- Оставим батяню одного, - промолвил он почти бессознательно, заметив, что попадья направляется к нему.
   - Оставим одного, - ответила Олимпиада, кивнул головой.
   Почудилось Младышу, что старуха все угадала по его глазам, что в голосе ее прозвучала укоризна.
   - Войдем в эту комнату, где мазыл иногда держит совет, - повелительно сказала она.
   - С кем же держит он совет?
   - Порой один думу думает, порой я и кума моя Зеновия ополчаемся на него. Приходят и те люди, коих уже нет в живых, - приходят, когда мы вспоминаем о них.
   Дьяк улыбался, слушая слова Олимпиады. Младыш встрепенулся.
   - Пусть пожалует и капитан Петря, - продолжала Олимпиада, положив руку на плечо деда и указывая ему на софу. - Усаживайся и ты, дьяк Раду. А ты, крестница Мария, располагайся поближе ко мне. Пусть хозяева дома сидят в тех креслах, в которых я вижу их всегда, когда наезжаю сюда. Илинка пусть останется на той половине, оберегая сон нашего больного. А ты, твоя милость, молодой дубок, побудь с нами, ума набирайся.
   "Старуха знает мою тайну", - удивился Младыш и почувствовал, что побаивается ее улыбки.
   Дед Петря Гынж тоже озабоченно вопрошал себя: "Назвала давним именем - откуда же знает меня?"
   Олимпиада словно услышала вопрос и кротко пропела в ответ:
   - Капитан Петря, я знавала твою милость тридцать семь лет назад, когда ты служил Штефану Водэ Саранче [Штефан Водэ Саранча (1538-1540), сын Штефана III, первый князь, назначенный турками] и ведал дворцовым приказом в крепости Сучаве.
   Старый Гынж встрепенулся от нахлынувших воспоминаний. Штефан Водэ Саранча, сын Штефана Великого, весь вышел в старого князя: невысокий ростом и горячий, легко хватался за саблю.
   - Истину говоришь, - пробормотал старик. - Вижу - врачеватели иной раз не хуже колдунов...
   - Тебе нечего бояться, капитан Петря. Знаю тебя с той поры; я тоже была при княжеском дворе и вела изнеженную жизнь. Не помнишь меня?
   - Припоминаю, - отвечал старик изменившимся голосом. - В княжении Штефана Саранчи был голод в стране, а государевы бояре беззаботно пировали.
   - Да, капитан Петря. А помнишь ты, что Штефан Водэ получил от бояр свое прозвище из-за полчищ саранчи, опустошившей поля Молдовы в засушливое лето. И Штефан Саранча призывал бояр пожалеть людей; пусть богатые отопрут свои амбары, а другие хоть бы от долгов пусть освободят бедняков. Поднялись бояре против князя, он же начал их укрощать по примеру Богдана Водэ и Штефаницэ Водэ. Тогда самые приближенные бояре, выйдя в рождественский сочельник из церкви после всенощной, увели с собою государя, задушили его и погребли в никому не ведомом месте.
   Дед молчал, уронив на грудь голову, согнувшись под бременем тяжких воспоминаний.
   Голос Олимпиады стал тише, но глаза под черными бровями загорелись огнем.
   - Супруг мой был учеником Архимандрита Амфилохия и часто говаривал мне, что узнал он у своего учителя, в чем причина бедствия, нависшего, словно проклятие, над нашей землей. Штефан Водэ в княжение свое считал для себя законом - уменьшить силу и власть бояр; благо народное ставил он выше их злобы.
   Потому и Богдан Водэ слепой с младых лет поступал, как был научен: грозен был с алчными воеводами. За то и поднес князю духовник отравленную просфору в ночь под пасху в лето тысяча пятьсот семнадцатое от рождества Христова.
   Штефаницэ Водэ, законный сын Богдана Водэ, осмелился казнить самого сильного из своих бояр; предал он смерти и его сыновей, дабы не поднялись в стране и другие волки, такие же клыкастые и матерые. Сложил голову на плахе Сучавской большой воевода боярин Арборе, а затем потрудился палач и над другими боярами. А княгиня со своими родичами уморили Штефаницэ ядом.
