Оперировать во время артиллерийского обстрела мне пришлось еще до окружения под Сталинградом. Было это в июле 1942 года под Осколом. Не то четыре, не то пять немецких частей скопилось перед одним мостом. Русская артиллерия и минометы открыли ураганный огонь по скоплению войск, лошадей и боевой техники. Создалось такое положение, что людям негде было укрыться от огня. А под вечер налетели русские штурмовики и начали бросать бомбы с небольшой высоты.
   На санях, грузовиках, в специальных машинах на медпункт непрерывным потоком везли раненых. Мы развернули две операционные. Майор распоряжался, кого из раненых куда класть. Фельдшеры обрабатывали легкораненых, делали им уколы.
   Наша операционная находилась в школе. Хирурги работали под артиллерийским обстрелом. Снаряды рвались совсем близко. Со стен и с потолка то и дело отваливались куски штукатурки, подчас довольно увесистые. Все содрогалось от разрывов. Каждый момент можно было ждать прямого попадания. Я стоял за операционным столом доктора Кайндля. И, подражая хирургу, старался делать вид, будто все идет как полагается. Также невозмутимо вели себя наши санитары. Однако когда поблизости разрывался очередной снаряд, всем, конечно, становилось не по себе. Очень скоро мы усвоили, что от момента выстрела до разрыва снаряда должно пройти шесть секунд. И каждый из нас непроизвольно начинал отсчитывать: раз… два… три… четыре… При счете «четыре» хирург вынимал скальпель из раны и ждал, когда раздастся взрыв.
   Не работа, а сплошная нервотрепка! Но что можно было поделать? Вздрагивая при каждом разрыве, хирург легко мог сделать ненужный разрез, и в то же время необходимо было поторапливаться. Раненых привезли так много, что ими были забиты уже все классы школы.
   Многим раненым солдатам и офицерам приходилось дожидаться своей очереди под открытым небом на морозце.
   В довершение ко всему, на одном из передовых медпунктов кончился морфий. Пришлось работать без обезболивания. Отовсюду неслись крики раненых:
   – Ой, помогите же мне наконец! – стонал один.
   – Я больше не могу, лучше пристрелите меня! – просил другой.
   – Боже мой, я с ума сойду! О, мама, Хельга, детишки мои…
   И повсюду крики и стоны.
   Работа на «конвейере» шла полным ходом. Хирурги резали и решали. Кровь стекала с операционного стола на пол. Санитары едва успевали выносить баки с ампутированными руками и ногами.
   Кладбище в Осколе было самым большим кладбищем, которое оставила наша санрота после нападения на Советский Союз.
   В нашей жизни установился определенный ритм. Группы хирургов, в которые, за небольшим исключением, входили все врачи и человек тридцать санитаров, продвигались вслед за наступающими войсками. Почти ежедневно приходилось разворачивать один-два медпункта. Работали мы в основном по ночам, когда из батальонов на санках привозили раненых. До самого рассвета на медпункте шла лихорадочная борьба за жизнь раненых. Санитары – те хоть могли чередоваться посменно. Хирурги не знали покоя ни днем ни ночью. Держались они на одном кофе и сигаретах. Стоило только хирургу присесть на минутку, как он тотчас же засыпал.
   Очень трудно было и с отправкой раненых в ближайший тыл…
   Наш поезд остановился. Около вагона послышались чьи-то шаги. Они то удалялись, то приближались. На душе у меня было неспокойно.
   – Где мы? – спросил кто-то.
   Но никто не мог ответить на этот вопрос. Все щели в вагоне мы сами же заткнули, так как на улице стало уже очень холодно. А в вагоне – не продохнуть от вони.
   Стоны, храпение, вскрикивание во сне действовали на нервы. А тут у самого страшно ломило все кости, к тому же полная неизвестность…
   Интересно, где в этот момент находятся мои товарищи по санроте и госпиталю? Ни об одном из них вот уже с 30 января я ничего не знал. Все они словно в воду канули.
   Невольно вспомнился тот путь, который я проделал вместе с ними.
   … Начался этот путь в конце февраля 1942 года в принадлежащем тогда рейху городе Ульме на Дунае. Именно там меня, войскового казначея, назначили в моторизованную санроту. Вскоре пришел приказ грузиться.
   Санрота выехала в дивизию, которая находилась в Бретани. Однако там мы пробыли недолго. И снова приказ грузиться!
