Вышла в тёмно-лиловом – донашивала траур. Над ней, на потолке, золотилась «небесная сфера», изготовленная столяром-ярославцем; солнце, висевшее низко над кафедрой, почти касалось её монаршей головы. Грудной голос был полон ласки.
   Пусть не сомневаются господа, она столь же ревностно поощряет просвещение, науки, как её покойный супруг. Деятельность великого Петра должна быть описана, увековечена – вот благородная задача для историков. Пожелав процветания всем наукам, представила учёному синклиту Блументроста – президента Академии, если господа согласны. Прошелестев платьем плотного шёлка, сошла, уступив кафедру лейб-медику.
   Толстяк говорил долго, маслено улыбался, поминутно обтирал лицо, шею пухлой розовой ручкой. Карл Фридрих кривился, сдерживая зевоту, царица пинала его коленом. Светлейший князь сидел у другого монаршего бока в кафтане брусничного цвета, в полыханье рубинов, шитья, временами он не справлялся с собой, и бодрую, радушную мину сгоняла с лица ненависть к герцогу. Царица приказала не ему, а герцогу потчевать академиков вечером.
   В камине трещали дрова, но согревали плохо, зимний ветер свирепо сотрясал окна. Слуги разносили горячий шоколад, кофе, заправленные корицей и ликёром. Предстояла серия рефератов. Царица высидела один – недавно прибывшего астронома Бернулли [348]«О системе мира».
   – Природа, – сказал он с вызовом, – никогда не откажется от закона сохранения сил.
   По оживлению в зале, особенно на задних скамьях, где жались друг к другу студенты, можно было понять, что мысль эта крамольная и навлекала в Германии опалу.
   Разве не властна над природой воля Божественная? Нет, всякое в ней явление имеет естественную причину, не ведает она вмешательства свыше. Бернулли, затем Делиль ссылались на прославленного Вольфа, чья теория причинности так возмущает обскурантов.
   Герман, склонный к выспренности, возгласил в конце лекции, обращаясь к портрету царя Петра.
   – Петербург, я предвижу, станет вторыми Афинами. обителью наук свободных.
   Зябко кутаясь в епанчи, шинели, шубы, общество высыпало на заснеженную набережную. Сани, кибитки, на полозьях помчали по невскому льду к Апраксину дому, нанятому герцогом. Светлейший отговорился – больные лёгкие его известны, – предлог всегдашний, приличный.
   Царица на банкете была милостива и весела, иногда бросала беспокойные взгляды на зятя. Но образумить его за столом не удалось. И он капнул-таки дёгтем в мёд, подпортил ей праздник. Пошатываясь, он сперва предложил выпить за исполнение желаний – обычный его тост. На этом бы и кончил…
   – Желания… Я не ошибусь, господа магистры. Жить до ста лет и дольше, верно?
   Услышав нестройное одобрение, продолжал:
   – Живите, господа! Тогда может быть, русские вас поймут. И то навряд…
   Неловкое молчание, наступившее вослед, немного отрезвило.
   – Извините меня… Прозит!
   Сел и обмяк. Анна увела его спать. Напротив царицы сокрушённо моргал Юсси. В присутствии шведского посла такая бестактность… Милый, честный Юсси, ему же надо поддерживать претендента на трон! А герцогу, кажется, всё равно. Непостижимо! Он оттолкнул от себя русских, он и шведов не старается расположить к себе – добронравием, воспитанностью.
   Сняла досаду Елизавета. Приблизилась к Юсси, глубокое декольте вольно обнажило пышную грудь. Щебечет что-то ему на ухо, озорничает, вздумала обольстить упорного пиетиста. Вино он только пригубил. Музыканты играют баркароллу, царевна с трудом сдерживает движения. Тоскливо без танцев.
