Несмотря на такой жестокий удар, Николай нашел в себе силы тут же приступить к действиям. Он приказал вести к площади присягнувшие полки, а к только что заступившему главному караулу дворца обратился лично, спросив у солдат, ему ли они присягали и готовы ли умереть за него. Когда солдаты дружно заявили о своей верности ему, он сам вывел караул к воротам и вышел на площадь перед дворцом. А на Сенатской площади строилось уже каре Московского полка. Еще до этого он распорядился перевезти своих детей из Аничкова дворца в Зимний, чтобы на всякий случай сосредоточить всю семью в одном месте. На площади, окруженной сбегавшимся со всех сторон народом, он начал читать и разъяснять манифест – нельзя не отдать должное его умению владеть собой в такую грозную минуту. В это время к углу Главного штаба подошел батальон Преображенского полка и прискакал, появившись впервые в этот день, генерал-губернатор столицы Милорадович. Николай рассказывал в своих воспоминаниях: «Поставя караул поперек ворот, обратился я к народу, который, меня увидя, начал сбегаться ко мне и кричать „ура“ „…“ В то же время пришел ко мне граф Милорадович и, сказав: „Дело плохо, они идут к Сенату, но я буду говорить с ними“, ушел, и более его не видал, как отдавая ему последний долг».
   Однако в действительности Милорадовичу было приказано ехать в казармы Конногвардейского полка, чтобы привести его на площадь. Прежде чем вступать в переговоры с восставшим полком, он помчался выполнять приказание, а Николай в это время начал лично командовать единственной пока имевшейся у него войсковой частью – батальоном Преображенского полка. Он вывел его к углу Адмиралтейского бульвара, остановил, приказал зарядить ружья и медленно повел их к Сенатской площади. Там вокруг уже более часа стоявшего каре московцев толпился возбужденный народ, стекавшийся к Сенату со всех сторон. Восставшие ждали подкреплений, но они не подходили. На площади не было предусмотренного планом декабристов командования – ни Трубецкого, ни Булатова. Но дело еще не казалось проигранным, не был уверен в своей победе и сам Николай. Чаши весов склонялись то в одну, то в другую сторону.
   В этот момент на площади появился обуреваемый нетерпением и не дождавшийся поэтому выхода из казарм Конногвардейского полка Милорадович. Он подъехал к самому каре и обратился к солдатам с пламенной речью. Тут-то и раздался выстрел Каховского, смертельно ранивший Милорадовича. За ним последовали разрозненные выстрелы и из рядов солдат. Пролилась первая кровь.
   Около половины первого к площади подошли конногвардейцы. Получив наконец серьезное подкрепление, Николай начал располагать войска вокруг площади, хотя их было еще недостаточно для полного ее окружения. Но подходили к нему и новые силы: еще один батальон Преображенского полка, Кавалергардский полк и два эскадрона Коннопионерного полка. На этом этапе Николай рассчитывал еще, окружив своими преобладающими силами каре мятежников и попытавшись убедить их в законности своего права на престол, покончить дело мирно. Насильственное и неизбежное кровавое подавление выступления гвардейских частей в начале царствования не было для него желательным.
   Но к этому же времени к площади наконец подошли новые восставшие части. Рота лейб-гренадер, которой командовал декабрист А.Н. Сутгоф, не просто пришла на площадь, но, что было уже крайне опасным признаком, беспрепятственно прошла через стоявшие у набережной конногвардейские и Преображенские части. Вслед за ней на площадь вступил и разместился между строившимся собором и каре Московского полка Гвардейский морской экипаж. Теперь окружившим площадь войскам, верным Николаю, противостояла достаточно мощная воинская сила восставших. И если до этого момента обе стороны не приступали к активным действиям, то тут Николай решил, что ждать больше просто нельзя. Он так рассказал об этом в своих записках: «Выехав на площадь, желал я осмотреть, не будет ли возможности, окружив толпу, принудить к сдаче без кровопролития. В это время сделали по мне залп, пули просвистали мне чрез голову, и, к счастию, никого из нас не ранило. Рабочие Исаакиевского собора из-за заборов начали кидать в нас поленьями. Надо было решиться положить сему скорый конец, иначе бунт мог сообщиться черни, и тогда окруженные ею войска были бы в самом трудном положении».
