грех ненависти?
   Нина отгоняет эти мысли. Есть долг добровольчества, хотя это, может быть, и просто общее отчаяние. Но она свободна! Она никогда не была такой свободной и не ощущала в себе веры. Да, пусть отчаяние, кровь, жертвы. Все пройдет. Боже, сохрани Геннадия! Он не виноват, что любит отечество и офицер. Он воевал, не ведал, что творится на родной земле...
   Обращаясь к Всевышнему, Нина представляла его как горнопромышленника, который недолюбливает монархистов.
   Постепенно раненые успокаиваются, и она кладет голову на стол и дремлет. Всевышний что-то говорит ей, хмурится, показывает на шахтерские казармы и балаганы. "А каково им?"
   В начале пятого ее разбудил старший врач Сулковский. Пора! Было темно, тихо. На базу неуверенно кричал кочет. Сулковский велел одевать раненых.
   - Скоро будут подводы, - сказал он. - Я послал посыльного к Матерно.
   Она знала, что полковник Матерно заведует всем транспортом армии, и у нее не появилось ни тени сомнения, что Сулковский обманывается насчет прибытия подвод.
   Раненые одевались, она помогала им. Не хотелось будить Христяна. Он спал, склонив набок голову. Русые свалявшиеся пряди прилипли к виску, сухие губы были приоткрыты, лицо темно от жара. Куда его на мороз?
   Сулковский стал осматривать Христяна, засопел, когда она, сматывая повязку, уронила бинт. Дело плохо, поняла Нина. Из-под швов сочилась сукровица, марлевая турунда была пропитана желто-красным, края разреза были воспалены. Нина протерла весь правый бок перекисью водорода, сменила турунду, втиснув ее пинцетом в разрез раны. Христян очнулся и спросил:
   - Я живой?
   - Сейчас выходим, - сказал Сулковский строгим тоном, исключающим дальнейшие вопросы.
   - Ой, Господи! - вздохнул Христян.
   Однако что-то случилось. Старшего врача вызвали во двор, и он исчез. Наступило пять часов, в нескольких местах затрубили трубачи, а подвод не было. Раненые заволновались, стали строить разные предположения-то раздражать себя, то утешаться. Миновали полчаса, затем час.
   С улицы доносились разные звуки сборов. Проскакал всадник.
   Нина накинула полушубок и пошла узнавать, в чем дело. Если раненых решено не брать, то это, во всяком случае, надо честно объявить, а не трусливо скрывать!
   Но оказалось, в действительности было еще хуже, чем она думала. Матерно просто спал, никаких указаний о раненых не было отдано.
   А станица уже проснулась. Мимо Нины проехали, погромыхивая, несколько обозных подвод, шли на рынок казачки в своих донских шубах, бежали в станичное училище мальчишки.
   Нина увидела смуглолицего журналиста Алексея Суворина, заведовавшего санитарным обозом, и остановила его, требуя что-то предпринять. Она наступала на него, он пятился к плетню. В его черных глазах мелькнула растерянность. Он явно не помнил, кто такая Нина.
   - Вы можете что-нибудь сделать? - спросила она.
   - Надо нанимать подводы с рынка, - ответил Суворин. - Я иду туда.
   - Я с вами. У меня есть деньги... Черт возьми, неужели у нас опять заводится наш обыкновенный российский бюрократ?
   - Кто вы? - спросил он. - Извините, запамятовал. Вы сестра?
   - Российская промышленница, капиталистка Нина Петровна Григорова, представилась она. - Ну идемте же!
   На рынке подвод много, но трудно подступиться к невозмутимым пожилым казакам. Судьба раненых их не трогала, или, в лучшем случае, они соглашались везти только после того, как продадут товары. Суворин мрачно взирал на возы с сеном, кули с мукой, решета с яйцами, связанных попарно кур, горшки с каймаком и сметаной. Деньги? Он предлагал немного, больше призывал к состраданию.
   Нина стала предлагать по сто рублей за подводу до Хомутовской и нашла двух возчиков. У обоих там имелась родня, поэтому они согласились.
   - Боже мой, - философски сказал Суворин Нине. - Терять нам уже нечего, а как были дураками, так, видно, и помрем. Даже добровольцы, заядлые монархисты, не могут обойтись без буржуазной инициативы. Хотя надеются когда-нибудь припомнить нам февраль семнадцатого.
   Он поблагодарил ее и поехал на одной из подвод к хате, где остановился полковник Матерно. Нина, раздумывая над его словами, направилась к своим.
   Было еще очень ветрено, морозно, но в серо-голубом небе ясно ощущалась оттепель. Большое солнце ярко светило, и горьковато пахли сады. Возле хаты сидели на крыльце раненые. Рослый штабс-капитан с перебитой левой рукой стоял, привалившись к балконному столбу, и курил папиросу.
