Львову ещё многое было внове. Например, прямые поезда в Киев и Москву, Дом народного творчества, Дворец пионеров и институт усовершенствования учителей. Львовский Большой театр уже не именовался Большим, а просто оперным, а улица Легионов стала Первомайской.
   Итак, была весна, а точнее — апрель 1941 года.
   В бывшем дворце графа Потоцкого, где теперь размещалось львовское отделение Союза советских писателей, беседовали классики славянских литератур — Тадеуш Бой-Желенский и Алексей Толстой. Рядом с ними сидел ещё один писатель — Михаил Рудницкий. Он записывал беседу и не предполагал, что ровно через двадцать лет опубликует её в книге «Писатели вблизи».
   — Даже при самом тщательном отборе молодёжи, которая выбирает какую-то профессию, мы часто ошибаемся, — говорил А. Н. Толстой. — Из того, что кто-то очень любит писать стихи, нельзя сделать вывод, что его любовь к поэзии однозначна с литературным талантом. Хотя нам всем часто кажется, что талант должен иметь точные признаки, как и физическая сила.
   По улице в это же время бродил невысокий светлый юноша — студент медицинского института. Звали его Станислав Лем. Станислав пробовал свои силы и как писатель. Но не решался зайти во дворец, где теперь заседали писатели профессиональные, всемирно прославленные, книги которых издавались миллионными тиражами на различных языках…
   В трёх десятках львовских музеев было полно посетителей — один за другим прибывали туристские поезда из Харькова, Ростова-на-Дону, Киева. Приезжие удивлялись, что в городе так много кинотеатров, что в этих кинотеатрах нет чётко обозначенных сеансов — фильм крутят непрерывно, покупай билет и заходи когда захочешь — хоть посреди фильма, хоть под конец его.
   Приезжие подолгу стояли у полосатых тентов — совсем как в дальних европах! Поражали и ухоженные аллейки парков, где не было асфальта, а лишь укатанный жёлтый песок, газовые фонари на улицах и странные таксомоторы французского производства. Слишком смелой и назойливой казалась приезжим реклама: «Лучший в мире кофе!», «Обеды как у мамы дома!», «Покупайте всемирно известные чулки „Прима-Аида“!» К себе зазывала основанная в 1772 году аптека «Под венгерской короной», в справочном бюро ещё давали адреса бельгийского, бразильского и даже перуанского консульств, а из двадцати семи казино лишь двенадцать успели перейти в разряд столовых. В остальных шёл ремонт и перестройки. Стёкла окон и витрин были густо замазаны извёсткой. Да и вообще в тот год была модна песенка:
 
Во Львове идёт капитальный ремонт!
Ждём вас во Львове!
 
   Но всё это были внешние признаки города. И посторонний наблюдатель, даже если он приехал специально для того, чтобы изучить жизнь Львова, не узнал бы, что делается за этими вывесками.
   А ведь прелюбопытнейшие события, о которых знали лишь немногие, происходили всего в двух километрах от центра города, за стенами святого Юра, в покоях владыки — митрополита Шептицкого.
   Мы позволим себе сделать краткое отступление, чтобы рассказать об истории этого собора. Когда-то здесь был дремучий лес, прибежище отшельников, искавших уединения для бесед с богом. Даже брат князя Даниила Галицкого Василько— «муж большой отваги и светлого ума» — на старости лет тоже надел рясу чернеца и вырыл себе пещеру под горой, на которой теперь стоит собор. На этой горе сын Даниила Лев построил деревянную церковь и несколько помещений для монахов, в том числе и для своего дяди Василия. Тот же князь Лев, по словам популярной ещё в XVIII веке легенды, должен был перенести на гору прах своего отца Даниила. В легенде содержится намёк и на то, что здесь нашёл со временем успокоение и сам князь Лев… Позднее на месте деревянного храма был построен каменный. Епископы Варлаам и Анастазий Шептицкие, а затем и Лев Шептицкий перестроили церковь. Воздвигли традиционный собор в стиле позднего барокко. Иконостас был расписан известным художником второй половины XVIII века Лукой Долинским.