   Николай приказал начать кавалерийские атаки. Они были неудачны: лейб-гренадеры и московцы отражали их холостыми зарядами. К двум часам Николаю пришлось отказаться от новых атак. С помощью подошедших к этому времени Измайловского и Семеновского полков удалось завершить окружение восставших войск.
   Но положение все еще было настолько неопределенным, что Николай продолжал испытывать тревогу за безопасность семьи и, взяв с собой конвой из кавалергардов, поехал во дворец. Сказав накануне решающего дня жене: «Неизвестно, что ожидает нас. Обещай мне проявить мужество и, если придется умереть, умереть с честью», Николай теперь стремился во что бы то ни стало уберечь семью от подобной угрозы. Приехав во дворец, он распорядился приготовить кареты, на которых можно было в сопровождении охраны из кавалергардов отправить ее в Царское Село.
   Это распоряжение было весьма своевременно: как только Николай направился снова к Сенатской площади, произошел один из самых удивительных эпизодов этого дня. Поручик Панов, которому удалось вывести лейб-гренадер, провел их не на Сенатскую площадь, а по Миллионной улице к Зимнему дворцу. И не только подошел к дворцу, но и прорвался через караул в дворцовый двор. Он был на волосок от захвата дворца – последствия этого легко представить. Но там он столкнулся с саперами и не решился на схватку с ними. Лейб-гренадеры снова вышли на Дворцовую площадь, где их увидел подъезжающий в этот момент Николай. Он так вспоминал об этом драматическом моменте: «Подъехав к ним, ничего не подозревая, я хотел остановить людей и выстроить, но на мое „Стой!“ отвечали мне: „Мы – за Константина!“ Я указал им на Сенатскую площадь и сказал: „Когда так, то вот вам дорога“. И вся сия толпа прошла мимо меня, сквозь все войска и присоединилась без препятствия к своим одинако заблужденным товарищам. К счастию, что сие так было, ибо иначе бы началось кровопролитие под окнами дворца и участь наша была более чем сомнительна».
   Между тем короткий зимний день кончался. В половине третьего начало смеркаться. Солдаты на Сенатской площади стояли уже почти пять часов, устали и замерзли. Николай, решившись послать за артиллерией, вернулся на площадь и предпринял последние попытки уговорить восставших. Послав дежурного генерала за артиллерией, он уговорил петербургского митрополита Серафима и киевского митрополита Евгения поехать к мятежным частям. Миссия их была крайне неудачна: крики и угрозы, раздавшиеся из рядов солдат и матросов, заставили их поспешно ретироваться. В это время к восставшим подошла часть лейб-гренадер под командой Панова и был убит пытавшийся их задержать командир полка Стюрлер. Тогда Николай послал последнего парламентера – Михаила Павловича. Однако вместо того, чтобы обратиться к московцам, к полку, шефом которого он был, великий князь вынужден был остановиться перед колонной моряков, выстроившейся перед каре. Попытки Михаила убедить солдат тоже не имели никакого успеха.
   Время мирных средств миновало, артиллерия под командованием генерала Сухозанета шла к Сенату, но Николай все еще колебался. Картечь, которой так легко было поразить стоявшие ряды восставших, могла вывести их из пассивности. Но не было уверенности в том, не откажутся ли артиллеристы стрелять по своим. И, прежде чем решиться, он послал с последним предупреждением Сухозанета. Но и перед направленными на них орудиями восставшие были тверды. Тогда наконец команда была отдана. «Первая пушка грянула, – писал Николай Бестужев, – картечь рассыпалась, одни пули ударили в мостовую и подняли рикошетами снег и пыль столбами, другие вырвали несколько рядов из фрунта, третьи с визгом пронеслись над головами и нашли своих жертв в народе, лепившемся между колонн сенатского дома и на крышах соседних домов. „…“ Другой и третий выстрелы повалили кучу солдат и черни, которая толпами собралась около нашего места». Ряды были смяты, восставшие бежали по набережной, по льду, тонули в полыньях, пытались скрыться на соседних улицах. Восстание было разгромлено. Император одержал победу – но какой ценой?
