Из эпизодов того времени. Мы с Тюлей в троллейбусе, и я звонким детским голосом выкладываю вопрос, явно сложившийся в результате некоторых размышлений: "Тюля, а ты хотела бы, чтобы Сталин умер?" В ответ мертвая тишина всего троллейбуса, на фоне которой только Тюля слышится невнятным клекотом. Не дожидаясь ответа, я продолжаю столь же звонко: "А я бы хотел - хоть на мертвого поглядеть!". Долго Тюлечка переживала мою мечтательность по этому поводу.
   Вопросы пропаганды славных побед и достижений вообще немало занимали меня, и я находил пути их решения. Например, мне казалось странным, что возможности светящихся красок недооцениваются в дизайне знаков отличия и наград. Эту мысль и соответствующие конкретные предложения я тогда же - конец 43-го - 44-й год развил в письме в Америку к тете Муле; тема, по моему мнению, не могла не интересовать и ее. На том дело и застряло: тетя Муля на мою роскошную идею почему-то не откликнулась, в моем воображении появились новые видения, чреватые другими последствиями, но это уже другие эпизоды.
   Я иду за хлебом в угловую булочную на Плющихе; она и теперь там, существенно облагороженная, лишенная важнейших инструментов булочных тех времен - весов и хлебного ножа. Обычный нож в некоторых прогрессивных заведениях, а со временем и в нашей булочной заменялся небольшой гильотинкой, которой лихо отсекали довески и довесочки, чтобы уровнять тарелки весов с хлебом и гирями по разные стороны от качающихся вверх-вниз клювиков. О, эти довески - как сладко и безнаказанно было съесть их еще теплую мякоть за время замедленного, чтобы успеть все прожевать, возвращения домой! Так вот, подхожу к булочной, причем карточки и деньги на хлеб лежат в кармашке, пристегнутом прямо посередине штанишек. Здоровеный, как каланча (это с моего-то воробьиного роста), детина останавливает меня: "Ну-ка, что это у тебя там?", преспокойно вытаскивает месячный набор хлебных карточек, деньги на хлеб и растворяется среди прохожих. Я остаюсь, совершенно ошеломленный вопиющей сутью происшедшего.
   С весны 1944-го меня уже окончательно переселили на Плющиху. Во всяком случае, День Победы наступил, когда я был прочно внедрен на Плющихе. По окрестным плющихинским дворам завелись у меня многочисленные друзья. Мир тогдашних дворов сам по себе заслуживает описания. В нашем квартале прямоугольнике между параллельными Плющихой и Земледельческим в направлении Север-Юг и Ружейным и Неопалимовским переулками с Востока на Запад - дом 31 по Плющихе был одним их двух, главенствовавших своими шестью этажами над его 2-3-этажным фоном, россыпями дощатых сараев, чахлыми деревьями, неизвестно как росшими на утоптанных до состояния цемента дворовых пространствах. Второй 6-этажный гигант по неписаным законам входил в другой регион, и у нас не было контактов с его жителями. Где-то внутри нашего небольшого квартала, в бельэтаже одного из многих деревянных домов ютилось заведение с каким-то мирным названием - "Домоуправление". В глубине его, как паук в центре паутины, располагался Управдом, окруженный армией властных тетенек со счетами и толстыми книжками-тетрадками. Там преобладал цвет чернильных клякс на серой бумаге справок, воздух состоял их кислого запаха плохой еды и табачного перегара, вообще, царствовал дух - без большой буквы не обойтись - Учреждения.
   Зоны не административного и неподконтрольного общественного единения формировались стихийно, но, несомненно, с подсознательным учетом некоторых топографических особенностей местности - ее рельефа, разграничивающих стен, проходов, общности канализационных и водопроводных магистралей, домоуправлений и т.д. Внутри этих спонтанно сложившихся пространств детям хватало места для чего угодно - тихих посиделок, игр в "на златом крыльце сидели..." или "я садовником родился...", пряток, в "чижика", "штандер", круговую лапту, для интриг, разведок и... продолжите список сами.