   Теперь здесь была резиденция владыки — митрополита — тоже Шептицкого, но уже не Варлаама, не Анастазия и не Льва, а Андрея. Влияние Шептицкого в городе было огромно. И занимался владыка делами не только церковными. Он участвовал в большой политике, смело вторгался в дела истории и даже пытался диктовать ей свою волю. На этот раз, апрельским вечером в 18 часов по московскому и в 16 часов по среднеевропейскому (в покоях митрополита, естественно, не спешили переводить стрелки часов), владыка размышлял над судьбой некой Натальи Меньшовой-Радищевой, которой вскоре не без его помощи суждено было прославиться под именем лже-Татьяны, очередной претендентки на осиротевший русский престол.
   Впрочем, у владыки были основания тревожиться не только за судьбу лже-Татьяны, но и за свою собственную. Он догадывался (даже знал точно!), что русская разведка заинтересовалась им ещё во времена, когда он не имел никакого отношения к униатской церкви, а в качестве королевского улана графа Романа Шептицкого удивлял народ тем, что время от времени врывался верхом на коне по узкой деревянной лестнице на второй этаж центрального львовского ресторана. Мы напомним вам, что позднее в качестве агента венской разведки Роман Шептицкий ездил в Россию, выполнял там задания австрийского генерального штаба, изучал возможности распространения униатства в Петербурге и Москве. Об этой поездке Шептицкий отчитался в Вене и Ватикане. После этой поездки и отчётов в двух столицах граф Роман Шептицкий внезапно постригся в монахи. Через пять лет, в 1893 году, стал уже священником, а в 1899-м — епископом. Наконец, в 1900-м — митрополитом и главой униатской церкви. И это в 35 лет! Темпы, знакомые разве что Александру Македонскому и Наполеону. В ту пору Роман Шептицкий, он же владыка Андрей, ещё не был большеголовым стариком с узловатыми подагрическими руками, ходил он легко, стремительной походкой, чему не мешала даже сутана, обдумывал планы создания грандиозного музея церковной архитектуры под открытым небом, для чего начали по брёвнышку свозить во Львов с предгорий Карпат старинные деревянные храмы… Молодому митрополиту и главе униатской церкви было тесно в сумеречных покоях на Святоюрской горе. Он организовывал паломничества верующих в Иерусалим, строил больницы, собирал церковную живопись, меценатствовал. А по ночам ему снились сабля, звон шпор и уже покойный конь, умевший вышагивать через три ступеньки по лестнице, ведущей в ресторан. У владыки Андрея была твёрдая рука и беспокойная душа удачливого авантюриста. Он не был Диогеном. Он был воином и человеком действия…Цвела сакура. По гладким, шлифованным напильниками львовским тротуарам бродили экскурсанты из Киева, Ростова-на-Дону и Харькова. Не для них высаживали в парках японскую сакуру. Но вот они здесь. И владыке больше не хочется появляться на улицах, строить музеи, дарить городу больницы. Митрополит не знал, какими именно документами располагает о нём советская контрразведка, но полагал, что ей многое известно о его непростой жизни.
   Впрочем, сейчас для него это не имело принципиального значения. Дело на митрополита всё равно уже есть. Это ясно. Но ясно и другое — сейчас не тронут. Будут выжидать. А тем временем можно заняться делами. Историю надо поторапливать. Её делают люди. И митрополит — тоже.
   Опытный и проницательный политик, владыка понимал, что грядущие годы будут бурными. Он не сомневался и в неизбежности столкновения между Гитлером и Советским Союзом. Но пока что надо было быть осторожным.
   — Предупредите, чтобы в домах попрятали подальше ценные вещи, картины, скульптуры, — приказал митрополит доверенному человеку. — Нет, обысков, надеюсь, не будет. Но в случае, если немецкие войска в первые же дни не достигнут Львова, возможна организованная эвакуация художественных ценностей в глубь России. Уже сегодня надо принять меры, чтобы этого не произошло. Это касается также и моего музея.
   — Они называют его теперь государственным музеем украинского искусства.
   — Я знаю. К нам поступила ещё одна просьба. И мы её должны выполнить. Те наши люди, которые по делам или на отдых будут выезжать в Москву, Ленинград, Киев, Одессу, Минск, Харьков и Крым, должны привозить оттуда самые последние издания путеводителей по музеям этих городов, каталоги всех выставок.