 
Следствие и суд над восставшими
 
   В тот же день начались аресты членов тайных обществ. Участие в процессе декабристов стало для Николая I первым опытом государственного управления. Он лично отдавал приказания об арестах и распоряжения об условиях содержания декабристов в крепости и на гауптвахте. Он сам допрашивал и руководил ходом дознания. Наряду с журналами Следственного комитета, учрежденного для раскрытия обстоятельств противоправительственного заговора и восстания 14 декабря, сохранились специальные докладные записки, в которых председатель комитета, военный министр А.И. Татищев почти ежедневно, а то и по нескольку раз в день информировал императора о ходе расследования. Записки эти за первый месяц следствия буквально испещрены резолюциями и указаниями Николая – настолько глубоко и тщательно вникал он во все детали. В этой новой для него деятельности закладывались основы его будущих методов управления государством.
   Не останавливаясь на подробностях участия Николая в суде и следствии над декабристами, укажем только на его решающую роль в вынесении смертного приговора пяти членам тайного общества. На протяжении всех шести месяцев, пока длилось следствие, Николай не раз публично заявлял, что удивит мир своим милосердием. Однако в душе он, видимо, с самого начала вынашивал мысль о смертной казни зачинщикам заговора и активным участникам восстания. Еще 6 июня 1826 г., за три дня до получения от Верховного уголовного суда его решения, Николай писал Константину: «В четверг (3 июня) начался суд со всей подобающей торжественностью. Заседания идут без перерыва с десяти часов утра до трех часов дня, и несмотря на это, я еще не знаю, приблизительно к какому числу может кончиться. Затем последует казнь – ужасный день, о котором я не могу думать без содрогания. Предполагаю произвести ее на эспланаде крепости». Это письмо, где речь идет не только о казни как решенном деле, но и о месте приведения ее в исполнение, не оставляет сомнений в том, что решение было принято Николаем еще до окончания судебного разбирательства. Однако император сделал все возможное, чтобы создать впечатление, что не он, а суд был инициатором смертной казни. В подписанном 10 июня докладе Верховного уголовного суда все подсудимые были разделены на разряды по степени их вины. Пять декабристов – П.И. Пестеля, К.Ф. Рылеева, С.И. Муравьева-Апостола, П.Г. Каховского, М.П. Бестужева-Рюмина – суд поставил вне разрядов, приговорив их к смертной казни четвертованием. Тридцать одного декабриста, отнесенного к первому разряду, присудили к смертной казни через отсечение головы. Получив доклад суда, Николай заменил смертную казнь для первого разряда каторжными работами и несколько смягчил наказания по другим разрядам. О тех же, кто был поставлен вне разрядов, Николай писал в указе, данном Верховному уголовному суду 10 июня: «Участь преступников „…“, кои по тяжести их злодеяний поставлены вне разрядов и вне сравнения с другими, предаю решению Верховного уголовного суда и тому окончательному постановлению, какое о них в сем суде состоится».
   Но в тот же день, когда Николай старался переложить формальную ответственность за решение о казни пяти декабристов на других, начальник Главного штаба И.И. Дибич по его поручению писал председателю Верховного уголовного суда П.В. Лопухину:
   «Милостивый государь князь Петр Васильевич. В Высочайшем указе о государственных преступниках на докладе Верховного уголовного суда, в сей день состоявшемся, между прочим в статье 13-й сказано, что преступники, кои по особенной тяжести их злодеяний не вмещены в разряды и стоят вне сравнения, предаются решению Верховного уголовного суда и тому окончательному постановлению, какое о них в сем суде состоится.