   – Скоро, дети мои, скоро, – говорит царица молодым и седовласым. – С нового года…
   Её семья теперь разрослась. Академики, млеющие от признательности – о, они не избалованы вниманием монархов, – вошли в круг самых близких. Искатели истины, далёкие от придворных интриг, они напоминают ей пастора Глюка с его сутулостью книжника, серебристыми волосами, спадавшими до плеч, с его близорукостью и чуткими, осторожными пальцами, касавшимися драгоценных манускриптов. Отныне и впредь она будет опекать Академию, как своё чадо.
   Что есть любезного ей, надёжного за пределами этого круга? Коварная топь простирается – куда же ступить? Опора сильная – гвардия, но сколь долговечна? Александр верен покуда… Повсюду – во дворце, в столице, в дебрях России – многоглавая опасность. Смущают народ юроды, возникающий там и здесь самозваный Алексей, жива и злобствует в монастыре мать царевича Евдокия, которую русские жалеют и чтут. Живы бояре, те, что звали на трон мальчишку тогда, когда Пётр за стеной спальни испускал последний дух. Они в приёмной императрицы смиренно ждут аудиенции, они в Сенате под одной с нею крышей. Хамелеон Голицын… До чего отвратительна сладкая его почтительность! Не он ли, стуча посохом, громче всех требовал присягнуть наследнику? Живы долгобородые, плетут козни. Три головы скатились – Федоса и сообщников, всего три из множества вражеских, притаившихся… Подозрителен Посошков, смеющий порицать учреждения царя, приятель изменника, упорствующий на допросах.
   Теперь этот странный итальянец… О каком преступлении весть подаёт? Где оно затевается? За границей? В России? Открыть берётся в Петербурге… Кто же он, Лини – вымогатель или честный храбрец, предлагающий услугу?
 
   Инкогнито отозвался. Он сожалеет, что недуг помешал ему объясниться лично. Очень не хотелось доверять тайну бумаге, почте.
   «Существует безбожное намерение всеми силами стараться высокую Ея Императорского Величества особу секретным и никогда не слыханным способом умертвить. Я решил, невзирая на смертельный для себя риск, воспрепятствовать, так как считаю жизнь Ея Величества одним из величайших сокровищ мира. Люди, уверенные в успехе, находятся в Англии и должны прибыть в Гамбург, там у них рандеву и там к ним присоединится подмога. Я после Пасхи отправлюсь в Гамбург и буду ждать этих негодяев, хорошо мне знакомых. Обещаю Вашей Светлости сопровождать их и в Санкт-Петербурге Вам выдать. Но прошу иметь в виду – несколько месяцев пребывания в Брюсселе обошлись мне в пятьсот пистолей, деньги текут, кредита у коммерсантов не получить».
   – Худо ли! – язвил Горохов. – Нашёл кормильцев… Ловит он нас, батя.
   – Споришь? На что споришь?
   – Сто рублей кладу
   – Ой, много, Горошек!
   Князь задумчиво водил пальцем по шахматной доске, глянец её прохладно мерцал в зимних сумерках.
   – Сплеча сечёшь, Горошек…
   – Англию приплёл. Политик же…
   – Нынче каждый политик. Говоришь, в политике ложь? Воистину так, Горошек, без этого не бывает Ныне и присно и во веки веков ложь. Как в человецех, так и в политике… Но есть и правда.
   – Кормить его, батя?
   – Не объест, чай…
   Вензеля, гербовые щиты чертит княжеский палец, перечёркивает раздражающую определённость клеток, чёрных и белых, как «да» и «нет». Будто третьего не дано… Неужели его камрат, взрослый мужик, ещё тешит себя несбыточным? Всегда есть третье…
   – Всяко, пить и есть ему надо. Связался там… Оробел, платой недоволен. Подумал, стоит ли? Решил перебежать. Отчего же? Было бы что продать.
   – Перебежчик?
   – Диво тебе? Насмотрелись мы…
   – Хуже, батя… Двух господ холуй.
   – И этих пруд пруди…
   – Натурально, батя… Я о другом… Насчёт государыни… Ум не вмещает такое.
   И язык не вымолвит. Умертвить… Потрясён преданный гвардеец. Светлейший улыбнулся отечески.