   Грузилась вся дивизия целиком. И для того чтобы перевезти одну пехотную дивизию с запада на восток, потребовалось несколько железнодорожных эшелонов. А весной 1942 года многие дивизии направлялись с запада на восток. В пути, однако, мы встречали войска, которые возвращались с востока. В этих частях, на удивление, было мало машин и тяжелой артиллерии. На одной из станций во Франции мы стояли рядом с таким эшелоном, который шел на запад. Мы узнали, что наши товарищи вели тяжелые кровопролитные бои под Тулой и теперь ехали на переформирование.
   Кроме военфельдшера Риделя, который в прошлом году побывал под Смоленском, никто из нас в России еще не был и потому не имел никакого представления о войне в тех условиях. Правда, мы слышали немало рассказов о России, но это были только рассказы. Когда я вспоминал 21 июня 1941 года, меня сразу же начинало мутить. В России у меня погибли два шурина: один погиб, другой пропал без вести. Расстрелы заложников во Франции меня буквально потрясли.
   – Что с тобой? – спросил меня тогда фельдшер Гизелер. – Разве ты не рад, что с этим дерьмом наконец покончено? Меня лично радует, что мы наконец получили настоящую работу.
   – Я сыт этой тупостью. Что же будет дальше? Для меня лично Россия всегда была книгой за семью печатями, загадочным сфинксом. Как нравится тебе это сравнение?
   – Мне не нравится ни то, ни другое сравнение. Я люблю слушать «Прелюды» Листа, особенно когда вслед за музыкой по радио передают специальные сообщения, – сказал Гизелер, изучающе глядя на меня. – Вот уже два года мы одерживаем победы, каких не знала ни одна армия в мире. Александр Македонский и Наполеон и те бледнеют перед нами.
   – Не забудь, что ни Александр Македонский, ни Наполеон так и не добились своей конечной цели, а созданные ими империи быстро развалились, – заметил я. – Ребята, которые побывали под Тулой, отнюдь не показались мне героями.
   – Это мало о чем говорит. Русские более привычны к зиме, чем немцы. Привыкнем и мы. К рождеству война закончится, – предсказал Гизелер.
   – Поживем – увидим.
   Война против Советского Союза не вызывала у Гизелера такого беспокойства, как у меня. Я считал русских опасным противником. И, несмотря на легкие победы, одержанные немцами в Европе, я понимал, что восточный поход с самого начала – очень опасная авантюра. Гизелер в свое время был вожаком одной из организаций гитлерюгенда и был убежден в превентивном характере войны против Советской России. Он не сомневался в конечной победе немцев.
   Пребывание на фронте отрезвило его.
   Однажды в сентябре 1942 года в Вертячем на Дону фельдшер Гизелер пришел проведать своих старых товарищей. Он вот уже месяц был назначен в один пехотный батальон.
   – Ну, Гизелер, как твои дела? – обратился я к нему, когда мы впятером сидели в комнате командира роты, освещенной карбидной лампой.
   Гизелер немного помедлил, а потом заговорил:
   – Скверно, очень скверно. Вот уже трое суток мы находимся на отсечной позиции, левый фланг которой прилегает к Дону. Времени как следует оборудовать позиции у нас нет. Каждый взвод, каждая рота отрывают для себя ячейки и окопы среди голой степи. Русские, пытаясь прорвать фронт, предпринимают одну атаку за другой.
   – Надо полагать, психологическое состояние войск не блещет? – спросил Гутер.
   – Солдаты очень устали, – сказал Гизелер. – От самого Харькова наш батальон прошел с боями тысячу километров. От всего личного состава осталась ровно половина. До сих пор мы не получили пополнения, а каждый день несем потери убитыми, ранеными и больными. Никто не знает, когда и как все это кончится.
   – А помнишь, Гизелер, как мы ехали из Франции в Россию? Ты еще тогда говорил об Александре Македонском и Наполеоне, которых мы якобы затмили? Помнишь, нет?
   – Ах, Отто, перестань, пожалуйста! Чего мы тогда только не говорили, на что не надеялись! Я даже помню, как сказал тебе, что эта война кончится до рождества. Ты ведь знаешь, как у нас тогда шли дела. Видимо, что-то у нас стало не в порядке. Хочется верить, что наша империя не распадется, как империя Александра Македонского, и мы не будем разбиты, как армия Наполеона. Сейчас мне в голову приходят невеселые мысли…
   – Видишь ли, мы заварили эту кашу, нам ее придется и расхлебывать.
