– Господи, избави от всякие скорби, гнева и нужды, – слёзно помолился он. – Призри на раба Ваську Памфильева…
   Хорошенько настрадавшись, Васька прильнул к заветному тайнику. Мгновенно позабылось все. Стало тепло и уютно. От полноты чувств хотелось плакать.
   Он перебрался на койку. К груди ласково прильнули монеты. Васька на ощупь пересчитывал их, складывал стопочками, разговаривал с ними, как с живыми милыми существами.
   У него было уже пять рублей и три деньги. Целый клад. С такими деньгами смело можно было начинать свой собственный торг. Мало ли в его тринадцать лет по Китай-городу ходит пареньков с лотками. Или Васька хуже других? Но ученик не спешил. Страх, что он может проторговаться, удерживал его. «Погожу, – подумал он. – Годочка через четыре женюсь, тогда в самостоятельность взойду».
   Васька не заметил, как в приятных мечтах заснул. Снились ему расставленные солдатскими стройными рядами денежные колонки. Он коснулся пальцем алтына, и вдруг алтын весь засиял, стал червонцем! Чулан наполнился звоном и нестерпимым сверканием. Золотой ливень хлестнул Ваську по голове. Он вскрикнул и проснулся в смертельном ужасе.
   Кто-то, весь в крови и со связанными руками, рвался к его койке:
   – Всё едино убью, опаш иудин!
   Васька вгляделся и узнал одного из преданных им станичников.
   Арестованного увели в Преображенский приказ и там заперли в подвале с другими, тоже изловленными у фабрики, его товарищами. Вскоре заскрипели ржавые петли. Дверь раскрылась. Хилый огонёк свечки больно резнул глаза. Колодники зажмурились.
   – Не приобык в лесу к почтению, идол? – лягнул одного из них в грудь приказный.
   Колодник сделал вид, что не понял.
   – Встань, когда царёв человек говорит!
   Из-за спины приказного несмело высунулась голова Васьки:
   – Он, он!
   Больше ничего от мальчика не требовалось. Надо было только удостовериться, был ли задержанный в чулане тем самым станичником, который улизнул от поручика.
   – Он! Как есть он! – ещё раз подтвердил ученик.
   – Я! – рванулся, задыхаясь, колодник. – Токмо знай, опаш иудин: живой ли, мёртвый, а упрежу фабричных, что промеж их гадюка ползает.
   Всю ночь сам Фёдор Юрьевич пытал колодников. Станичники твердили одно:
   – На фабрике были, работы искали. А токмо сами мы не из ватаги и работных фабричных никого не знаем.
   Ничего не добившись, князь-кесарь приказал подвесить всех троих за ребра.
   Колодники облобызались.
   – Прощай, Дышло!
   – На том свете увидимся, Стужа!
   – А я не хочу! – стукнул лбом о каменную стену подвала третий станичник, – Купель. – Покудова не найду иуду, ни в жисть не помру!
   Ночью их повели на казнь. С полуночной стороны дул резкий ветер, гнал с собой снег. Стало темно. Вздохи подвешенных раздавались всё реже, невнятнее.
   Купель набрал полные лёгкие воздуха и чуть подкинулся кверху. Крючок скребнул ребро. Из раны хлынула кровь.
   Двор был пуст. Лишь изредка слышно было, как перекликались дозорные. Но Купелю не страшны были голоса. Он твёрдо знал, что никто не подойдёт к нему, обречённому на верную смерть.
   – Наддай, – подбадривал он себя. – Ещё малость, Митюха…
   Дозорный прислушался: «Никак, что-то шлёпнулось?» В непроглядной тьме бесился студёный ветер. «Нет, то буря бушует…»
   Держась рукой за изорванный бок, Купель пополз к забору. Кое-как перевалившись за стену, он мёртво распластался на земле. Боль была нестерпима. Но близость спасения и жажда жизни вернули богатырю силы. Отдышавшись, он вскочил и побежал.