   На случай сомнения о виде казни, какая сим преступникам судом определена быть может, государь император повелеть соизволил предварить Верховный суд, что Его Величество никак не соизволяет не только на четвертование, яко казнь мучительную, но и на расстреляние, как казнь, одним воинским преступлениям свойственную, ни даже на простое отсечение головы и, словом, ни на какую казнь, с пролитием крови сопряженную». Таким образом, предписание Николая без всяких отклонений определяло и способ казни. Но пока она не свершилась, им продолжала владеть тревога. Вот что писал он через два дня матери:
   «Дорогая и добрая матушка, приговор произнесен и объявлен виновным. Трудно передать то, что во мне происходит; у меня прямо какая-то лихорадка, которую я не могу в точности определить. К этому состоянию примешивается чувство какого-то крайнего ужаса и в то же время благодарности Богу за то, что он помог нам довести этот отвратительный процесс до конца. У меня положительно голова идет кругом. Если к этому еще добавить, что меня бомбардируют письмами, из которых одни полны отчаяния, другие написаны в состоянии умопомешательства, то уверяю вас, дорогая матушка, что одно лишь сознание ужаснейшего долга заставляет меня переносить подобную пытку. Дело это должно совершиться завтра в три часа утра». Жалобам Николая можно поверить. Но, несмотря на терзавшую его тревогу, а может быть, именно вследствие ее, Николай отнесся к предстоящему трагическому событию с тем же вниманием и педантизмом, с каким он раньше вникал в детали следствия. Об этом говорит сохранившийся собственноручный текст разработанного им обряда казни и экзекуции над остальными декабристами.
 
Начало царствования: формирование образа монарха
 
   Наконец казнь свершилась. Приговор над остальными декабристами начал приводиться в исполнение. Пора было заняться государственными делами. Вступая на престол, Николай по вполне понятным причинам не имел ясного и определенного представления о том, какой бы он хотел видеть Российскую империю. Отметим только, что сильное впечатление на молодого Николая произвели частые беседы с Н.М. Карамзиным, который во время междуцарствия чуть ли не ежедневно встречался с будущим императором, стремясь передать ему свое представление об основных началах русской жизни и о роли самодержавного монарха в России. Идеи, внушенные историографом Николаю, мало отличались от того, что он сформулировал еще в 1811 г. в записке «О древней и новой России» и что нашло свое отражение в «Истории государства Российского». При этом Карамзин, с огромным пиететом относившийся к Александру I, страстно обличал принятую им правительственную систему, «несбыточные мечтания», которые были внушены покойным императором части общества, произвол и злоупотребления чиновников. Карамзин был настолько резок, что во время одной из бесед императрица Мария Федоровна, не выдержав, воскликнула: «Пощадите, пощадите сердце матери, Николай Михайлович!», на что Карамзин ответил: «Я говорю не только матери государя, который скончался, но и матери государя, который готовится царствовать». Но все же принципы того, что впоследствии получило наименование «николаевской системы», складывались исподволь и постепенно.
   После унылых и мрачных последних лет царствования Александра I воцарение тридцатилетнего Николая внесло явное оживление в жизнь страны. Довольно скоро новый император сумел завоевать симпатии светского общества. Но и не только его. Достаточно напомнить хотя бы знаменитые «Стансы» Пушкина:
 
В надежде славы и добра
Гляжу вперед я без боязни:
Начало славных дней Петра
Мрачили мятежи и казни. «…»
Семейным сходством будь же горд;
Во всем будь пращуру подобен:
Как он, неутомим и тверд,
И памятью, как он, незлобен.
 
   Сравнивая Николая I с Петром, Пушкин выразил настроения, которые явственно ощущались в тогдашнем обществе, и отнюдь не только в консервативной его части. Несмотря на репутацию ограниченного солдафона, которую Николай заслужил, будучи великим князем, представление о нем как о новом Петре было достаточно широко распространено в первые годы его царствования.
   Этому во многом способствовало стремление нового императора ликвидировать злоупотребления, которые достались ему в наследство от прежнего правления, восстановить законность и порядок, провести реформы. Его благородная, пусть и показная, манера поведения производила весьма сильное впечатление. Импонировала обществу и внешность императора.