   Игрушек почти не было. Замены находились без труда: например, роль довоенных деревянных обручей с успехом исполняли плоские металлические диски с зубчатым отверстием в центре - такие колеса днями напролет мальчишки гоняли по тротуарам с помощью жестких проволочных крючьев. Позже появились самокаты из двух досок на подшипниках - на этих уродцах мы самозабвенно носились по асфальту под ненапрасную ругань прохожих. Помню мальчика - единственного в нашем квартале владельца превосходного трехколесного велосипеда. В свои пять-шесть лет он быстро осознал преимущества владения уникальным для тех времен трехколесным чудом: в очереди за сладкими объедками пирожков, печений, просто хлеба или возникшим у кого-нибудь лишним куском сахара он по умолчанию был первым, даже канючить "Витек, оставляй, а..." ему не приходилось - кусок угодливо подавался ему прямо в руки. За право прокатиться на велике многие без сожаления жертвовали своей независимостью и жалко пресмыкались перед вознесшимся владельцем.
   Гвоздь досуга у девочек, простейшие "прыгалки" - кусок веревки, который крутили, взявшись за его концы, две водившие, остальные исполняли сложные прыжковые фигуры над вращающейся веревкой. Мелком чертились на асфальте "классики" разных конфигураций и сложности, звучали "мак? - мак!" - "мак? дурак!". Куклы были самодельные, на их тряпичных плоских лицах накрашивались красные щеки, синие глаза и черные брови, с ними девочки ходили медленно и бережно, стараясь не потревожить макет дитяти и напевая баюкающее "а-а-ааа...".
   Мы были малы для танцев, трофейные патефоны еще бережно хранились на шкафах - их время было впереди: прошел год-другой, и дворы наполнились музыкой, снятой тупыми иглами с треснувших пластинок. В 50-х на патефонные шарнирные трубки вместо мембран стали надевать тяжелые штуки "звукосниматели" или "адаптеры", и звук пошел через первые ламповые усилители. Внутри них, среди серебристых цилиндриков и хитро сплетенных воедино разноцветных штучек, совершалось несомненное таинство - фиолетовое свечение стеклянных колб плясало в такт с музыкой. Теперь музыка изливалась из окон с небывалой по сравнению с потесненными патефонами громкостью, но и с неслыханными раньше искажениями. Зато гремела и пела она на все окрестные дворы!
   О, эти спонтанно сложившиеся и совершенно неожиданные по форме московские дворы того времени с закоулками, как в нынешних компьютерных играх, пропахшие мочой подворотни проходняшек, сообщества инвалидов, старушек и пьяниц на обязательных скамейках у палисадников с пыльными акациями, неизвестно как возникшие и заваленные по углам испражнениями руины, заросли водянистых сорняков и многое другое - вот уж материал для бардов! Обязательные контролирующие банды, со своими постами у выходов из подворотен - прохожий, будь осторожен! Булыжные мостовые, аккуратно спрофилированные так, чтобы ручьи текли по обочинам. И каким наслаждением было пускать кораблики в весенние потоки, мчавшиеся весной вдоль этих обочин! О, эти тихие миры со своими народами, внешними связями, секс-символами, лидерами, любимыми песнями и т.д. Лучшим воспроизведением этого времени в кино, на мой взгляд, является к/ф "Покровские ворота", в литературе, пожалуй, - "Футбол моего детства" Анатолия Макарова.
   Время от времени снятся мне давно стертые из реальности дворы и переулки того московского района, который был не просто местом, где я жил, - он был моим миром, снятся такими, какими они были в 40-60-е годы. В этих счастливых снах я пробираюсь заросшими мостовыми и проходняшками кусочка Москвы, расположенного прямо через реку против Киевского вокзала между самой Москвой-рекой и Садовым кольцом. Любой район Москвы, Сызрани, Тьмутаракани, Чего-угодно найдет своих певцов и воздыхателей уже потому, что именно в нем пролетели счастливые годы их детства и юности, именно их видения и запахи поднимают со дна памяти забытые ощущения, лица друзей и подруг, счастливые видения, моментальные снимки, которые и хотел бы удержать, да нет, все расплывается, и нет их...