   Александру Корня [Александр III (1540-1541), незаконный сын Богдана Слепого], внебрачный сын Богдана, бояре закололи на охоте.
   Господарю Лэпушняну сама жена с благословения митрополита Феофана поднесла отравленный кубок.
   Это все, капитан Петря, мы видели своими глазами. Ненасытное боярство дало клятву уничтожить потомков Штефана Водэ, перед которым оно трепетало сорок восемь лет.
   Тому два года, как погублен вероломством боярским сын Штефаницэ Водэ Ион Водэ.
   Так уничтожили наследников старого господаря Штефана, и без жалости терзают жадные звери нашу отчизну.
   Дед Петря слушал, не шелохнувшись.
   - Так-то оно так, - пробасил он, когда Олимпиада замолкла. - А почему же господарь Петру Рареш почил в мире в своих палатах рядом с сучавским храмом?
   Улыбнулась Олимпиада.
   - Петру Рареш владел мечом духовным, который крепче меча булатного. Да и порядки были иные при его дворе, как то ведомо и твоей милости, капитан Петря.
   - Хе-хе, что правда, то правда, - подтвердил, улыбнувшись, старик Петря. - В крепости Сучаве были два отряда телохранителей: четыре сотни бровастых и безмолвных далматинцев под началом Батиште Черного, да четыре сотни храбрецов молдаван, из всех глухих углов, куда загнало их отчаяние... Хе-хе, Рареш Водэ был хитрый старичок: без своих телохранителей шагу не ступал.
   Матушка Олимпиада горестно вздохнула и сказала дрогнувшим голосом:
   - Так-то, государи и братья мои... Каждый может найти себе уединенное прибежище и успокоить свою душу. Я вот здесь приютилась, где сомкнул глаза мой супруг. Но до слуха моего все еще доносится шум моря житейского. Знавала я достойных людей, да осилили их недруги. Вижу, как все вокруг распадается и пустеют села исконной земли нашей.
   Мазыл Андрей Дэвидяну мне двоюродный брат; был он некогда воеводой в Путне, а потом в Нямце, и кормилом его ладьи была справедливость. Но сильные мира сего сослали мазыла в эту цветущую могилу.
   Помолчав немного, Олимпиада продолжала:
   - Не удивляйтесь, что я будто неразумная, говорю без умолку. Я узнала того, кому надлежит исполнить клятву. И вспомнила обо всем. Может статься, что его светлость Никоарэ будет князем нашей земли, и меч его послужит справедливости, а может, будет и он одною из жертв, но за жертвами следует искупление и победа праведных.
   Повернувшись к тому месту, где сидел Младыш, старая попадья увидела пустой стул; ей стала ясно: за спиною барса притаился обыкновенный скулящий волчонок.
   - Ой, кума Зеновия, - шепнула она мазылице. - Полно тебе очи слепить, плакать по усопшим. Твоя дочь покоится в святой обители Агафии Нагорной; тебе уже нечего ее оплакивать. Побереги свои слезы для расцветающей ныне юности.
   Старая мазылица в ужасе устремила взгляд на попадью, не понимая суровых ее слов, не чуя опасности, надвинувшейся в ту весну.
   - Пойдем, - позвала ее Олимпиада, - приготовим успокоительный отвар для болящего.
   6. РАЗГОВОРЫ В ДОМЕ УПРАВИТЕЛЯ ЙОРГУ
   Захлопал батяня Гицэ Ботгрос ресницами и удивленно уставил очи, когда конь его остановился у крыльца Йоргу Самсона.
   - Чудеса! - радостно возопил он своим пронзительным голосом.
   Вокруг стола на просторном крыльце Йоргу Самсона сидели за обедом гости. Среди них батяня Гицэ распознал своего нового знакомца дьяка Раду с постоялого двора Харамина, а на другом конце стола, рядом с управителем, увидел и Караймана. А подле дьяка сидел старый воин со строгим лицом.
   - Чудеса! - снова воскликнул батяня Гицэ, торопливо слезая с коня. Затем воздел руки, снял кушму [островерхая барашковая шапка] и, высокий, худой, большими шагами направился к спешившему навстречу дьяку. Заключил он в объятия своего приятеля, трижды облобызал, оттолкнул от себя, дабы лучше разглядеть, обнял еще раз и лишь после этого угомонился.