   Трудно было узнать в этом фельдшере с новеньким Железным крестом 2-й степени прежнего оптимиста. Гизелер не был трусом. Его беспокоило наше будущее, тем более что не за горами была зима со снегом и морозами, а войска лежат в открытой степи. А как будет обстоять дело с подвозом, когда бураны заметут все дороги?
   Разговор не клеился, и скоро все разошлись спать…
   Ночью, часа примерно в два, наш поезд все еще стоял. У меня ужасно ныли все кости, и я никак не мог уснуть.
   Солдаты гуманной профессии!
   Моя вера в гуманность медперсонала еще и до нашего окружения не раз подвергалась серьезным испытаниям. Однако каждый раз я старался убедить себя в этом, даже когда разочаровывался в тех, в ком хотел увидеть образец для себя. Так, например, было и в сентябре прошлого года в Вертячем.
   … Дивизионный врач подполковник Маас довольно часто появлялся в нашем медпункте. Я заметил, что он охотнее беседует с капитаном Бальцером, чем с командиром роты или другими офицерами. Но почему бы это?
   Здоровяку подполковнику перевалило за пятьдесят. На толстом его лице светились два крошечных, как у мышонка, глаза. Зато нос у него был огромный и фиолетового цвета. Между двумя мировыми войнами доктор Маас имел свободную практику в Падерборне и в армию попал четыре года назад. И даже если учесть, что в первую мировую войну он получил Железный крест 1-й степени, приход Мааса в армию был запоздалым. Военврач на шестом десятке не мог уже рассчитывать на успешное продвижение по службе. Он надеялся заручиться поддержкой старого нациста Бальцера. Именно поэтому их и можно было часто видеть вдвоем.
   В тот вечер они засиделись допоздна. Была уже полночь, когда кто-то постучал в мою дверь. Вошел ефрейтор.
   – Подполковник просил вас выдать ему две бутылки шампанского.
   У нас на складе действительно хранилось шампанское. Оно предназначалось как лекарство для тяжелораненых. Но не было еще такого случая, чтобы шампанское выдавалось кому-нибудь из медперсонала.
   – Передайте подполковнику, что шампанское хранится для тяжелораненых и я не могу им распоряжаться! – крикнул я.
   – Господа будут обижаться и на вас и на меня, – заметил ефрейтор.
   – Какие такие господа? Вы только что сказали, что шампанское нужно господину подполковнику.
   – Да, но господин подполковник сидит вместе с господином Бальцером. Оба строго-настрого приказали мне без шампанского не возвращаться. Они сейчас в таком состоянии, что я даже боюсь войти к ним с пустыми руками.
   – Наберитесь мужества, мой дорогой. Не расстреляют вас господа. Да вам и незачем туда идти на ночь глядя.
   Однако ефрейтор не послушался моего совета и доложил подполковнику и капитану, что я отказался выдать шампанское.
   Минут через десять в мою дверь снова постучали. Я засветил фонарик. В дверях опять стоял ефрейтор.
   – Господа забросали меня пустыми бутылками, – дрожащим голосом проговорил он, показывая рукой на кровоподтек под глазом. – Господин подполковник вытащил пистолет и, размахивая им перед моим носом, кричал, что, если я через пять минут не принесу им шампанского, он будет расценивать это как неподчинение и отдаст меня и вас под суд военного трибунала.
   – Ваш подполковник может идти ко всем… – рассердился я. – Возьмите мое одеяло и ложитесь спать здесь. А сейф с кассой сдвинем к двери. Посмотрим, посмеют ли пьяницы прийти сюда.
   Но нас никто не побеспокоил. Разумеется, ни под какой трибунал меня не отдали…
***
   В конце концов я все же задремал. Сколько я проспал, не знаю, но меня разбудил чей-то крик. Кого-то мучили страшные боли.
   Ночь еще не кончилась, и поезд наш все стоял. Руки и ноги у меня сильно затекли.
   … В котле окружения на Волге противоречия между благородными идеями о помощи страждущим и жестокой действительностью обострились до крайности.
   Я, как сейчас, вижу наш дивизионный медпункт в Городище. Когда мы в начале октября развернули там свой медпункт, на кладбище у церкви стояло всего-навсего пять крестов. В середине октября их стало больше сотни.