   В течение 44-45-го годов наша квартира стала пристанищем сначала для семейства Гернет, а после них оравы Шапориных. Первые жильцы - Нина Владимировна Гернет вместе со ставшей членом семьи нянечкой тетей Дуней (Евдокией Васильевной) и сыном Эриком. Сама Нина Владимировна известна как детская писательница, автор множества детских книг. Эрик был уже взрослым молодым человеком и работал на каком-то заводе. Что это было за предприятие, я понятия не имел, но дома Эрик устраивал презанятные фокусы. Для начала он наполнил наши закоулки запасами пороха самого разного вида и калибра - от толстых макаронообразных трубочек до маленьких черных стерженьков. Изо всех этих порохов он время от времени устраивал во дворе фейерверки: огонь бегал по земле заранее выложенными фигурами, узлы этих фигур начинали вдруг фонтанировать разноцветными искрами, все это шипело и трещало - восторгам не было границ. Внутри квартиры были свои аттракционы, например, вдоль стен через маленькие шкивы были натянуты шнурки, а к ним подвешены разные фигурки и игрушки. Фигурки можно было приводить в движение и тем самым вызывать у неподготовленных испуг разной степени тяжести.
   В описываемые времена тетя Нина была, главным образом, занята в качестве сценариста в кукольном театре С.В. Образцова (и сейчас в афише этого театра я вижу ее фамилию в таких спекталях, как "Волшебная лампа Аладина", "Маугли" и др.). Кроме того, из-под ее пера вышло множество детских книжек - я особенно вспоминаю так называемые книжки-малышки, размер которых чуть превышал спичечный коробок, а толщина - спичку. Одна из них - к сожалению, не помню ее названия, была посвящена ленивому мальчику, которого различные обстоятельства учили, как в конце концов невыгодно лениться, и написана адресно мне. Даже некоторые мои детские реплики тетя Нина использовала там напрямую. Но вот что я не ленился делать, так это подбрасывать ей материал на тему чреватой последствиями лени. С тетей Ниной мы были дружны, постоянно перешучивались, и она поощряла мои нечастые успехи по части остроумия, за что ей сердечное спасибо.
   В конце 70-х - начале 80-х Н.В. Гернет включилась в деятельность Солженицынского фонда. Каким именно было ее участие в этом тогда не лишенном риска предприятии, не знаю, но хорошо помню, как Нина Владимировна ужасалась и негодовала, видя - теперь это ясно - страшную агонию советского чудовища. Госбезопасность 80-х, а она стала тогда особенно отвратительна гипертрофированной беспринципностью в поисках и борьбе не с "инако-" даже, а просто с "мыслием", не обошла ее своим вниманием - обыски, допросы и нервотрепка достались тете Нине сполна по делу добивавшегося гэбэшниками Солженицинского фонда. Она и умерла-то вскоре после того, как из "Большого дома" ее как следует "подоставали" по этому делу.
   Летом 45-го по окончании занятий в школе я полностью насладился ничем не ограниченной свободой - моим миром стали двор и друзья Толик и Игорек Сахаровы (было бы приятно, если бы кто-то из них прочел эти слова: видите, друзья, ничто не проходит бесследно, даже наши мальчишеские "казаки-разбойники" и "штандеры", ссоры и дружбы, авантюры дворового масштаба, тихие вечерние посиделки, опасные путешествия в "чужие" зоны, предчувствия романов и девчонки, из которых помню только одну, звали ее Тоня - совсем взрослая барышня, я для нее не существовал, но сам глядел на нее во все глаза).
   Наконец пришел День Победы, который нельзя было не запомнить, настолько он был полон всего: ярчайших происшествий, неожиданных встреч и поступков, общего легкого безумия и, конечно, самого высокого смысла - это чувствовали даже дети. Мальчишки оказались совершенно бесконтрольны - бегай, где и сколько хочешь, потому что никто и ниоткуда не ждал в тот день опасностей или неприятностей. Мы так и делали, т.е. не переводя дух гоняли по всему городу, возвращались домой, что-то перехватывали и снова исчезали. Рассказы о военных, плативших мороженщицам за весь их лоток сразу и тут же раздававших все подвернувшимся ребятишкам и всем, кто хотел, - это не легенды, а чистая правда. За военными на всякий случай ребятишки ходили хвостами, и потому, конечно же, что они были первыми и главными героями праздника, а кроме того, кто знает, вдруг и этот купит. Настежь были распахнуты все двери - в домах, в квартирах... Я не знаю, пользовались ли этим квартирные воры, но допускаю, что и они тогда смягчились и не сыграли на ситуации. Словом, обстановка в самом городе и в сердцах людей на его улицах была такой, что ничего подобного я, пожалуй, и не припомню, а ведь меня смело можно называть старожилом.