   - Стало быть, повстречал сотоварищей и попал сюда, в усадьбу нашего мазыла? Значит, дьяк, так уж выше указано. Я-то мыслил встретиться с тобой лишь в иной жизни. А прошел только день - и мы встретились. Сделал я все, как было велено нашим мазылом. Сегодня, после ранней обедни, получив просфору, отправился я из Романа и мчался без роздыху. И у Горашку Харамина не останавливался, боялся опоздать. Э, да у вас тут полное застолье. Гляжу на этих мужей и узнаю в них воинов. Кто они и как зовут их?
   - Их-то я и поджидал под горой Боура, друг Гицэ.
   - А, вот оно что! - многозначительно протянул Гицэ, делая вид, что все понял. На самом же деле он ничего не разгадал, и безбородое лицо его все сморщилось от нетерпения.
   Услышав имена воителей, батяня Гицэ пожелал тут же пожать им руку. Старика Гынжа он почтил особенно долгим и крепким рукопожатием, но дед Петря смотрел на него строгим взором.
   - Мы тут не все в сборе, - пояснил дьяк.
   - Кого же не хватает?
   - Нет за столом нашего господина, - молвил Раду Сулицэ, - и его милости Александру.
   - Тогда я пойду в дом мазыла, поклонюсь их милостям.
   - Погоди, добрый человек, - с неожиданной мягкостью заговорил старик Гынж. - Вижу я, человек ты хороший, сердце у тебя мягкое, точно теплый хлеб. Садись-ка со мною рядом, выпей со старым воителем кружку вина.
   - Беспременно! С этого часу я раб твоей милости! - воскликнул батяня Гицэ.
   Он подошел к старику, облобызал его правую руку и осушил его кружку до дна, а затем кинул ее через перила крыльца во двор, где она с грохотом разлетелась на куски, произведя великое смятение среди кур.
   - А вот возвращаются наши сотоварищи, стоявшие на страже у горенки нашего господина. Какие вести принесли вы нам, други? Ясные ли глаза нынче у его милости?
   - Вести добрые, дед, - отвечал Теодор Урсу.
   Алекса Тотырнак пояснил:
   - Видели мы, как его светлость засмеялся, приняв из рук девицы стебелек плакун-травы, что принесла она из лесу. Засмеялся и спросил: "Как зовут-то тебя?" - "Все так же - Илинка", - смело ответила она, но, застыдившись, тут же упорхнула.
   Едва Алекса окончил свой рассказ, как поднялся из-за стола батяня Гицэ Ботгрос, вытянувшись во весь свой рост, он подошел к Алексе Тотырнаку и положил руку ему на плечо.
   Тотырнак круто повернулся и взглянул на него. Казалось, встреча с Гицэ не вызвала у него никаких воспоминаний.
   - Кто ты такой? - недоуменно осведомился он.
   - Не признаешь?
   - Нет.
   - Ни по лику, ни по голосу?
   - Ни по тому, ни по другому.
   - Вглядись хорошенько.
   - Гляжу.
   - И не узнаешь?
   - Нет. Иль, может, ты тот самый Гицэ, которого я когда-то ударил дубиной и кинул в молдовский омут?
   - Тот самый. Ох, как я рад тебя видеть!
   - Чего же ты радуешься? Ведь я хотел убить тебя.
   - А я вот радуюсь, вражье сердце, ведь были мы братьями и жили, как говорит поп Чотикэ, словно у Христа за пазухой. Только сгубила нашу братскую дружбу недобрая сила: жинка Анания, того самого, которого турецкие конники зарубили на войне при Ераклиде Водэ. Любил я ту жинку, а ты отбил ее. Вышел я против тебя с балтагом на тропку, и хорошо ты сделал, что ударил меня и бросил в омут. Пусть лучше будет так. Коли не пустят тебя в рай, я скажу святому Петру: "Пропусти Тотырнака, ибо я простил его".
   - Что ж, я рад, что ты выжил, - отвечал Алекса. - И что простил меня, тоже рад. Только Ананьева жинка Мындра была и мне неверна.