   В избе, куда добрался истекающий кровью колодник, поднялся переполох. Хозяин потрогал упавшего навзничь станичника:
   – Ты ли, брателко?
   Но Купель не слышал уже ничего. Он был без сознания.

Глава 4
БЫТЬ ЕМУ ГОСТЕМ ТОРГОВЫМ

   Безобразов, Турка, Цынбальщиков и Нестеров держали совет.
   – Никто не виноват, Струк виноват, – долбил Цынбальщиков.
   Мастер был возмущён. Разве он властен поступать, как ему хочется? Разве не выполняет он только волю компанейщиков? Ведь он же ни больше ни меньше как их покорный слуга! Но за эту-то именно покорность и нападал на него Цынбальщиков. Ну, ладно. Пусть компанейщики закупали вместо пряжи дерьмо. Пусть не дорожили иноземными мастерами и потому дело часто оставалось без настоящих умельцев. Пусть не приохотили добрыми подачками своих русских работников… Что ж из этого! Значит, Струку нужно ручки сложить и сидеть истуканом?.. А не на то ли поставлен он старшим мастером, чтобы выкручиваться, мудрить, вовремя упреждать, советовать?
   – Я каждый день гафариль и упреждаль…
   – Делать надобно, а не говорить! Гафариль! Легче нам от твоих «гафариль»? Ясное дело: никто не виноват, Струк виноват.
   – Струк да ещё Силыч, – буркнул Турка и, словно устыдившись, спрятал в ладони лицо.
   – Я же чем виноват? – побагровел всегда выдержанный Безобразов. – Моё дело десятое. Мне положено подряды брать да товары сбывать. Я то и делаю.
   – То-то и оно, – будто безучастно ввернул Андрей Петрович. – Охо-хо-хо! Не даждь ми, Господи, лукавого духа вдохнуть… То-то и оно, Мартын Силыч, что товар-то не сбыт.
   – А кто ж его знал, что государь так скоро нагрянет? Неужто не сбыл бы, ежели б кто раньше сказал. А токмо чего загодя горевать… Может, и обойдётся ещё.
   Цынбальщиков зло ухмыльнулся:
   – Как не обойтись… Нешто нам не знакомы повадки царёвы? Токмо из возка прочь, тот же час на фабрики взор обратит. Ну как ему наше дерьмо казать? Изувечит.
   – Нешто утаить? – вслух подумал Нестеров. – Дескать, увезли всё намедни. А в станы запасец пустить… Запасец-то у нас есть? – обратился он к Струку.
   – О, есть лючши энглез!
   Ухватившись за мысль Нестерова, все воспрянули духом.
   – Значит, дорога мне выпала прямо к Шафирову, – заторопился Безобразов. – Немедля к нему и пожалуем.
   Турка перекрестил Мартына Силыча.
   – Сей барон все содеет. Не голова, а кладезь премудрости… А ты чего тут? – вздрогнул он, нечаянно увидев смиренно сидевшего за шкапом Ваську. – Уж не вздумал ли и про нас князю-кесарю донести?
   – Бога побойтесь, Ондрей Петрович, – заплакал Васька. – Нешто могу я благодетелев своих…
   – Ну, ладно. Иди отселева.
   Ученик отвесил поклон и, сиротливо горбясь, ушёл.
   Пётр Павлович встретил Безобразова как старого друга. Гость смело поделился с ним своею бедой.
   – А полотно изрядно плохое? – спросил Шафиров.
   – На всё своя мерка есть. Не то хорошо, что хорошо, а то хорошо, что нехорошо, да хорошо. Как взглянуть, Пётр Павлович.
   – Вот я и взгляну! – резко поднялся Шафиров и вернул Безобразову кисет с деньгами. – Сие от меня не уйдёт.