   Самое же грандиозное было вечером. Такого салюта мы не видели за всю войну, хотя и насмотрелись на них за ее долгие годы, и все, казалось бы, уже видано - и прожектора, и пляска лучей по небу, и вывешенные в небе портреты вдохновителя и организатора Победы. На этот раз было все то же, но ошеломило количество, которое явственно и очень по-марксистски перешло в качество: прожектора пронизали небо густой, в определенные фазы залпов неподвижной и торжественной сетью; тотчас вместе с залпом их лучи начинали бешеную пляску в синем весеннем небе, а спустя некоторое время замирали в ожидании очередного взлета ракетных россыпей. Противные аэростатные рыбины несли на себе массу символов - огромное алое знамя, которое реяло на ветру, как бы нарочно к случаю подувшим с подходящей силой, сияющий лик вождя, изображение ордена Победы (я любил включать его в центр военно-патриотических композиций - в этом искусстве я продолжал упражняться) и еще что-то. Вороньи стаи, поднятые небывалым грохотом, подчеркивали своим мельканьем веселую суету. Земля смотрела в праздничное небо тысячами и тысячами возбужденных лиц, и души людей были полны надежды.
   Послевоенная жизнь потекла в сопровождении новых сложностей - разруха, возвращение вдоволь навоевавшихся и разочарованных долгожданным миром солдат, недостаток жилья и продовольствия. И что же - жить оказалось ненамного легче, чем воевать.
   В 1946 году после отбытия 8-летнего срока выпустили из лагеря Анну Васильевну (1893-1975, Тимирева по первому браку, Книпер - по второму). В поисках места для поселения, а "минусовые" ограничения с нее не были сняты, остановились на поселке Завидово, удаленном от Москвы далее требуемых правилами уголовной игры ста километров. Летом 46-го Тюля подкинула меня к Михаилу Алексеевичу Шапошникову, который поселился в Завидове, тоже получив "минус" после отсидки. Там я и встретил тетю Аню, а наши отношения быстро вышли из фазы первых проб - ее и моих - и вошли в русло нормального возрастного совершенствования. Педагогическая метода Анны Васильевны разительно отличалась от уже привычного для меня Тюлиного подхода, что нисколько не странно, если учесть, что чисто личностно они были удивительно разными. Тюлины неспешность, романтизм и флегма были полной противоположностью мгновенной реакции, быстрым переходом от слов к делу и трезвому практицизму тети Ани. Тогда я этого, конечно, не формулировал для себя, но возможность для маневра между этими двумя полюсами уловил тотчас (подробности в соответствующем разделе моих воспоминаний в книге "Милая, обожаемая моя Анна Васильевна...").
   По окончании лета 1946-го я вернулся на Плющиху. На смену увлекательному сожительству с Гернетами пришел табор Шапориных: муж Вася - художник, сын известного композитора, жена Наталья, ее мама - совсем старенькая и безымянная бабушка, двое детей - кокетливая Сонечка 6 лет и 2-летний крикун Петька. "Солнечная Наташа" - так потом называла Тюля Васину жену, причем произносила это по возможности сдобно, пытаясь воссоздать образ шумной хохотушки, пышущей энергией, молодой и яркой блондинки. Изобразить Наташу, разумеется, не удавалось - слишком уж различны были их породы. В Наташе кипела активная женственность, ей все время нужно было чувствовать, что в раскиданной сети есть улов, она купалась в обращенном на нее внимании (все это напрочь отсутствовало в Тюле). Даже меня - восьми-девяти-летнего пацанчика - Наташе нравилось смущать неожиданными просьбами, например, полить ей, когда она ополаскивалась, что-то помочь застегнуть или, того пуще, расстегнуть, вводя в состояние необъяснимого сердцебиения. Вася пребывал в состоянии нескончаемого бега на дистанции добычи денег для своего прожорливого семейства - знаю, что он делал что-то как театральный художник, но что именно?!. Белокурая Сонечка легко завоевала место номер один в моем сознании, и я уже планировал количество детей в нашем несомненно грядущем браке; Сонечка благосклонно интересовалась этим разделом прикладной математики. Но пришел момент, и Шапорины растаяли, чтобы уже никогда не появиться на моем горизонте снова.