   — Для чего это?
   — Хотя бы для того, чтобы эти ценности не погибли в огне войны. Немцы — культурный народ. Они найдут применение и прекрасным картинам, и драгоценным собраниям русской знати. Ведь сейчас все это свалено где-нибудь на складах.
   — Если оно свалено на складах, то не попадёт в каталоги.
   — Наше с вами дело — выполнить просьбу друзей.
   После болезни, перенесённой минувшим летом, митрополит был слаб. Он долго сидел в кресле у окна и глядел на город, словно прощался с ним.
   Владыка хорошо знал историю, её законы, её логику. И понимал, что совершается великий акт исторической справедливости. Львов не удалось окатоличить. Львовяне так и остались все теми же непокорными воинами русского короля Даниила, которые не боялись ни краковских, ни мадьярских войск, ни псов-рыцарей, ни восточных орд. Это пугало владыку.
   Он молился, чтобы поскорее началась война, пока ещё изменения, совершающиеся в крае, не стали необратимыми, пока ещё красный флаг над старинной ратушей не стал привычным для горожан.

ДИАЛОГИ НА ЛИСТОПАДОВОЙ УЛИЦЕ

   Итак, дело было во Львове тёплым апрельским вечером 1941 года. В двух с половиной километрах от Святоюрской горы на Листопадовой улице в уютном домике, носившем кокетливое название вилла «Гражина», окна первого этажа были распахнуты. Патефон пел об утомлённом солнце, которое прощалось с морем. В комнате у небольшого овального столика сидели двое. Оба были худыми, высокими, белокурыми и идеально выбритыми. У обоих расстёгнуты воротнички рубашек и ослаблены узлы галстуков. Но это не были близнецы или двойники. Напротив, отличить их друг от друга было очень легко. У одного, его звали Балле, был высокий голос, почти дискант, у второго, по фамилии Пробст, — глубокий дикторский баритон. Да ещё у Пробста над бровью был тонкий шрам — след от удара бритвой или же чем-то другим режущим.
   — А ведь любопытно, — говорил Пробст. — Любопытно то, что каждый считает себя умнее, лучше и красивее другого… В этом городе есть нечто приятное. Но поинтересуйся их легендами, преданиями. Оказывается, они считают, что Львов красивее Флоренции и Парижа. Когда-то переговоры между генуэзскими и львовскими купцами прервались только потому, что итальянцы посмели назвать Львов галицийской Флоренцией. Львовским купцам, видите ли, не понравилось, что их вообще с кем-то сравнивают.
   — Да и нам бы не понравилось, — заметил Балле. — Мы ведь тоже считаем себя единственными, неповторимыми, уникальными. Так думает о себе каждый человек. Так думают о себе целые народы.
   — Может быть. Ты не находишь, что воскресенья нужны для того, чтобы мы не забывали — рай всё же существует? И в этом раю нас ждёт длительный настоящий отдых — пожизненная и щедрая пенсия.
   — А понедельники — для того, чтобы помнить об аде!
   — Это уж точно! Вот завтра мы с тобой и окунёмся в ад — просьбы, слезы, очереди за два квартала… «Утомлённое солнце»… Почему это оно утомлённое?
   — А почему ему быть отдохнувшим? Как говорит их любимый поэт: «Свети — и никаких гвоздей». Даже затмения у него столь кратковременны, что не успеешь спокойно выпить кружку пива. Сегодня мы ведь ещё в раю. Ад начнётся часов через двадцать.
   — Через девятнадцать, — уточнил педантичный Пробст.
   Он поднялся в отыскал в альбоме новую пластинку. Двигался Пробст легко, шаг его был точен, как у кадрового военного или профессионального танцора. «Хорош! — подумал, глядя на него, Балле. — Женщины и строевые командиры должны быть от него без ума. Пират, временно променявший весёлую палубу на унылую сушу».