   Торопливо обрядившись в енотовую шубу, барон поехал на фабрику. Осмотрев полотно, скатерти, салфетки, он переписал их до последней штуки и, не простившись, прыгнул в сани.
   – Куда же? Благодетель! – взмолился Турка. – Побеседовал бы…
   – Недосуг!
   Компанейщики словно с похорон вернулись со двора в избу Струка. Усевшись вокруг стола, они сокрушённо поглядели друг на друга и низко уронили головы.
   Вдруг из сеней донёсся сдержанный плач.
   – Никак малец? – прислушался Турка и кряхтя засеменил к двери.
   У порога, сунув в широко раскрытый рот кулак, горько плакал ученик.
   – Чего ты? – спросил встревоженный Андрей Петрович.
   – Слышал я, каково Шафиров ругался. Пропали теперь наши головушки…
   Турка умилился душой:
   – Полно! Авось милостив Бог.
   Утерев рукавом слёзы, Васька чмокнул купчину в руку.
   – Хочу я сказать, да боюсь.
   – Ну, вот… Нешто я страшный?
   – Все же боязно.
   Купчина насильно втащил мальчика в горенку.
   – Знает про что-то, а сказать боится…
   – Уж не беда ли? – насторожились компанейщики. – Может, князь-кесарю ведомо стало про нас?
   После долгих уговоров и посул Васька наконец сдался.
   – Был я давно тому сидельчиком у целовальника…
   – Про то уж сколько раз говорил, – перебил его Безобразов.
   – Ну, и сидели однова в кружале у нас гости торговые. Сидели, значит…
   – Ты не байки рассказывай, – прикрикнул на него Безобразов, – а дело!
   – А один купчина, – не обращая внимания на окрик, продолжал ученик, – до того кручинился, ажио слеза его прошибла. Грех какой с ним вышел: он товар тихохонько от компанейщиков продал, думал дело одно обернуть, а погодя уж со всеми расчесться. Ну, а ватага ночью весь караван, вот те раз, и угнала…
   – Эвона как! – вздохнула Турка, полный сочувствия попавшему впросак неудачнику.
   – А сусед, что с купчиной сидел, как загогочет, инда и меня зло взяло. «Ну и дурак же ты, говорит. Да я дважды хаживал в твоей шкуре, и нипочём. А пошто? Обернуться могу. Огонь-то не токмо ко вреду Богом дан, а и к корысти. Прибудешь в Москву, жги сараи пустые…»
   – Ладно, будет, – остановил его Цынбальщиков. – Иди себе с Богом. Да постой, на вот тебе пятачок. Купи себе пирогов.
   Когда Васька, судорожно зажав в кулаке пятак, исчез, Турка растроганно перекрестился.
   – Далече малец пойдёт. Не инако быть ему первейшим гостем торговым…
   В полночь заскрипели полозья и долгой вереницей поползли с фабричного двора гружёные розвальни. А перед рассветом работные проснулись от истошных криков:
   – Горим! Пожар!

Глава 5
ПОД КОЛОКОЛЬНЫЕ ПЕРЕЗВОНЫ

   По улицам двигались толпы. На всех перекрёстках стояли бочки с вином и пивом, столы ломились от пирогов, чанов с жирными щами, вареной требухи и солёной рыбы.
   В этот день, 21 декабря, вся Москва была сыта и пьяна.