   – Случалось, милый мой… Гистория скажет тебе… Вдруг он нам правду пишет, вместе с ложью и правду. Будем деньги жалеть?
   – Да разве я… Раскусить-то надо его.
   – То-то и оно!
   – Чудно мне всё же… На что им это, батя? Кабы к войне дело шло…
   – У них спытай! Не чаешь грозы, ан налетит… Жаль мне матушку нашу, ох, всполошится! Так ведь вытянет из меня.
   Нотка сострадания в голосе светлейшего. Рад был бы не страхом, а доводами рассудка направлять царицу ко благу. Итальянец в аккурат кстати. Новый заговор, скорее всего мнимый, взамен федосовского, истощившегося. Грех умолчать, не обратить на пользу.
   Он выгнал бы сейчас же на лёд солдат с факелами, но распорядок в Зимнем сумасшедший. В пять часов утра царь уже был на ногах, а Катрин в это время падает на кровать, одурманенная вином, яствами, сплетнями, натиском придворных талантов. Всю ночь сверкают окна её покоев, тревожит музыка, льющаяся в спящую столицу, – фраппирует [349]благоверная православный люд. Светлейший прибыл весьма за полдень, и то заставила поскучать в передней. Совершала бесконечный свой туалет, впустила с неудовольствием. Эльза собирала мази в разных склянках.
   Он сел за её спиной, обтянутой стёганым халатом, – топят спальню не чересчур. Лицо Екатерины в зеркале туалетного столика приторно розовело, как у восковой фигуры. Не оборачиваясь, кинула:
   – Смотри, Александр! Сделала Бригитта…
   Показала подушку на кушетке, рядом. Хвасталась уже, шитьё редкое – серебристой кожицей дешёвой балтийской рыбёшки, – по-немецки штремлинга, по-фински салаки. Отличилась статс-дама, верно, не один червонец вынула потом из кубка.
   – Отдам в Кунсткамеру. Или твоей Дарье, а?
   – Ох, матушка! Не до того…
   Подал ей перевод письма, дословный. Колебался – не обкорнать ли конец, доброхот сетует на дороговизну, подставляет карман? Нет, усовестился. Царица дочитала до середины, лицо её опало, побелело, даже румяна не могли это скрыть.
   – Англия, – прошептала она. И повторила громче, вбирая бумагу в кулак.
   – Известно, – произнёс Данилыч жёстко. – Известно, откуда контры… Лютуют, ироды. Остерман рассказал тебе? Английские деньги к нам идут, тайно, на революцию.
   Царица судорожно глотнула.
   – Меня…
   Письмо, сжатое в комок, полетело в угол.
   – Расстроил я тебя… Прости! Может, он, шельма, крючок закидывает: Ехать и не думает. Вишь, до Пасхи отложено. Конечно, для верности…
   – Меня… Они умеют…
   – Полно тебе! Послушай!
   – Как Марию Стюарт [350]
   Учила же гисторию Марта, запомнила королеву Шотландии. Вся Европа до сей поры жалеет прекрасную мученицу.
   – И тебе захотелось? – пошутил князь. – Успеем, матушка, на тот свет… О чём я? – . Для верности мы лазейки-то закроем. Есть люди. В Брюсселе тоже есть.
   – Твои купцы…
   Брезгливо дёрнулась.
   – Зря, матушка. Мои-то на все руки… Прикажу искать – землю будут рыть. Курьера пошлю… Выведут господина на чистую воду. Как зовут, кто таков, какие такие злодеи в Англии? Нужно будет, сам поскачу.
   Адреса нет, имя чужое, но его же знают. Капитан Хойзерман, торговец книгами Шангион, и не только они… Окажется шельмой, поплатится, на то полиция. Курьер захватит образец почерка. А если истинно перебежчик, служит нам, то агенты в Нидерландах, в Гамбурге, ловкие в операциях не токмо торговых, поберегут его и помогут исподволь, без шума.