   Еще один наш частый гость - Б.М. Эрбштейн, постоянно появлявшийся в Москве из мест своих высылок. В него Тюля была влюблена глубоко и безнадежно, но я бы не сказал "тайно". Я часто слышал, как она, сидя за работой, вдруг задумчиво и негромко произносит: "Борис...". Я не то чтобы понимал, но уж во всяком случае не осуждал Тюлино увлечение - Борис Михайлович действительно был блестящий человек, который мог нравиться сколь угодно глубоко и сильно. Думаю, что художником он был в самом широком смысле -творческая энергия переполняла его. Случись ему стать не художником, а актером, режиссером или кем угодно еще - он и там был бы хорош. Все, что он делал, исполнялось с высочайшим каким-то очень молодым темпераментом и артистизмом. В свое время он работал художником в театре Мейерхольда, наверное, был туда принят не просто так. Позже он и поплатился за это сотрудничество годами высылок и лагерей, пыткой работы в почти самодеятельных периферийных театрах. Следом такой работы явилась одна из идей Бориса Михайловича - новые театральные постановки называть не премьерами, а новыми позорищами. "Представляете, Илюша, афиша, а на ней аршинными буквами - "завтра у нас в театре Новое Позорище!". Идейка и в самом деле недурна! Еще одной формулой Бориса Михайловича был "уровень Сызрани" (произносится максимально брезгливо, с гримасой отвращения) - эталон безобразия, означавший "хуже некуда"! Не забыть и вечерних сцен у нас на Плющихе, когда Эрбштейн, не в силах удержать бушующую в нем энергию, бегал по комнатам, развивая очередную взволновавшую его идею, например, о беспримерной и неподкупной честности русского взяточника. И как логически безупречно обосновывал он свои абсурдистские позиции! - это был фейерверк мгновенно сопряженных положений, блестяще импровизированных постулатов, а вместе все складывалось в роскошную демонстрацию остроумия и ума.
   Довольно часто приезжал Владимир Васильевич Стерлигов, называвшийся у Сафоновых Лабарданом. Меня, еще совсем небольшого, он очаровал непритворной серьезностью отношения ко мне, а также ожиданием чуда, которое он вот-вот совершит. В конце концов и то, и другое оказалось полной правдой: при естественной веселости нрава Владимир Васильевич ко всем явлениям жизни относился с высочайшей серьезностью и ответственностью, чуда же ему совершать и не нужно было, поскольку чудом был он сам.
   Но начал он с маленького фокуса: "Ты когда-нибудь видел жукуську? - тоже необыкновенно серьезно спросил он меня. - Ах нет, ну тогда придется нам ее сделать". Жукуська была делом нешуточным: для ее изготовления были испрошены кусок хлебного мякиша, коробок спичек и маленькая дощечка. Из хлебного мякиша Владимир Васильевич приготовил фигурку какого-то зверька, осмотрел ее критически и принялся за поправки: "Нет, это не Жукуська, вот как должно быть у Жукуськи - вот так и так!". Но и правленая фигурка не устроила его - стало ясно, что за Жукуську он принялся всерьез и теперь мы связаны этой общей тайной.
   На следующий день я с трудом дождался прихода Лабардана из его деловой экспедиции в город. Пока ужинали и обсуждали с Тюлей случившееся за день, ему пришлось обуздывать мое нетерпение: "Не торопись, Жукуську нужно делать не как-нибудь, не спустя рукава. Если хочешь, чтобы Жукуська получилась хорошо, а плохо она и не получится - тогда это будет не Жукуська, необходимо терпение. Первое правило - быть спокойным и неторопливым, и тогда все получится". Наконец мы принялись за продолжение, дело дошло и до спичек, назначение которых было мне совершенно неясным, - они превратились в некие конечности, члены странного существа. Это были не просто ноги, поскольку торчали не только вниз, но и вверх, не рога и не крылья, их назначение было загадочным и потому волновало.