   - Знаю. Померла она, когда тебя уж в деревне не было. Я похоронил ее в северном углу кладбища по старой елью. Много слез пролил и простил ее тоже, ведь было время - услаждала она дни мои.
   - Ты жалостливый, Гицэ. Я бы на твоем месте сжег ее и пепел развеял по ветру.
   - Не верю тебе, Алекса. Выпьем из моей кружки, помянем ту, которую оба любили.
   Тотырнак хлебнул из кружки батяни Гицэ. Вино показалось ему чересчур терпким. Оба приятеля, сморщив нос, повернулись друг к другу. Обнялись, не дотрагиваясь губами до щетинистых щек, а потом батяня Гицэ отошел в сторонку, одиноко проливая слезы и тихо беседуя со своей душой.
   На крыльцо вышла разрумянившаяся супруга управителя Мария, неся большую миску, доверху наполненную горячими пирогами-треухами. Батяня Гицэ поклонился, получил свою долю и, успокоившись, уселся между дедом Петрей и дьяком Раду.
   В ту пору хаживала в Молдавском государстве такая турецкая поговорка:
   Коль хочешь успеха в деле любом,
   Молчи за работой, молчи за столом.
   Благодаря правилу "молчи за работой, молчи за столом", турки покорили Византию и много стран и островов христианских, рассказывал Алекса.
   Хотели было и молдаване, пировавшие за столом управителя, последовать сему обычаю сыновей полумесяца и целых четверть часа сдерживали просившиеся на уста вопросы и ответы. Но потом махнули рукой и предоставили туркам покорять мир, а сами принялись шумно веселиться, решив, что для них и собственного дома вполне достаточно.
   У турок есть еще обычай: не пьют вина - верно для того, чтобы разум был ясным, когда они мечом собирают дань и приношения своему султану и делят меж собой награбленную добычу.
   "А нам, - говорят молдаване, - не надобно войны, не нужна кровавая добыча; нам сладко живется в нашей виноградной стране".
   Есть, наконец, у османов и такой обычай: женщины для них, точно куры для петуха. Не ведают они любви. Отсюда-то и придет им погибель, ибо сыновья их - дети рабынь, и племя храбрецов у них переведется. А молдаване радуются любви, как радовался королевич Фэт-Фрумос [герой румынских сказок], очутившись в царстве чудес.
   Дьяк Раду встал с новой кружкой в руке:
   - Я так мыслю, - сказал он. - Хороши у ваших милостей порядки насчет разговоров, вина и любви, как расписал их тут наш друг Алекса. В точности такие же порядки и у нас, мошненов [валашские свободные крестьяне (то же, что молдавские рэзеши)] в Валахии; побратаемся же. Повеселимся часок. Коротка радость, потому и ценишь ее. Нынче мы добрую весть услышали: господин наш хорошо отдохнул, проснулся бодрый, посмотрел вокруг ясными глазами и улыбнулся цветку и девушке...
   Жена управителя Мария тихонько подошла к дьяку и, не устыдясь, поцеловала в висок.
   - Это от дэвиденской рэзешки, - рассмеялась она, - за твою добрую весть, Раду Сладкоустый. Выпейте, ваша милость, и за нашу матушку Олимпиаду, за то, что приносит она успокоение опечаленным и силу ослабевшим.
   На мгновение разговор прекратился, и все, кто сидел за столом на крыльце, обратили взоры на входящего в ворота крестьянского паренька, пригнавшего с пастбища стадо гусей.
   - А вот и наш храбрый Корницэ! - гордо заявила жена управителя. - Что тебе, сынок?
   Корницэ поднял взлохмаченную голову с целой шапкой светлых кудрявых волос.
   - Маманя, - отвечал он, - пригнал я гусей с гусятами, хочу дать им высевок.
   - Ладно, сынок. Высевки в кладовой. Достань совком из ларя.
   Но вдруг Корницэ застыл, уставившись на сидевших за столом гостей широко открытыми глазами.
   Отбросив прут, он рысцой подбежал к крыльцу, поднялся по ступенькам, обхватил мать за шею и, пригнув ее к себе, зашептал:
   - Маманя, я вижу тут на главном месте Илью-пророка - того, что мы повстречали ночью.