   Николай был высок ростом и красив, хотя красота его всегда отличалась какой-то холодностью. Познакомившись с ним в 1839 г., француз маркиз де Кюстин так описывал внешность Николая: «Император на полголовы выше обыкновенного человеческого роста. Его фигура благородна, хотя и несколько тяжеловата. „…“ У императора Николая греческий профиль, высокий, но несколько вдавленный лоб, прямой и правильной формы нос, очень красивый рот, благородное овальное, несколько продолговатое лицо, военный и скорее немецкий, чем славянский, вид. Его походка, его манера держать себя непринужденно внушительны. Он всегда уверен, что привлекает к себе общие взоры, и никогда ни на минуту не забывает, что на него все смотрят. Мало того, невольно кажется, что он именно хочет, чтобы все взоры были обращены на него одного. Ему слишком часто повторяли, что он красив и что он с успехом может являть себя как друзьям, так и недругам России».
   Величественность, так поражавшую современников, Николай сохранял на протяжении всей своей жизни. Его облик, манера поведения вполне соответствовали образу неограниченного повелителя 50 миллионов подданных. Он легко и быстро вписался в государственную систему, которую создавал три десятилетия, сам являясь ее наглядным воплощением. Проницательная А.Ф. Тютчева вспоминала: «Никто лучше, как он, не был создан для роли самодержца. Он обладал для того и наружностью, и необходимыми нравственными свойствами. Его внушительная и величественная красота, величавая осанка, строгая правильность олимпийского профиля, властный взгляд – все, кончая его улыбкой снисходящего Юпитера, все дышало в нем земным божеством, всемогущим повелителем, все отражало его незыблемое убеждение в своем призвании. Никогда этот человек не испытал тени сомнения в своей власти или в законности ее. Он верил в нее со слепою верою фанатика, а ту безусловную пассивную покорность, которой требовал он от своего народа, он первый сам проявлял по отношению к идеалу, который считал себя призванным воплотить в своей личности, идеалу избранника Божьей власти, носителем которой он себя считал на земле. Его самодержавие милостию Божьей было для него догматом и предметом поклонения, и он с глубоким убеждением и верою совмещал в своем лице роль кумира и великого жреца этой религии…»
   Немаловажно и то, что Николай, как человек незаурядный и достигший вершин власти, обладал неотразимым обаянием. Под его воздействие попадали даже люди, хорошо сознававшие природу этого обаяния и отнюдь не разделявшие политических убеждений императора. Та же Тютчева признавалась, что хотя она «по своим убеждениям и оставалась решительно враждебной ему», но сердце ее «было им пленено». Николай стремился подражать тем чертам личности Петра, которые к тому времени сложились уже в прочную легенду. Он поклонялся знаменитому предку, с юности бывшему его кумиром. «Государь „…“ питал чувство некоторого обожания к Петру, – вспоминала хорошо знавшая его А.О. Смирнова-Россет. – Образ Петра, с которым он никогда не расставался, был с ним под Полтавой, этот образ был в серебряном окладе, всегда в комнате императора до его смерти». Сближала с Петром нового императора и полная неприхотливость в быту. Николай предпочитал спать на простой походной кровати, укрываясь шинелью. Во время многочисленных поездок по России он не брезговал спать и на набитом сеном матрасе (как уже делал это во время упомянутого путешествия в Англию). Николай был умерен в еде и, в отличие от своего пращура, почти не употреблял спиртного. В последние годы жизни он занимал в Зимнем дворце одну комнату на первом этаже, окнами на Адмиралтейство. «Комната эта была небольшая, – вспоминала баронесса Фредерике, – стены оклеены простыми бумажными обоями, на стенах несколько картин. На камине большие часы в деревянной отделке, под часами большой бюст графа Бенкендорфа Тут стояли: вторая походная кровать государя, над ней небольшой образ и портрет великой княгини Ольги Николаевны „…“, вольтеровское кресло, небольшой диван, письменный рабочий стол, на нем портреты императрицы и его детей и незатейливое убранство; несколько простых стульев; мебель вся красного дерева, обтянута темно-зеленым сафьяном, большое трюмо, около коего стояли его сабли, шпаги и ружье, на приделанных к рамке трюмо полочках стояли склянка духов „…“, щетка и гребенка. Тут он одевался и работал… тут же он и скончался».