   Семь триумфальных ворот, через которые должен был пройти государь, охранялись сильными караулами преображенцев и дворянских дружин. Все арки вызывали восхищение толпы. Но ни одна из них не могла сравняться по богатству и красоте с воротами, построенными на «лепты» гостей. Огромная дуга из меди и серебра от множества драгоценных камней горела, как солнце. Пучки ослепительных лучей заливали шитое бисером и жемчугом полотнище, на котором под знаками Рака и Льва – символами июня и июля, в пылающей колеснице стоял во весь рост кричаще размалёванный царь. На престоле восседала непомерной толщины, словно изнывающая от водянки, женщина, изображавшая «Правду», а чуть в стороне высилась юная, с елейным ликом девушка, с зажатым в руках белым крестом «Христианская вера». На заднем плане громоздились московские улицы, малым намёком не напоминая те доподлинные тупички и переулочки, по которым проходили живые толпы. Хоромы, церкви, дворцы подавляли своей величественностью и мощью. О покосившихся курных избёнках, которыми полна была столица, живописцы благоразумно забыли. Над выдуманной этой Москвой верхом на орле царил царевич Алексей, разящий молниями окровавленного шведского льва. А внизу стояли коленопреклонённые человечки. На них сыпалось зерно, золото и серебро. Князь-кесарь был гораздо скромней:
   – Неча зря казну тратить, коли война ещё не избыта. А порадую я Москву возвеличением титула государева, ибо верю что таковым наградит его Русь, когда швед будет вконец раздавлен нашими ратями.
   И он вывесил перед домом светящуюся надпись:
   Императору
   Петру Великому
   Князю изящнейшему
   Благочестивому и благополучному
   Который собственною храбростью
   Всех шведов При Полтаве и Бористенеnote 280]
   Разрушил. Дня XXVII июния MDCCIX
   Царёвы люди бегали по городу и батогами бодрили народ.
   – Урра! Урра государю всея Руси! Урра!
   – Шибче! – прикрикивал и Фёдор Юрьевич. – Так ли радуются великим победам? Веселей!
   – Урррра! – подхватывали хмельные толпы.
   Где-то далеко, должно быть, у городских стен и валов, раздалась команда. В то же мгновенье Москва содрогнулась до самых недр своих. Грохнули пушки. Над головами людей легли густые облака дыма. Смятенно и оглушительно закружились колокольные перезвоны.
   Пальба, благовест, трубы, литавры, барабанный стрекочущий бой, песни, свист, дикие крики «ура», возгласы дьяконов – всё смешалось и переплелось.
   В город въезжал царский поезд.
   Стройно, с высоко поднятыми головами первыми показались части семёновцев, особенно отличившиеся под Полтавой. За ними тянулись отбитая у шведов полевая артиллерия, знамёна и пленные. Последними чётко отбивали шаг остальные роты семёновцев.
   Сразу же позади войска с оглушительным гиком и свистом неслись северные олени, запряжённые в какие-то странные, словно бы игрушечные сани. На санях, обряженные в вывернутые оленьи шкуры, мычали, кувыркались и плясали самоеды. Где-то добытый Петром француз, пожалованный в шуточные самоедские короли, почти до бесчувствия пьяный, то и дело сморкался в шведское знамя и хлестал им своих «верноподданных».
   – Дансе! Дансе, пепль![281]
   Пленные, не выдержав поношения, ударили челом через генерал-фельдмаршала Реншельда прекратить «забаву».
   – Невместно-де им, – растолковал Голицыну толмач, – позор нести, со скоморохами по Москве идучи, да зреть как над знаменем их измываются.
   Князю этого только и надо было. Движением руки остановив музыкантов, он обратился к толпе:
   – Видали вы, люди русские, эдаких господарей? Челом бьют – невместно им со скоморохами по Москве шествовать. А королю своему, скомороху, Карлу Двенадцатому, не зазорно им было служить? А на наши пречестные знамёна не зарились?
   Он повернулся к пленным и во всю глотку захохотал. Тотчас же, поняв немой приказ, дружно начали гоготать и фыркать семёновцы. В передних рядах тоже кто-то хихикнул. Другой заржал. Третий – тучный, бородатый монах – залился тоненьким лаем. Все стоявшие подле него невольно схватились за животы и в свою очередь захохотали.
   Смех, как моровое поветрие, овладел толпой. Хохотали солдаты, музыканты, духовенство, песенники, – хохотало всё, что стояло вблизи Голицына: и самые дальние уголки площади, и улицы, и переулки.