   - Господи, сыночек, что ты! - перекрестившись, воскликнула Мария. Не говори ты таких слов, а то быть беде. Это дедушка Петря. Подойди поцелуй у него руку и займись-ка своими гусями.
   Старик погладил мальчонку по голове и даже улыбнулся, когда Корницэ уставился на него глазами, голубыми, точно цветочки льна.
   - На-ка, поешь пирожка, Корницэ, - ласково сказала Мария, нагнувшись к сыну. - Сам помалкивай, сынок, и Коману скажи, чтоб держал язык за зубами. Понял?
   - Понял, - отвечал мальчонка, спускаясь во двор за своим прутом. Но было видно, что он в недоумении.
   Йоргу укоризненно покачал головой и обратился к жене.
   - И что с нашими детьми творится, - улыбнулся он. - Не хуже, чем с иными взрослыми. Ведь говорил я, просил, чтоб не шумели в деревне о наших гостях. Нельзя, жена, распускать вести по миру.
   - Никто и не распускает, муженек, - возразила Мария. - Ни одна душа в Дэвиденах не знает о наших дорогих гостях. Да и с кем Корницэ беседует? Разве что с гусятами. А Коман, племянник наш, сам знаешь, еще сопливей и неповоротливей нашего Корницэ.
   - А Бужор, старший наш мальчишка?
   - Так ведь его не было в ночном. Ты сам послал его вчера с Черчелом в отару к пастухам. Он до сих пор не воротился. Не случилось ли чего с ним?
   - Ничего не могло стрястись, - успокаивал Йоргу жену.
   Затем обратился к гостям, призывая их не давать зубам покоя, как и полагается за столом в такой солнечный, радостный день.
   - Я мыслю, - добавил он, - что в Дэвиденах у людей иные заботы. Через неделю, не раньше, дознаются они.
   Только успел Йоргу высказать свое суждение, как с другой стороны подошли к крыльцу два рэзеша: один высокий, седовласый, с кожаным ягдташем на боку и балтагом в правой руке, а второй - пониже и более преклонных лет, в илике с круглыми серебряными пуговицами и в красных сапогах.
   - Вот и наш староста, - крикнула с крыльца жена управителя, - дед Евгение, брат покойной моей матушки, царство ей небесное. А зачем он притащил с собой лесника Настасэ?
   - Не я притащил его, племянница, а он меня, - ответил староста. - Мир вам, добрые люди.
   - Пожалуйте к столу, - пригласил Йоргу вновь пришедших.
   - Что ж, пожалуем, племянничек. А только мы не за тем пришли. Я еще утром услышал, что в нашей деревне гостят достойные ратники. А лесник Настасэ узнал про то еще раньше меня - от сына, он тоже ездил в ночное, да еще атаманом у мальчишек был. Пришел, стало быть, Настасэ ко мне, посидели мы, посоветовались, а теперь пусть он вам и расскажет, какое у нас горе. А я, стало быть, буду ему свидетелем и подмогой. Говори, батяня Настасэ!
   Дед Петря сказал усмехнувшись:
   - В какой великой тайне мы тут пребываем!
   Староста Евгение горделиво поднял голову.
   - Стало быть, мы не ко двору? - осведомился он.
   - Нет, нет, - поспешил ответить старик Петря.
   - Ну, тогда ладно. Выкладывай, батяня Настасэ, что хотел сказать.
   - Да вот мы с челобитной к вам: замучили нас дикие кабаны, войной, проклятые, пошли на нас, - заговорил лесник, опираясь о балтаг. - Большая поруха на огородах в Дэвиденах. Приходят ко мне наши дэвиденские бабы и жалуются: топчут, мол, вепри на огородах горох и бобы. Ночь пропустят - на другую опять пробираются туда и чавкают, жрут стручки. И не столько съедят, сколько взроют да вытопчут. Подкараулил я как-то в полнолунье недругов, надо ж узнать, откуда и как они приходят. На том краю леса, откуда они спускаются к Молдове, есть овраг. Соберутся они стадом в устье того оврага, стоят, слушают. А сами не шелохнутся, ну будто камни. И только один, старый, бывалый кабан-секач, тихонько двигается к воде. То и дело останавливается, прислушивается, нюхает воздух. Спустится к броду, переплывет реку недалеко от омута. Выйдет на берег, опять остановится и присматривается. И враз дает повеление: "Брох!" Как только он подаст голос, все стадо спускается в воду и гуртом валит на тот берег.