   – И здесь не шуметь об этом. Боже сохрани! Ты уж, матушка, с друзьями-то за чарочкой не оброни! Чем чёрт не тешится, ну как шныряют тут оборотни, деньги оттоль имеет же кто-то. Я англичан сквозь ситечко, тихонько. И Дивьеру велю, ты положись на него. По-тихому надо, не спугнуть чтобы…
   Частил, не давая и слово вставить, непроницаемую воздвигал оборону. Заметил на губах самодержицы улыбку, кажись, благодарности.
   Был у монархов обычай карать гонца, приносящего дурные вести, да и теперь он как незваный гость, конфузится, о награде не помышляет. Обиды Данилыча, давние, неутолённые, сегодня забыты. Меньше всего мог бы рассчитывать…
   – Эй, Александр!
   Он уже прощался. Увидел лицо смеющееся, блеск в глазах.
   – Твой слуга, матушка!
   – Подожди!
   Встала, подошла к комоду, нетерпеливо защёлкала ящичками, обитыми медью, порылась в одном, извлекла некую грамотку, потом в красный угол, где под иконой Троицы на китайском расписном стольце козлоногий фавн обнимал амфору-чернильницу. Начертала нечто державной своей рукой, обернулась, лукаво сузила глаза.
   – На!
   Он обомлел, узнав собственное своё прошение, вручённое три недели назад.
   «Уповаю, что Ваше Величество по превысокой своей материнской милости в день тезоименитства своего меня обрадовать изволит…»
   Уничтожены проклятые счета. Зачёркнут долг казне, начисленный ревизорами. Смыто позорное клеймо вора, лихоимца, расхитителя казны, смыто, смыто! Подавятся недруги, завистники.
   Царица ждала благодарности и уже брови сводила, чёрная мушка, налепленная над переносицей, тонула в складке. На колени пасть, лобызать ноги? Ишь, гордится собой! Акт милосердия совершила, будто он помилованный преступник…
   – Служу тебе, матушка.
   Отвесил поклон – и адье [351]в Сенат. Сунуть под нос Пашке… Пустился почти бегом, через залу, гостиные, только окна мелькали, летел, размахивая листком воинственно, служитель у двери отпрянул, закрыв лицо.
   – По высочайшему указу…
   Выговорил, задыхаясь от радости и от спешки, в пространство, в свечное марево. Канцеляристы вскочили. Данилыч проследовал дальше, к сенаторам. Наперво – сунуть под нос Пашке… Эх, нет его! Данилыч потряс запертую дверь, выбранился. Из каморы напротив вышел Голицын.
   – Ты это, князь?
   – Поздравь, Димитрий Михайлыч!
   – Зайди!
   Обдало табачным духом. Балуется боярин, привёз с Украины трубку с длинным чубуком, зелье забористое, турецкое. Не стесняется святого Дмитрия Солунского, патрона – суров его лик в проёме золотого оклада. Икона фамильная, из московских хором, так же, как и старинные сундуки, ларцы, коими заставлен кабинет. Железная оковка, тяжёлые замки-по-дедовски хранит боярин коришпонденцию, шкафам не доверяет.
   Читает, поматывая головой, водит глазами близоруко. Кисло ему, небось.
   Никогда не ссорился с ним Данилыч открыто. Чувствует – близко к тому. Вот-вот прорвётся боярская неприязнь…
   – Поздравляю, Александр Данилыч. Славно, славно!
   Хитрит старик…
   – Рад душевно, князюшка…
   Руки развёл, словно обнять вознамерился. Глаза раскрыты широко, искренне, лукавства, коли верить, нет и не было.
   – Если душевно…
   – А как же! Хорошо ведь… Угоден ты, стало быть. Раз угоден, послушает тебя.
   Вот куда гнёт…
   – Послушает, батюшка…
   Просеменил к столу, заваленному писаниной, книгами, захлопотал, разрывая залежи.
   –Глянь-кось!
   Покосился на дверь, защипнул пачку счётов. Жирные печати, герб города Данцига.
   – Платим, батюшка Александр Данилыч… Купцу Бреннеру шестнадцать тысяч… Купцу Кокошке… Вот, за устрицы для государыни… Сама-то она не больно… Голштинцы глотают слизняков этих. Платим, платим… Вином залились, сотни тысяч просажено, а солдатам в Персии сухарь снится… Сам знаешь… Гладом морим, скоро ружья не снесут.