   В хвосте шествия, держась за бока, гоготал государь. Гнедой конь, на котором он скакал под Полтавой, точно понимая хозяина, рвался вперёд, к шведской колонне, как там, в великом полтавском бою. Справа, припав к гриве аргамака, корчился в судорогах смеха генерал-фельдмаршал Меншиков. Слева, придерживая готовые треснуть скулы, мучительно охал и всхлипывал генерал-майор, князь Долгорукий.
   Только шведы, мёртвенно стиснув губы, шагали молча.
   У ворот своих усадеб, подле бочонков с вином, стояли вельможи и торговые гости. Когда приближался царь, они бежали навстречу и с низким поклоном предлагали откушать горяченького. Пётр и ближние его никому не отказывали и, когда добрались ко дворцу, уже едва держались в седле.
   Царевич встретил отца на улице. Пошатываясь от выпитого «для храбрости» ковшика романеи, он приложился к Петровой руке и принял поводья. Государь, спрыгнув наземь, обнял сына и трижды чмокнул его в губы.
   – Поздорову ль, Алёшенька?
   Глаза Петра, тёмные, хмельные, повлажнели. В голосе звучала сердечность:
   – Экий же ты хворенький у меня! С чего бы сие?.. Кажись, отец подковы ломает.
   Взяв сына под руку, он отправился в хоромы.
   Войдя в сени, царь недоумённо огляделся.
   – Где же?..
   – Занедужила, – угадав вопрос, шепнул Алексей.
   Пётр бросился в опочивальню. Обложенная подушками, с мокрым платком на лбу, но розовая и как будто даже цветущая, Екатерина лежала на широчайшей кровати и приглушённо стонала. Подле неё с ворохом игрушек в прозрачных ручонках сидела двухлетняя дочка Петра, царевна Анна.
   – Матка! – крикнул государь и, даже не поглядев на ребёнка, заключил Екатерину в объятья.
   Но лекарь не разрешил тревожить больную и чуть ли не силой вытолкнул Петра за дверь. Царь послушно ушёл. За ним побежала, стуча коготками по полу, и Лизет Даниловна. Собаке, видимо, очень хотелось броситься с визгом на хозяина и бурно выразить радость встречи, но она только виляла хвостом и с грустью заглядывала в возбуждённое лицо государя. «Нет, сердится! – казалось, можно было прочитать в её умных глазах. – Нельзя его беспокоить… Не до веселья ему…»
   Пётр вышел в соседнюю горницу и хмуро повалился на лавку.
   Тем временем Меншиков успел уже переговорить с Евстигнеем.
   – Все исполнил, – шептал дьякон, – как ты повелел. Кейзерлинг сидит у Монсовой и… того… хе-хе! Не чают дождаться нашего государя.
   – Верно ли?
   – Как нынче четвёрток, Александр Данилович.
   Светлейший побежал к Петру.
   – Садись, – указал ему царь на стул. – А то бы шёл в трапезную…
   – Успеется, – вздохнул Меншиков. – Не до пиров.
   – Неужли плохо так? – испугался царь, неправильно истолковав слова «птенца».
   Меншиков истово сплюнул через плечо.
   – Сухо дерево, завтра пятница… Не допусти того Бог. Здорова будет царица!
   Сердечный тон «птенца» тронул Петра.
   – Садись, – повторил он, – и расскажи чего-нибудь. А я послушаю.
   Фельдмаршалу стало не по себе. «Окручинить или не говорить?» – заколебался он. Ему боязно было огорчить государя. Но как упустить такую долгожданную минуту?
   – Почему ж примолк? – спросил государь. – Говори.
   – Чего говорить! И без того нерадостен ты, что ж тревожить тебя…
   Царь вздрогнул, схватил стоявший перед ним кубок, повертел в руке и поставил на место. Достал трубку, набил её табаком и снова сунул в карман.
   – Да не тяни же!