   Командование было вынуждено усилить похоронные команды. Однако через несколько дней они уже не справлялись с захоронением. Убитых было так много, что пришлось от индивидуальных погребений немедленно перейти к захоронению в братских могилах. Евангелические и католические священники решили перебраться на дивизионный медпункт, чтобы здесь заниматься своими делами. И если один из служителей культа был в отъезде, то отпускал грехи умирающим другой; при этом часто не обращали внимания на вероисповедание.
   Намного больше работы стало и у тех, кто занимался регистрацией смерти и сообщал об этом в часть. Мне приходилось контролировать работу этих людей. Иногда я читал письма, адресованные погибшим. Вот начало некоторых из них:
   «Мой дорогой мальчик! Следи за тем, чтобы ноги у тебя были сухими. Это очень важно…»
   «Наш дорогой папочка! Каждый день мы молимся за тебя, за твое здоровье. Приедешь ли ты в отпуск на рождественские праздники? Мы будем очень рады и сделаем тебе подарок. Посоветуй, что тебе лучше подарить…»
   «Дорогой, любимый муженек! Я постоянно думаю о тебе. Как тяжело переживать разлуку с тобой. Я так беспокоюсь за тебя…»
   В очень немногих письмах, которые мы доставали из карманов убитых, были скупые строчки о героизме, о мужестве или о целях великой Германии. Чаще всего писали о личном: о здоровье, о детях, о соседях, о работе, об отелившейся корове. Жаловались, правда, очень мало. Никто не хотел омрачать фронтовиков плохими вестями. Каждый старался хоть маленькой радостью облегчить и без того тяжелую участь солдата. Дома экономили муку, жир, сахар, чтобы послать на фронт крохотную посылку. Собирали сигареты и табак, чтобы обрадовать близкого человека.
   Я так же, как и моя жена, пытался работой заглушить в себе растущий страх перед ужасами войны. Каждый день я видел столько крови, раненых и убитых, которых война разлучила с родными и близкими, что все это сильно угнетало меня, изматывая физически и морально. Я с головой уходил в работу, стараясь думать только о том, как облегчить участь раненых. То же переживали и мои товарищи.
   Разумеется, мы не всегда думали о гуманности, вернее, даже не произносили этого слова. Гуманность была в самой нашей работе, которая, однако, проходила в таких условиях, что между нашими благородными стремлениями и целями этой войны с атрибутом «транспортера» хирургии образовывалась громадная пропасть.
   Я невольно вспоминал слова профессора Кутчеры, который сказал мне однажды, что все, что мы тут переживаем, не имеет ничего общего ни с солдатской честью, ни с человеческой честью вообще. Все это можно рассматривать лишь как преступление против человечества.
   Мне казалось, что настоящий гуманизм «требует от нас чего-то большего, чем просто ухаживать за ранеными. Настоящий гуманизм требовал от нас ответа на вопросы: „Почему? Ради чего? Как такое могло случиться? Ради каких целей мы ведем эту войну? Какому делу мы служим?“ Однако ответить на все эти вопросы я еще не мог. Я многого тогда не понимал, но мне во что бы то ни стало хотелось найти ответы на все эти вопросы, да и не только мне. Испытав всю тяжесть этой войны на собственной шкуре, мы должны были получить гарантии от подобного повторения. Найти ответы на эти вопросы и изменить всю свою жизнь – вот что должно стать целью, смыслом нашего дальнейшего существования…
   Стук в двери вагона прервал мои размышления. Я вытащил тряпку из дырки в стене вагона. Слабый сноп света скользнул по лицам сидящих рядом товарищей. Наступило утро.
   Состав медленно тронулся с места. Он шел навстречу новому дню.

Еще один враг – сыпной тиф

   Поезд, кажется, поворачивает налево. И хотя двенадцать человек, сидящие на полу, и без того тесно прижаты друг к другу, на повороте мы сбиваемся в одну кучу. Чей-то кованый сапог наступает мне на ногу, и я невольно вскрикиваю.
   Что, собственно, случилось с моей ногой? Еще ночью я почувствовал что-то неприятное. Какое-то странное ощущение в руках и в плечах. Да и голова болела. Меня бросало то в жар, то в холод.
   Неужели я заболел? Только этого еще не хватало!
   Поезд остановился.
   – Станция, наверное, небольшая. Я вижу только маленький вокзал да какой-то сарай, – сообщил кто-то с нар.
   Снаружи послышались короткие, но громкие команды, отдаваемые по-русски. Снег скрипел под ногами людей. Вскоре дверь нашего вагона открыл красноармеец в шапке и полушубке.