   Образ величественного императора, не чуждого, впрочем, простым радостям и развлечениям, с самого начала стал соединяться в представлении придворного общества с обликом человека, полного высокого благородства. Конечно, жестокая расправа с декабристами, казнь пяти из них после обещаний удивить Европу своим милосердием сильно повредили репутации Николая и никогда не могли быть забыты. Но со временем иные поступки способствовали в глазах многих формированию образа идеального государя.
   Например, знали о том, что Николай прощал всех арестованных и осужденных за публичное оскорбление его достоинства. Известен, в частности, такой случай. 22 января 1826 г. Государственный совет приговорил одного государственного крестьянина за произнесение в разговоре со своим братом бранных слов в адрес государя к наказанию кнутом и «по поставлении штемпельных знаков» (то есть выжиганию каленым железом на лице знаков, свидетельствующих о том, что он каторжник) к ссылке навсегда в каторжную работу. На мемории Государственного совета, представленной на утверждение, Николай наложил резолюцию: «Простить». И затем на протяжении всего своего царствования Николай ни разу не изменил этому раз и навсегда принятому правилу.
   Укреплению образа благородного и всепонимающего правителя, бесспорно, послужил известный эпизод с аудиенцией, которую Николай дал Пушкину, опальному поэту, в Москве 8 сентября 1826 г., вернув его из Михайловской ссылки. Сохранился рассказ об этом самого Николая, записанный в 1848 г. М.А. Корфом.
   «– Что сделали бы вы, если бы 14 декабря были в Петербурге? – спросил я его между прочим.
   – Стал бы в ряды мятежников, – отвечал он».
   Император стал расспрашивать, изменился ли с тех пор образ мыслей Пушкина и может ли тот дать ему слово «думать и действовать иначе», если будет отпущен на волю. Пушкин, по словам Николая, «очень долго колебался прямым ответом и только после длинного молчания протянул руку с обещанием сделаться другим». Тогда же император предложил Пушкину быть его цензором, то есть освободил формально от официальной цензуры. Хорошо известно, каким цензором оказался царь и сколько унижений и разочарований пришлось пережить впоследствии великому поэту. И тем не менее было немало людей, которые восприняли жест Николая в отношении Пушкина как проявление монаршей милости.
   Создавая свой образ великодушного монарха, Николай не брезговал и дешевыми приемами. Вернее, они также были неотъемлемой частью этого образа. Рассказывали, что во время смотра Николай наказал одного из офицеров за упущения по службе. Через некоторое время выяснилось, что Николай был не прав. При первой же возможности император на другом смотре публично попросил извинения у напрасно обиженного офицера: он остановил движение войск, подал команду: «Львов (так звали офицера. – С.М.), ко мне» – и, когда тот подошел, во всеуслышание сказал: «Львов, прости меня». Театральность этой сцены очевидна. Но такого рода истории, передававшиеся из уст в уста, добавляли важные штрихи к образу повелителя России: он выступал в роли близкого и простого отца-командира, но уже распространявшего свою отеческую заботу и справедливость на всю страну.
   Созданию восторженного ореола вокруг имени Николая I во многом способствовали его личная смелость и нарочитое пренебрежение опасностью. Летом 1831 года произошли события, которые оказались как бы проверкой твердости характера императора и силы его натуры. Начавшаяся еще в предыдущем году эпидемия холеры, вызвавшая тогда несколько волнений, вспыхнула теперь с новой силой. С 14 (26) июня холера открылась в Петербурге и через несколько дней приобрела угрожающие размеры. 17 (29) июня в Петербурге было получено известие о кончине от холеры великого князя Константина Павловича. В те же дни холерой заболел А. X. Бенкендорф, что обнаружилось сразу же после того, как он покинул царский кабинет. «Тотчас взяты были всевозможные меры предосторожности, – вспоминал впоследствии Бенкендорф, – для охранения царского жилища от привезенной мною заразы. Но государь в ту же ночь навестил меня и потом в течение с лишком трех недель каждый день удостаивал меня своим посещением и продолжительною беседою».