   – Знаю, – вздохнул князь. – Бедствует армия, без пользы там.
   – Говорил царице? Не тебя, князь, так кого послушает?
   – Герцог есть.
   – Нам под герцогом быть?
   – Зачем ты так? – ответил Данилыч с резкостью. – Я-то не молчу. Другие молчат.
   Голицын сел, поник седой головой.
   – Все мы врозь. Татары отчего Русь полонили? Согласья не было между князьями. И ныне – где оно, согласье? Немцев ругаем, а сами-то… Зависть и злоба. Забыли, что мы русские. Может, нам Голштиния дороже? Чем кичимся? Кафтаном из Парижа, берлинской каретой…
   – Ты-то что присоветуешь?
   – То и советую – русским вместе быть. Свары какие между нами, – похоронить. Мне бы потолковать с тобой…
   О чём? Прервалась беседа, вошёл секретарь с ворохом свежей почты.
   – Ишь, карусель у меня! Княгиня здорова? Варварушка? Кланяйся им.
   Встреча запала в память. Речь боярина необычна, подбивает на что-то. В сенатских дебатах – касаемо Персии, иностранцев, финансов – он нет-нет да и кинет словцо в поддержку, острое, меткое. Часто ратовали заодно. Минутные были альянсы. Теперь, сдаётся, нечто большее предложить имеет родовитый Голицын безродному Алексашке. Вожак царевичевой партии…
   Милость царицы произвела перемену. Выше цена Алексашке. Ждал бы счастья, кабы не итальянец… Неисповедима судьба, кривыми бредёт путями, не ведает человек, где найдёт, где потеряет.
   Удружил сей Инкогнито…
 
   Заговор, – твердит молва. Новые происки Лондона… Имя Лини не названо, Екатерина блюдёт условие, во дворце говорят о деньгах, пересылаемых через Ганновер, чтобы посадить на трон Петра Второго. Агенты, готовящие переворот, не найдены, ловко прячутся, отсыпают кому-то втихомолку иудины сребреники. Юродам базарным, что ли? Пропойцам в кабаке? Самозваному Алексею, снова где-то объявившемуся?
   Лишь немногие считают затею серьёзной. Куда важнее то, что пишет из Франции посол Куракин:
   «Две партии главные есть знаемые в Европе: одна – двор имперский с гишпанским, а другая – французы с имперским, и каждая из оных теперь ищет присовокупить в свой альянс других потенций…»
   Пруссия, союзница Пруссия оказалась в одном блоке с Францией и Англией, что огорчительно. Правда, явной враждебности к России сей трактат, подписанный в Ганновере, не вызывает. Кампредон с ног сбился, обхаживая петербургскую знать.
   – Вы подозреваете скрытое жало. Ради Бога, перестаньте! Союз оборонительный, ради равновесия в Европе, ни в одной статье, ни в одной букве нельзя усмотреть ущерба для России, напротив, создаются возможности…
   Для тесной дружбы с Францией, которой он – посол христианнейшего короля – добивается много месяцев и, увы, не находит сочувствия.
   – Ваш король женился на польке, – бросил в подпитии Карл Фридрих. – Русские ему не простят.
   И громко захохотал, по-своему сглаживая бестактность. Что с него взять! Кампредона трудно смутить, он в тысячный раз клянётся, сулит, соблазняет и всем надоел. И сам-то не верит, лицемер… Обнаружилось, что полномочий от короля на заключение какого-либо договора с Россией никогда не имел. Носился с прожектами, прощупывал силы грозной империи, намерения её двора. И главное, забивал клин между Россией и Австрией.
   Габсбурги и без того охладели к Романовым. Рассчитывали видеть на троне Петра Второго, родственника; восшествие Екатерины обидело. Всё ещё не могут смириться, по-прежнему отказывают ей в титуле императрицы.