   Пробст, конечно, отличный парень. Но его манера время от времени задавать риторические вопросы может кого угодно вывести из себя. Но, впрочем, это может быть и способом выиграть время при разговоре, не сказать чего-нибудь случайного. Балле знал, что вот уже год Пробст, как и все, кто служит здесь, в представительстве, занимающемся переселением в рейх граждан немецкой национальности, несёт двойную нагрузку. Днём заполняет документы немецких колонистов, которые теперь возвращаются в отчие края, а по вечерам сидит над списками деятелей польской и украинской культуры, пользующихся особым авторитетом среди населения. Папка для писателей, в ней фотографии и адреса. Отдельная папка отведена учёным. Конечно же, она открывается страничкой, посвящённой бывшему премьеру Польши профессору Казимиру Бартелю. Бумажка к бумажке. Карточка к карточке. Пробст — педант. Кроме того, у Пробста какие-то важные дела с митрополитом Шептицким. Раз в неделю он отправляется в гости к владыке. Возвращается с русскими книгами по искусству и каталогами картинных галерей и выставок. Видимо, у Пробста и митрополита общие художественные вкусы…
   — Почему ты всё время выглядываешь в окно? Ждёшь кого-нибудь?
   — Может быть, и жду.
   — Назначил бы свидание в другом месте.
   — Здесь удобнее. Постой! — сказал Пробст. — В саду кто-то есть. Там ходят.
   Пробст подошёл к окну и легко перегнулся через подоконник — сложился, как складывается перочинный ножик. Ловок. Как пантера. С таким схватиться в тёмном коридоре не подарок.
   — Эй! — крикнул в окно Пробст. — Кто там за деревом? Выходите, я вас все равно заметил. Вот так лучше. Постой, постой, так ведь именно тебя я и ждал сегодня. Почему бы тебе не войти через калитку?
   — Я решил сократить путь, — ответил голос за окном. — Конечно, правильнее было бы прийти тем путём, каким положено. Прошу прощения.
   — Ладно уж, заходи в дверь. — Пробст нажал на кнопку электромагнитного замка на входной двери.
   В комнату вошёл юноша лет девятнадцати-двадцати. На нём был серый свитер и синие брюки в полоску, как диктовала мода того времени.
   — Здравствуй, Станислав. Представляю тебе моего коллегу и приятеля — Вольфганга Балле. Он, как и я, в недалёком прошлом — искусствовед. Потому мы все свободное время проводим в музеях.
   Станислав, ты обещал познакомить меня с людьми, у которых в доме есть интересные рисунки и картины. Не забыл? Вот и прекрасно. Завтра и послезавтра у меня свободные вечера. Я люблю людей, увлечённых искусством. А ты к тому же мечтаешь стать художником. Не так ли? Это великая цель. Достичь сияющих вершин искусства дано далеко не каждому. И сегодня, чтобы творить по-настоящему, мало одного наития, вдохновения. Нужны и знания. Точные, конкретные. Послушай, Станислав, мне пришла на ум любопытная идея. Давай я субсидирую твою поездку в лучшие музеи Москвы, Ленинграда и Киева. Считай, что эти деньги я дал тебе в долг. Отдашь, когда станешь знаменитым художником. Я бы сам с тобой поехал, если бы не служба, не утомительные будни наши… Право, у меня есть деньги. И я готов их тебе ссудить. Отчитаешься путеводителями. Да, да, именно путеводителями и каталогами. Из каждого музея привезёшь мне на память по одному, расскажешь о своих впечатлениях. Вот и всё. Согласен?
   — Я подумаю.
   — Думай. Только не очень долго. Гляди, чтобы мне не расхотелось делать тебе этот подарок…

Интродукция
(продолжение)

   А существует ли на свете человек, который, побывав во Львове весной, не поддался бы искушению утонуть, растаять в этом вечере, который не подкрадывается потихоньку, издалека, как на севере, а рушится на город внезапно. И все вокруг обретает другие оттенки, краски, и кажется даже, что и другой смысл. Маленькие трамвайчики, но при всём при том совсем настоящие, торжественно плывут по миниатюрным улицам, проезжую часть которых можно преодолеть в три шага. Так строили города в эпохи, когда пуще всего на свете боялись нашествий, холодов и злых ветров. Город-квартира, город — прогулочная аллея. На его улицах человек заметён. Более того, он — диктатор и абсолют.