   – Слава богу, дадут чего-нибудь поесть!
   На этот раз красноармеец потребовал выделить ему не двух, а трех человек. Кроме двух обычно посылаемых офицеров майор назначил еще одного лейтенанта.
   Перед открытой дверью вагона расхаживал другой красноармеец с винтовкой. Дверь вагона почему-то не закрыли. В вагон хлынул поток свежего воздуха, но одновременно стало и холодно. Вагоны не топили, а снаружи было, видимо, градусов десять мороза.
   Довольно скоро наши посыльные вернулись. Они принесли два ведра горячего супа и завернутые в плащ-палатку сорок четыре порции копченой рыбы. Дверь закрыли.
   Во время раздачи супа обитатели вагона заволновались. Каждый получал по две кружки. Но некоторым достался только бульон, и они громко протестовали.
   Споры не утихли и во время дележа рыбы. Один был недоволен, что ему досталась голова, другой не хотел брать хвост. Пришлось пообещать недовольным, что во время следующей раздачи рыбы они получат хорошие куски.
   Постепенно шум утих. Слышались лишь стук металлических ложек да громкое чавканье.
   Суп ели медленно, а когда он кончился, скребли котелок ложками. Наиболее нетерпеливые сразу же принимались за рыбу. У кого остался хлеб, ели ее с хлебом.
   В тот день мне почему-то не хотелось ни супа, ни рыбы, ни даже хлеба. Меня знобило и бросало в жар.
   В прошлом году в донских степях я пережил подобное состояние. Тогда я лежал в легковом автомобиле под пятью шерстяными одеялами. Меня поили горячим чаем с коньяком и давали какие-то таблетки.
   – У вас горячка, – сказал тогда врач. – Если вам повезет, то на утро все пройдет. Но такое состояние может повториться через пять дней.
   Тогда мне действительно повезло. На следующее утро я не чувствовал никакой боли…
   – Хотите мой суп и рыбу? – спросил я Мельцера. – Мне что-то не хочется есть.
   – Что с вами? Уж не заболели ли вы?
   – Кажется, заболел. У меня горячка, но это пройдет. Если бы можно было вытянуть ноги, а то их так ломит.
   – Вам хотя бы временно нужно дать место на нарах, – заметил старший лейтенант. – Подождите, я сейчас спрошу майора.
   Господин Бергдорф охотно обратился к обладателям лежачих мест.
   – Господа, прошу минуточку внимания. На полу сидит один товарищ. У него жар и очень болят ноги. Кто может на одну ночь поменяться с ним местами?
   Все молчали, словно майор ничего и не говорил. Согласных поменяться со мной местами не оказалось и после того, как майор еще раз обратился ко всем.
   – Мне очень жаль, но у каждого что-нибудь да болит, – ответил майор Мельцеру. – А принуждать я не вправе.
   – А у меня совсем другое мнение по этому поводу, господин майор, – огрызнулся старший лейтенант. – Это не по-товарищески. Вы, как старший по вагону, обязаны следить за порядком. И вообще, почему время от времени не меняются местами те, кто лежит на нарах, и те, кто сидит на полу?
   – Правильно! – подхватили сидящие на полу. – Мы уже пять суток сидим тут. Пусть кто-нибудь и другой посидит.
   – Я попрошу вас, молодые люди, не делать мне наставлений, – строго заговорил майор. – Где это видано, чтобы лейтенанты учили старших по званию? Я попрошу вас не забывать, что все вы – еще офицеры вермахта.
   Тридцать один человек, которые находились в привилегированном положении, поддержали майора. Поднялся спор. Однако это не дало никакого результата: большинством голосов лежащие на нарах отстояли свои права.
   Атмосфера в вагоне накалилась. Чувство братства, видимо, было уничтожено на полях сражения. Особенно у кадровых офицеров, которые теперь больше всего беспокоились о собственной шкуре.
***
   Поезд мчался дальше. В вагоне стемнело. Наступала пятая ночь нашего путешествия. Меня сильно знобило. Зуб на зуб не попадал. Ноги ломило. Если бы только вытянуться! Между нижними нарами и полом вагона было пустое пространство сантиметров в тридцать. Может быть, заползти туда?
   – Попытайтесь, – предложил мне Мельцер. – Только смотрите не задохнитесь.
   Мне помогли товарищи, и я медленно просунул ноги под нары, потом, сантиметр за сантиметром, заполз туда весь. Снаружи осталась одна голова.