   – Что вам Австрия, что пользы от неё, – внушает Кампредон. – Против турок она вам не поможет. Разве послала хоть одного солдата на Прут? Только Франция обезопасит вас на юге. Ограждает вас наша дипломатия, наш авторитет в Стамбуле.
   Риторика посла прозрачна – Россия не столь опасна французам, как Австрия, давний, заклятый враг. Если снова война – лишить её русской поддержки.
   Некоторый толк от Кампредона всё же есть. Франция принимает русских юношей, едущих учиться. Десять лет провёл там арап Абрам Петров, вернулся офицером королевской артиллерии, фортификатором. Во Францию отправлен учебный фрегат «Эсперанса», сиречь «Надежда», на нём не только моряки, но и купеческие сыновья, дабы торговали по-европейски, проникли в суть биржевых операций, обвыкли вести бухгалтерию. Императрица сама напутствовала корабль.
   От Англии же ничего, кроме неприязни. Между тем именно она, указывает Куракин, составила тройственный союз и командует им.
   Что же последует?
   Для светлейшего исход наилучший – восстановить доверие Вены. Цесарь дал княжеский титул, протекция сего монарха нужна и впредь, дабы исполнилось мечтание о княжестве.
   – Старый друг лучше новых двух, – твердит князь, запершись с царицей, убеждённый в том, что его интерес с государственным спаян неразрывно.
   – Турки, Александр.
   Она была на Пруте, воспоминание живо, едва не попала в плен вместе с царём.
   – Натравят французы? Есть средство, матушка.
   Убрать армию из внутренних персидских провинций. Хватит добывать престол бессильному шаху, ну его! Удастся сохранить южный берег Каспийского моря, – прекрасно. Но только малой кровью… Баку и Дербент удержать непременно, царь сим приобретением дорожил.
   – Он хотел дальше, – и царица подняла глаза к потолку. – Индия, Александр…
   – Не всё сразу, матушка.
   Екатерина колебалась. Сложности дипломатии её удручают, она вспоминает персидский поход, города, сдававшиеся почти без боя. Пётр лихо рубил гордиевы узлы, стянутые политиками, неужели теперь бессилен победоносный царский меч?
   – Я спрошу Остермана, – сказала она утомлённо. – Остерман умный.
   Уколола напоследок… Данилыч немедля кинулся к главному дипломату, подготовить его к высочайшей аудиенции, обговорить и совместную линию в Сенате. Свистела вьюга, заметала санный путь через Неву, вице-канцлер, верно, простужен, лежит наказанный за скупость: копеек жаль на дрова.
   С Остерманом и трудно и забавно. Смеяться Боже упаси – мину сострой горестную, сочувствуй; стонет – и ты в ответ постанывай, угости хворями собственными, болтай про лекарства, мыльню свою прославляй – лишь отдав дань медицине, перейдёшь к цели визита.
   Уже на парадной лестнице запахло больницей. Хозяин сидел в постели с забинтованным горлом, сипел, согревался декохтами на спирту – печь в спальне остыла. В Сенат он не поедет, погода адская, умрёт в дороге.
   – Отложим, Андрей Иваныч! – воскликнул Данилыч услужливо, чтобы польстить.
   Вестфалец принял как должное. Слабую, уголком губ. наметил улыбку.
   – Спех… Это ловить блоха.
   И он считает – стакнулись державы главнейшие против России, убоявшись её мощи, это у них общее, хотя свои цели у каждой. Франция – в пику, во-первых, Австрии, во-вторых, Испании. Пруссия хотя и венского лагеря, но окрепла, избирает роль независимую, метнулась к западным королевствам, а она на нашей дороге в Голштинию, ладно что не единственной. Обозначается более резкое размежевание Европы.
   Всё это великий дипломат выражал намёками, гримасами, презрительной ужимкой, часто прерывался – кашлял, страдальчески замирал, долго полоскал горло.
   – Тройка… Три лошади… Две лошади… Англия кучер.
   – Как нам-то ответствовать, Андрей Иваныч?