   – Вон оно дело какое, Пётр Алексеевич. Я про Монсову… Да уж не соображу, как и начать…
   Занесённый кулак государев мгновенно помог ему «сообразить». Он торопливо выложил всё. Царь был до того поражён, что не хотел верить его словам.
   – Как? Мне предпочтён презренный раб? Кейзерлинг? Она… с ним… ночи проводит?
   По ногам Петра пробежала дрожь. Голова запрыгала.
   – Она с ним побрачиться мыслит, – торопливо заканчивал свой рассказ Меншиков. – Вот и цидула тебе от неё…
   Не дочитав письма, Пётр, как был без тёплой одежды, выбежал на двор. Меншиков едва нагнал его, укутал в шубу и усадил в сани.
   – Гони! – хрипло выкрикнул государь. – На Кукуй!
   Невдалеке от усадьбы Анны Ивановны он на полном ходу выпрыгнул из сидения. Он задыхался. Ему хотелось ломать всё на пути, вздыбить самую землю.
   – Уйди! – схватил он Меншикова за горло. – Уйди! Убью! – и свободной рукой ударил его по переносице.
   Хлынувшая кровь окончательно помутила рассудок царя. Швырнув фельдмаршала наземь, он ринулся к дому. Шуба свалилась в сугроб, стремительно, мельничными крылами резали воздух длинные руки, пена пузырилась по углам губ, злобно топырились, словно готовые оторваться, заиндевелые тонкие усики.
   Размазывая по лицу кровь и спотыкаясь на каждом шагу, Меншиков догнал Петра у самых дверей.
   Всё было так, как говорил Евстигней: дверь с чёрного хода не заперта, в сенях – ни души. У порога в приёмный зал безмолвно ждал споручник дьякона – дворецкий.
   Монс сидела, прижавшись к Кейзерлингу, и поила его с ложечки каким-то сиропом. Вдруг ложечка выпала из её руки: она увидела в зеркале безумное лицо государя.
   Далеко в сторону отлетел стол. С грохотом просыпались бутылки, чашки. Зазвенели вышибленные оконные стекла, треснули рамы. Схватив немку, Пётр поднял её и стукнул грудью о край стола. Меншиков облапил посла и вынес в соседнюю горенку.
   Неожиданно царь прекратил расправу.
   – Пантрет! – топнул он ногой. – Живо! Ворочайся!
   Еле живая Анна Ивановна поползла в опочивальню и вернулась с украшенным бриллиантами портретом царя. Пётр вырвал из её рук знак былой своей милости и передал Меншикову.
   – За верные службы жалую вас, светлейший, сим пантретом моим. А тебя, – повернулся он к Анне Ивановне, – лишаю всего: и поместий, и хором, и холопов. А ежели где увижу на улке, псами затравлю, так и знай…

Глава 6
ИСПЫТАНИЕ

   «Крепкая пушка Санкт-Питербурху» – Выборг был взят. Брюс завоевал всю Карелию, Рига сдалась…
   – Тут бы и учинить докончание, – там и здесь стали раздаваться голоса. – Не весь же мир Божий нужно нам воевать. Как бы, за большим погнавшись, малого не потерять.
   Но так как дальше сетований никто не шёл, государь пока что не трогал недовольных.
   – Да и недосуг мне, – отмахивался он. – Мне к войскам торопиться надо. Вот только окручу племянницу Аннушку с герцогом Курляндским Фридрих-Вильгельмом, и марш. Было бы лишь на кого государство оставить… На кого только?
   Думка о «достойном заместителе», Сенате, все больше беспокоила государя. Он окончательно убеждался, что нужна такая коллегия, «в коей сановники были бы связаны круговой порукою, следили друг за другом и отвечали один за всех и все за одного».
   – Покель государственное хозяйство крепче вотчинного, надлежит мне сидельцев иметь, кои блюли бы моё добро, – решительно объявил Пётр на сидении 29 февраля 1711 года. – За сим и собрал вас, чтоб кончить.