   Это принесло мне некоторое облегчение, однако боль в ногах не проходила. С меня градом лил пот.
   Вокруг было так темно, хоть глаз коли. Теперь, когда я не чувствовал спины своего соседа и с боков никто не толкал, меня вдруг охватило чувство одиночества.
   Больной и беспомощный, я казался себе всеми покинутым. Меня охватил страх, в горле пересохло, дыхание стало прерывистым. Было такое ощущение, что я вот-вот задохнусь.
   Мне стало страшно, и я закричал.
   – Что с вами? – спросил меня сосед, который помогал мне залезть под нары.
   – Я здесь задыхаюсь. Ради бога, вытащите меня отсюда, – простонал я.
   Подхватив под мышки, меня вытащили из-под нар и усадили на прежнее место, прислонив к спине Мельцера.
   Ночи, казалось, не будет конца. От сильных болей мысли в голове путались. Иногда я впадал в полузабытье, но из этого состояния меня выводили стоны и крики, доносящиеся то из одного, то из другого угла вагона.
   Неожиданно раздался паровозный гудок. Я очнулся. Поезд остановился. У вагона послышались чьи-то голоса и скрип шагов. Возможно, это были часовые или железнодорожники. В вагоне завозились, кто-то громко заговорил.
   – Хорошенько обопритесь на меня, – посоветовал мне Мельцер.
   Я снова закрыл глаза и уже не слышал, когда тронулся состав. Когда я очнулся, колеса монотонно стучали под полом.
   Днем боли стали не такими резкими, как ночью. И было не так одиноко. Руки и ноги, казалось, налились свинцом.
***
   – Он умер! – тихо произнес кто-то с верхних нар.
   – Среди нас нет врача? – громко спросил другой. Оказалось, что врач лежал на верхних нарах. Это был старший лейтенант медицинской службы. Он не торопясь слез с нар и приблизился к умершему.
   – По-видимому, умер от сыпного тифа, – высказал врач свое мнение после короткого осмотра…
   – Не можем же мы сидеть рядом с трупом, – запротестовал кто-то. – Так мы все заразимся.
   – Я думаю, господин капитан, что кто-то из нас уже заразился, – заметил врач. – Если сейчас и нет еще явных признаков, то они скоро появятся. Насекомых у нас у всех полно. Великая армия Наполеона в кампании 1812 года сильно пострадала от тифа. Недели через две-три мы познакомимся с печальными неожиданностями.
   И доктор полез на свое место. Чувствовалось, что ему самому было как-то не по себе.
   – А что же делать с трупом? Его нужно убрать отсюда! – закричал кто-то.
   – Придется ждать до остановки, пока откроют дверь, – ответил врач. – Мертвого прислоните к стенке и постарайтесь отодвинуться от него подальше.
   Нажимая друг на друга, все отползли от покойника.
   Сыпной тиф!
   … Об этой страшной болезни я услышал впервые в мае 1942 года.
   Было это на занятиях по гигиене. Мы находились тогда неподалеку от Харькова, в каком-то лесу. Наша санрота проделала большой путь: Буг, Луцк, Ровно, Житомир, Киев. И почти все время – под проливным дождем. Шоссе, по которому мы ехали, было все в глубоких воронках от снарядов и напоминало русло ручья с большими заводями.
   По сведениям, под Харьковом шли бои. Пехотные полки нашей дивизии, переброшенные из Франции, прямо из эшелона вступили в бой. Моторизованная санрота и некоторые другие специальные подразделения были до зарезу нужны дивизии.
   12 мая 1942 года крупные советские части и соединения столкнулись северо-восточнее и юго-восточнее Харькова с немецкими войсками. Штабы и тыловые учреждения немецких войск в Харькове оказались в опасности.
   Наша санрота делала все возможное, чтобы как можно скорее прибыть в пункт назначения. Нас ждали раненые товарищи на поле боя. За Киевом шоссе было настолько разбито, что передвигаться по нему удавалось только со скоростью пять-шесть километров в час. То и дело приходилось подкладывать под колеса деревья и кусты, которые мы возили с собой. И так – от одного поврежденного участка шоссе до другого. Все это страшно изматывало и машины и людей.
   Наконец дождь прекратился. Солнце быстро подсушило дорогу. Однако в Харьков мы прибыли только 29 мая 1942 года, когда главное командование вермахта известило о победоносном завершении весеннего наступления.