   Прибедниться уместно. Остерман пожевал губами, подался вправо, потом влево.
   – Стена… Ты сделал шаг…
   Костлявый палец тыкал, чертил в воздухе, пояснял. Понимай так – отход с одной стороны приближает к другой, на тот же шаг. Эка мудрость, нашёл невежду! С Кампредоном мы, по сути, прощаемся. Дальше-то что? Изреки, провидец!
   Палец закачался маятником, остановился, от крайностей удалённый равно.
   – Ай, разбежался! – и глаза прищурились, наблюдая безрассудство. – Разбил себе лоб.
   Да, поспешность вредна, было бы опрометчиво отвадить Кампредона, обидеть короля Франции, хоть и пренебрёг царской дочерью.
   – Цесарского посла пока нет в Петербурге, – сказал князь. – Позвать бы…
   – Будет… Англия заставит.
   То есть придётся ему, перед лицом новой коалиции, протянуть руку старому союзнику. А пока не спешить, зорко выжидать, рассмотреть пристально манёвры соперников. Вывод разумный. Светлейший встал, «спасибо» сказал сердечно. Мнения, как и прежде бывало, совершенно совпали.
   Неделю спустя – Остерман всё ещё недужен, но пересилил себя – собрался Сенат.
   Рады бояре, давние сторонники Вены. Но громче всех ликовал Ягужинский, заметно в подпитии.
   Жаркие споры разгораются в Сенате, Ягужинский неизменный сторонник Вены, в восторге от сей перемены ветров, пылко гвоздит коварный Запад.
   – Исконная есть тактика Британии – разделять и властвовать, по учению Макиавелли. Доколе будем терпеть фарисея Кампредона? Француз, а инструкции из Лондона. Австрия нам алеат природный.
   Ссылаясь на флорентийского политика, генерал-прокурор посмотрел на своего соперника, и светлейший отозвался запальчиво:
   – У нашей макушки-царицы претензии к цесарю, касательно титула.
   – Уладится, чай, – возразил тот. – Задом стоим к цесарю, от нас зависит… Он герцогу симпатизёр, герцог из его рук получит Шлезвиг. Сатисфакция её величеству.
   – За неё не решай!
   Князь применял обычную тактику – раззадоришь собрание, лучше узнаешь позицию каждого. И притом, как самый преданный слуга государыни, оберегал её престиж.
   Толстой, познавший в бытность послом заточение в турецкой тюрьме, поделился тревогой – султан обнаглел, непобедимым себя мнит; снимет Франция узду – накинется.
   – На юге фронт наш хлипок. Солдаты с ног валятся от голода. Пропадёт армия.
   По существу спора не было, все склонны к цесарю, привычному алеату, речь об условиях. Остерман заключал дебаты под гул одобрения – да, рассчитать поворот, не расшибиться! Светлейший поглаживал ордена на груди, с улыбкой то снисходительной, то иронической, а временами скучал – ничем, мол, не удивили. Дослушав вице-канцлера, вскочил, минуту наслаждался тишиной.
   – Наша матушка-государыня, – сказал он громко, внятно, – с нами в единомыслии.
 
   Иноземец Еншау, понукаемый полицией, исполнил заказ – кожа великана Буржуа, основательно выдубленная, лоснится. Екатерина изволила погладить. Милостивый дар Кунсткамере, так же, как подушка, обшитая рыбьей кожей.
   Мужик, соорудивший в зале Академии наук модель звёздного небосвода, награждён царицей щедро, заводит в слободе мастерскую, берётся делать шкафы для книг, кафедры профессорам, глобусы.
   Магистр Байер [352], приехавший из Кенигсберга, напористый, тридцатилетний, овладевший многими языками, обещает дознаться, откуда произошли русские, где селились в древности, кто были их варварские вожди. Ожидаются французы – братья де Лиль [353], астрономы, в новом здании Кунсткамеры на Васильевском откроется обсерватория. Профессора, которые в Германии слыли еретиками и натерпелись от архипастырей, в Петербурге глаголют свободно. Одна беда – прививать доброе ученье почти некому.