   Опять, значит, остановится, постоит малость. Потом вожак двинется вперед, да не опрометью, а не спеша, осторожно, озираючись. Подойдет, значит, к гороху и к бобам, шагнет разок, другой, нахватает полну пасть стручков, почавкает, опять остановится и слушает. А остальные ни-ни! Стоят на берегу, не шевелятся. Мне-то при луне все видно: большое у него стадо голов сорок, хряки, матки, поросята. И вдруг слышу: опять вожак приказывает: "Брох!" И все стадо идет к нему. Ломают, жрут, поднимают рыла, слушают и сызнова едят. А перед зарей поворачивают обратно и той же дорогой уходят. Ведет их все тот же старый вепрь. Сразу кидаются в реку и не успеешь оглянуться - они уж в том овраге, откуда вышли.
   Вот что я видел, братья ратники. И ничего мы с ними поделать не можем. Придем с огнем, пошумим малость - несколько дней они не показываются; а хвать - они в другой стороне роют. Так что уж мы отдадим им те места, где они побывали да попортили посевы - лишь бы не повредили другие поля.
   Лесник замолчал, выпрямился и, сняв с балтага руку, погладил седеющие усы.
   - Вот что я скажу вам, государи и братья, - заговорил староста Евгение, сделав шаг вперед. - Помогите нам своим оружием, спасите нас от хитрых разбойников. Коли убьете сколько-нибудь или хотя бы прикончите старого вожака, они больше сюда не вернутся, поищут себе для разбоя другое место за семью долинами, семью реками.
   - А когда же, по-твоему, нам надо выйти на эту охоту? Сей же час?
   - Нет, добрый ратник, когда вашей милости будет угодно.
   - Так сперва надо посоветоваться, а потом назначим день.
   - И я так мыслю. Чересчур-то спешить не следует. А вам ведь еще надо получить дозволение на ту охоту.
   - Но и задерживаться мы долго не можем.
   - Сделайте милость, задерживайтесь, добрые ратники, - взмолился староста, снимая пеструю барашковую шапку. - И не опасайтесь, что признают про вас чужие люди. Наши дэвиденские рэзеши, будто пчелы: те не терпят в своем улье бабочки, что зовется мертвая голова, - как только она сунется к ним, они убивают ее в летке острыми жалами своими. Да разве мы только с кабанами воюем? У нас много ворогов: взять хоть господарских грабителей: не терпим мы их. Как появятся среди нас, так мы поступаем не хуже тех пчел. А что до охоты, давайте устроим ее в субботний день, а то и в воскресенье до обедни.
   - До той поры, - вмешался Настасэ, - мы, лесники, обложим те места и найдем низину, где живут кабаны. В назначенный день окружат это болото наши люди с добрыми псами. И попросим управителя Йоргу дать нам собаку Видру с четверкой.
   - Что за четверка? - удивился дед Петря.
   - А это уж иная сказка, гость дорогой; если хочешь, расскажу ее тебе по порядку. Показался в наших краях волк с седой шерстью, ну почти что цвета ковыля. Жил он недалеко от наших овчарен и брал себе дань по волчьему обычаю. Ни пастухи, ни собаки, не могли осилить его. А эта сука Видра четыре года тому назад стерегла овчарню, и вот пропала она на время с этим седым волком. Потом, как пришел ей срок, ощенилась она четырьмя кутятами, и все они цветом пошли в отца, только головы были черные и брови рыжеватые, как у матери. Подросли они, и стало ясно, что "четверка", как мы называем щенков Видры - будет крупнее и крепче матери. Хорошо они жили у чабанов и такие были ручные. Когда подросли, ходили вместе с матерью, слушались ее и бились с нею против гонителей несчастных овец. Чабаны надели на них ошейники с шипами и ласкали верных помощников за их подвиги. А прошлой зимой четверка поймала седого волка и разорвала его на глазах у Видры.