   Прибыльщик Курбатов тотчас же приступил к чтению денежных отчётов. Похвалиться ему, к сожалению, было нечем. Во всей стране процветало ничем почти не прикрытое казнокрадство, граничащее по дерзости своей с грабежом.
   По мере чтения лицо государя все больше вытягивалось и темнело. Ближние со страхом следили за ним, предчувствуя близкую бурю.
   – Воры! Изменники! У нас ведь война! – стукнул Пётр кулаком по столу. – Доколе же, Господи, врагам родины потакать? Свои, а во сто крат хуже шведа проклятого!
   – А всё отчего распустились? – вмешался Стрешнев. – Не потому ли, что ваше царское величество всегда в отлучках?
   – Дескать, – подхватил Шафиров, – где ему за государственностью надзирать, коли он и в столице-то, почитай, не бывает.
   Царь поочерёдно оглядел присутствующих и решительно повернулся к кабинет-секретарю Алексею Васильевичу Макарову[282]:
   – Пиши: быть в Сенате графу Мусин-Пушкину[283], Стрешневу, князю Петру Голицыну[284], князю Михаиле Долгорукому, Племенникову[285], князю Григорию Волконскому, генерал-кригсцалмейстеру Самарину[286], Опухтину, Мельницкому… Всего девять персон. – Он подумал и прибавил: – Ещё про обер-секретаря позабыл. Быть обер-секретарём Анисиму Щукину[287].
   И встал:
   – Поздравляю вас, господа Сенат!
   Распустив собрание, Пётр сам настрочил указ:
   «Повелеваем всем, кому о том ведать надлежит, как духовным, так и мирским, военного и земского управления высшим и нижним чинам, что мы, для всегдашних наших в сих войнах отлучек, определили Управительный Сенат, которому всяк и их указам да будет послушен так, как нам самому, под жестоким наказанием или смертию, по вине смотря. И ежели оный Сенат, через своё ныне перед Богом принесённое обещание, неправедно что поступят в каком партикулярном деле и кто про то уведает, то, однако ж, да молчит до нашего возвращения, дабы тем не помешать настоящих прочих дел, и тогда да возвестит нам, однако ж, справясь с подлинным документом, понеже то будет пред нами суждено, и виноватый жестоко будет наказан».
   У крыльца государя дожидался возок. Но день стоял безветренный, солнечный, и Пётр, отпустив возницу, побрёл домой пешком. В ту же минуту, переряженные гулящими, на улице появились десять языков.
   Царь заметил их, раздражённо погрозился кулаком:
   – Какого чёрта вы вяжетесь? Что я, махонький, что ли?
   Языки исчезли ненадолго и вернулись уже в долгополых кафтанах раскольников.
   «Эка неугомонный у меня Фёдор Юрьевич! – снова признав ряженых, улыбнулся царь. – Шагу ступить не даёт мне».
   Перед одним из домов Пётр неожиданно остановился и принялся разгребать ногами снег.
   – Чей двор? – крикнул он. – Чей двор, спрашиваю, янычары проклятые?!
   Подув на стекло, Турка припал к нему носом и вгляделся:
   – Батюшки! Царь!
   Васька, забавлявший внука Андрея Петровича, едва услышал восклицание, юркнул в смертельном испуге под лавку.
   На хоромном крыльце Пётр столкнулся лбом об лоб с кинувшимся к нему навстречу хозяином.
   – Так-то ты, схимничек, приказы мои выполняешь? Так-то ты в чистоте улку содержишь? – зарычал государь. – Почему брёвна выломаны в мостках? А? Почему навоз валяется посеред самой дороги? Видел ты таковскую азиатчину на Кукуе? У-у, харя елейная!
   Купчина терпеливо выслушал ругань и метнул низкий, по монастырскому чину, поклон.