   Увидев Нину, они загудели. Выступление было назначено на семь часов, а уже было почти восемь.
   Ей надо было что-то объяснять, однако она не могла называть полковника-добровольца, это было бы бесчеловечно по отношению к этим мученикам. И Нина ничего не сказала, принялась за погрузку тяжело раненного Христяна. Он был в сознании, ему предстояло трястись 18 верст, которые должны были окончить его страдания.
   Христяна вынесли на шинели. Он улыбнулся, увидев солнце. Его уложили на подводу, перевалив через грядку. Он коротко застонал.
   Стон все слышали, но не подали виду. Подъехала еще одна повозка. Спешно грузились. Один лишь штабс-капитан по-прежнему курил, спокойно наблюдая суматоху.
   Нина вспомнила своего капитана. Не дай Бог, Ушаков попадет под пулю и станет беспомощным! Пока все вместе, они храбрые, не хотят думать о горе.
   По улице с гиканьем проскакал десяток всадников, потом прошли две пушки и патронные двуколки. На лицо штабс-капитана легла тень: он рвался туда!
   Из-за плетней и заборов глядели бабы и девки. Казаки стояли на улице рядами, беззлобно усмехались.
   За пушками потянулся обоз. На линейках, подводах и арбах ехали женщины, пожилые мужчины в штатских пальто и шубах, раненые.
   Нина перехватила взгляд молодого казака в полушубке, надеясь увидеть сочувствие. Казак что-то сказал соседу, и оба посмотрели на Нину бодрыми наглыми глазами. "Ну так пропадайте с большевиками!" - подумала она.
   В степи обоз растянулся. Стало холоднее, ветер собрал тучи, и замела поземка. Нина наклонилась над Христяном, заглянула под башлык, затем подоткнула с боков шинель. "Почему его не оставили в Ольгинской? - мелькнуло у нее, и она сразу ответила себе: - Мы на что-то надеемся".
   Подняв воротник, Нина сгорбилась и задремала. Ей привиделась дощатая стена в народном доме, где играют ее пьесу, и она сама склоняет мужа убить свекра. Нине чудится, что она совсем молода, еще не замужем и ждет чего-то очень хорошего. Она думает о пользе, которую принесет ее пьеса, и о том, что все знакомые увидят ее спектакль...
   - Зябнет, - услышала Нина и открыла глаза.
   Подвода, раненые, спина возницы. Постукивают о грядку приклады винтовок.
   Штабс-капитан Артамонов, сильно наклонившись, поправлял шинель в ногах Христяна. Плечо с раненой рукой было отведено назад, затылок покраснел от напряжения.
   Христян замерзал, его била дрожь. Казак обернулся, глядя на него с досадой, потом крякнул и отвернулся.
   Артамонов приподнялся и, стоя на коленях и раскачиваясь от толчков, стаскивал с себя шинель.
   Нина велела остановиться, надеясь спросить у кого-нибудь из соседей одеяло или бекешу.
   Артамонов уже снял шинель, остался в черной кожаной тужурке, левый рукав которой ветер забрасывал за спину.
   Подвода остановилась. Задние подводы тоже стали останавливаться, и оттуда ругались. Потом стали объезжать по заснеженному полю. Нина склонилась над Христаном. Его глаза закатились, блестели между веками полоски белков, лицо землисто-серое, потное. Она понимала, что помочь не может, но не собиралась отдавать его смерти.
   - Внутре у него застываить, - сказал возница.
   Артамонов держал над Христяном шинель, дожидаясь, когда Нина отодвинется.
   Послышался стук копыт. Маленький черноглазый человек на светло-буланом хунтере остановился возле подводы. За ним - человек пятнадцать с трехцветным флагом, трепещущим на пике, - конвой командующего, текинцы в цветных стеганых халатах, кавказцы в бурках.
   Узнав Корнилова, Нина растерялась. Она увидела маленькую руку в перчатке, держащую белые поводья, жесткое желтоватого цвета лицо и думала, что этот человек так же бессилен, как и она.
   Корнилов распорядился привезти бурку. Через минуту бурка черной горой лежала в ногах Христяна, и Артамонов разравнивал ее.
   - Плохо дело? - спросил Корнилов у Нины.
   - Кончается, - сказала она. - Наверное, не довезем.
   - Надо довезти, - решительно произнес командующий. - Вы ответственны за его жизнь, сестра!
   Его слова ничего не значили. Ему казалось, что от него ждут и он должен их вымолвить, и он это делал, словно вправду мог остановить смерть.