   - Вот оно как бывает! - удивился дьяк.
   - Ну хорошо, - сказал дед Петря, поднявшись со своего места, - после доброй вести, что принес нам Алекса о нашем господине, надо уважать честного старосту и лесника. Извольте, друзья, приготовить в два дня все потребное для охоты, а мы натянем луки, наточим стрелы да еще достанем во славу его светлости иное оружие - пусть после нашего ухода вспоминают о нас в Дэвиденах!
   Все мелкие события этого дня, все речи, какие слышались вокруг, успокоили дьяка Раду. Просветлел он лицом, в душе уже его не трепетал черный мотылек тревоги.
   Петухи во дворе возвестили третий час пополудни, и живые часы Караймана, находившиеся в суме, которую носил он на плече, также засвидетельствовали, что время проходит и с каждым часом убывает наша жизнь.
   - Я так мыслю, дьяк, не должно оставлять его светлость без стражи, сказал дед Петря.
   Оба ратника отошли вглубь крыльца и, посовещавшись, направились к дому мазыла, где лежал в горенке Никоарэ.
   Больной дремал. Младыша Александру нигде не было видно. Дед Петря, помрачнев, расположился в кресле в сенях. В его душе еще не утихло беспокойство.
   Дьяк вышел на крыльцо. Показалось ли ему только, иль в самом деле кто-то промелькнул в уединенном уголке сада? В солнечных лучах на миг как будто появилась голова Александру. А может, это ему почудилось? Потом дьяк услышал чьи-то шаги под расцветшими липами и подумал, что появится тот, кого он ждал. Но это шествовал всего-навсего отец Чотикэ, чинно одетый по обычаю византийских церковнослужителей в черную рясу и камилавку. Зато обут он был в красные сапоги и на ходу все любовался ими. В одной руке держал крест с букетом базилика, а другой сжимал совсем не нужный ему старый требник.
   - Благослови тебя господь, сыне, - сказал он дьяку. Потом отбросил за уши длинные пряди волос и заправил болтавшуюся сзади косичку за воротник. - Ты что тут делаешь? Сторожишь государя?
   - Угадал, батюшка.
   - И зовут тебя Раду, сиречь Радость?
   - И то верно. А нельзя ли узнать, кого ты ищешь, ваше преподобие?
   - Больного государя ищу, сыне. Не звал он меня, да я сам по своей воле пришел, хочу прочесть у одра болящего подобающие молитвы.
   - И то неплохо, отец Василе.
   - Да ты, дьяк, называй меня, как все называют. Я - поп Чотикэ, человек известный в Дэвиденской общине. Мне и требник не надобен. Пресвятая богоматерь ниспослала мне особый дар. Я все знаю на память. Когда совершал я пробное богослужение перед его преосвященством Евстатием, язык у меня так быстро молол, что никто и остановить не мог, а иноки и попы, кои при сем испытании присутствовали, чуть было не лопнули от терзавшей их зависти.
   Дед Петря Гынж пробасил с порога:
   - Пускай входит, дьяк. Господин допускает его до своей особы.
   Возрадовался отец Чотикэ и, засунув руку за пазуху, достал епитрахиль. Положил на стол камилавку, пролез головой в вырез епитрахили и, споткнувшись, переступил через порог. Потом поклонился Никоарэ, вглядываясь в его просветлевшее лицо, открыл требник и, вложив в него маленький кипарисовый крест, закрыл книжку и торопливо забормотал молитвы об исцелении болящего. Он часто крестился, делал передышку и снова бормотал. Впрочем, молился он недолго.
   - Мешкать нельзя, в наши дни люди спешат, - оправдывался отец Василе. - И благодатные молитвы, - продолжал он, - кои прочел я во здравие твоей светлости, ни один человек на свете не мог бы прочитать быстрее попа Чотикэ. А за старанье мое прошу тебя, государь, пожаловать мне серебряную деньгу. Что до причастия, государь, то не волен я его совершать. Да уж если на то пошло, к чему оно, это причастие? Господь и так видит и знает сынов человеческих до самого нутра, вот и все!