   Момент приведения Жукуськи в действие, ее оживление никак не наступали, и я пребывал в постоянно взведенном состоянии, Лабардан же ловко умиротворял мое нетерпение. Я приставал к нему, чтобы он хотя бы объяснил мне, что сможет Жукуська, в чем ее суть: запищит ли она или подпрыгнет, взорвется или полетит - чего вообще следует ожидать от этого странного существа, а она была уже не кусочком подсохшего хлебного мякиша, утыканного спичками, а существом. Лабардан морочил мне голову: "Она - как бы тебе это объяснить, она сможет... нет, не смогу, это надо видеть только самому, так что жди и надейся!".
   И что же, Лабардан уехал, Жукуська так и осталась несбывшейся легендой, но самое странное, что я не испытывал никакой обиды, поскольку обмана-то и не было. Я понимал, что у нас просто не хватило времени, потому что Жукуська это слишком серьезно.
   Чуть позже вместе с Лабарданом стала появляться его жена Татьяна Николаевна Глебова, тоже художник и в самом высоком смысле слова удивительно красивая женщина. Прошло время, я повзрослел и уже не ждал Жукуську, мне было просто интересно разговаривать с этими людьми. И вот я женился, и родилась дочь Маша. Однажды в преддверии этого события Владимир Васильевич спросил меня:
   - Скажите, Илюша, а вы не боитесь (я стал ростом выше, заметно возмужал, и с некоторых пор он обращался ко мне на "вы")?
   - Я? Да чего бояться-то! - легкомысленно воскликнул Илюша. - Радоваться надо, а не бояться!
   - Ну, это как посмотреть, - сказал Владимир Васильевич скорее самому себе. - Вы пускаете в жизнь нового человека, впереди у которого целая жизнь, полная таких сложностей, что дух захватывает, а ведь вы в некотором смысле за нее отвечаете!
   Предстоящие Маше сложности я воспринял скорее формально - будущее представлялось мне в виде светлого тумана, в котором ожидается что-то хорошее и для меня, и, естественно, для моего еще не родившегося дитяти. Глубина и серьезность сомнений Владимира Васильевича стали проясняться для меня существенно позже, когда туман будущего при входе в него рассеивался, но легче от этого не становилось. Это был один из случаев, когда сказанные слова оказались больше обращены ко мне будущему, чем к тому юнцу, который их поверхностно выслушивал.
   Еще позже, когда Владимир Васильевич из тихого художника шел к тому, чтобы возглавить ленинградский художественный авангард и уже имел массу учеников и последователей, эту метаморфозу он объяснил мне (или самому себе) таким образом:
   - Сейчас мне кажется, что раньше я от страха жил как бы под кроватью. Я все время боялся - боялся сказать или сделать что-то так, как сам считаю нужным. И я страшно устал от этого, и мне стало стыдно бояться. И представьте себе, наступил момент, когда я вдруг сказал себе: "Все, больше я не боюсь" - и с этих пор стал спокойно говорить и делать только то, чего сам не стыжусь.
   Он был несомненным мыслителем и развил в изобразительном искусстве идеи своего учителя Малевича. Мне довелось присутствовать на докладе Владимира Васильевича о чашно-купольном принципе и о роли кривой в изображении мира, который состоялся в начале шестидесятых в переполненном зале Музея архитектуры им. Щусева. Я слишком слабо подготовлен в области изобразительного искусства, чтобы связно пересказать услышанное. Сформулированные им теоретические основы были трудны: очень поверхностно знакомая мне область и решительная новизна существа выступления даже для более квалифицированных слушателей. Тем не менее, артистизм изложения был настолько велик, а убежденность автора и докладчика столь абсолютна, что, пока Владимир Васильевич говорил, мне удавалось удерживать в памяти (или казалось, что я удерживаю) сложную цепочку взаимосвязанных постулатов. Картина рухнула через пять минут по окончании доклада - я был совершенно не готов, чтобы закрепить услышанное в отсутствие фундамента. Но это я, сам же Владимир Васильевич был полностью одержим своими идеями, они образовывали его целостный мир, существовавший и развивавшийся по своим собственным законам. Новации Владимира Васильевича хорошо включались в уже разработанную систему взглядов. Преемственность его идей, увлеченность ими, желание научить людей уже самим понятому - все это вывело его в число лидеров ленинградского художественного авангарда. Да и сегодня сформулированные им принципы находят среди художников своих приверженцев; на выставках можно видеть совсем незабытые работы Владимира Васильевича и Татьяны Николаевны висящими рядом с работами их учеников и продолжателей намеченного ими направления.