   Вот дом, в котором жил профессор Мечислав Гембарович. О Гембаровиче нам ещё предстоит узнать многое. Крутая улица, флорентийские фонтаны с тритонами, резные стены капелл — полная иллюзия, что ты находишься в Ломбардии. А далее нависшие над тротуарами балконы — это уже нечто чисто испанское. Недаром в былые времена студентов архитектурных факультетов посылали на ознакомительную практику во Львов. Здесь можно увидеть все стили за исключением разве что романского — готику и ориентальный, русскую княжескую архитектуру и европейский модерн, сецессию и конструктивизм. Архитектурный праздник и архитектурный музей одновременно. А вот и несколько претенциозное здание, выстроенное вовсе не великим, но достаточно амбициозным архитектором. Здесь некогда хранился альбом рисунков Дюрера, сюда привозил Мечислава Гембаровича Каэтан Мюльман.
   Всё ушло в даль времени, в «когда-то». Но забылось ли?
   Есть легенда — на сцене львовского Большого театра оперы шла «Кармен». Пели кое-как. Труппу сколотили наспех. Были в ней и профессиональные актёры, не успевшие в первые дни войны выехать из города, были и люди совсем случайные. Кто-то донёс, что исполнительница партии Кармен не только не арийских, но и вовсе каких-то недопустимых кровей. Четверо из полевой жандармерии стояли за кулисами, ждали, когда закончится спектакль, чтобы увести с собой певицу. И тогда Хозе, увидев это, убил её — не по-театральному, не для видимости, а по-настоящему. И увели его, а затем и казнили. Оказалось, он давно любил свою партнёршу по сцене и не отдал её в руки палачей — предложил вместо неё себя. Мелодрама? Конечно. Да вот беда — было это на самом деле. Погибла Кармен, погиб и Хозе. Поняла ли она в последний момент, почему партнёр не пронёс нож мимо её груди?
   А я вспоминаю наш маленький городок — металлургический завод, несколько шахт, две трамвайные лилии, необычайно просторный парфюмерный магазин ТЭЖЭ, сгоревший от первой же зажигательной бомбы.
   Однажды ночью бабушка разбудила меня, и мы по-шли задворками, минуя патрулей, в сад металлургов. Там была могила красноармейцев, погибших в боях за город ещё в 1919 году. Обелиск немцы взорвали, но сам бугор, могила остались. Бабушка достала из кармана пальто какую-то бутылочку с водой, насыпала в горлышко щепоть земли с могилы.
   — Выпей немного. А теперь становись на колени.
   Бабушка произносила слова клятвы, я повторял за нею: «Как только рука моя сможет поднять меч, я подниму его, чтобы воздать врагу за смерть близких, за кровь и слезы…» Давно это было, и я забыл детали. И нет уже на свете бабушки, чтобы узнать, что именно, какая малость, которая была уже «через край», заставила её тогда повести меня на рассвете на могилу красноармейцев, даже имён которых не сохранилось. Но саму клятву помню.
   И удивительно понимать, сколь разные начала могут существовать на одной и той же маленькой, совсем крошечной, если глядеть на неё из космоса, Земле. Могли ли не знать те, кто начал всемирную бойню в надежде на какую-то мифическую победу, что повсеместно вырастали мстители — от мала до велика? Вроде бы нельзя было не понимать этого. Тогда на что же надеялись? Каких таких рабов хотели получить? Как можно сделать человека рабом, если он не желает идти в рабство?
   Непонятно, почему нахлынули вдруг эти давние воспоминания во время прогулки по весеннему Львову, такому спокойному и какому-то лиричному в эти дни, будто бы забывшему все страсти, которые бушевали когда-то над его крышами.
   Вот и Дом архитектора, у входа в который обычно собираются филателисты. Но когда-то Дом архитектора был вовсе не домом, а башней. Это позднее его реконструировали. Башню (называлась она Пороховой) построили ещё в XVI столетии. Как водилось тогда, была она многоцелевой — немного склад, немного жилое помещение, а немного и оборонное. Да к тому же она ещё и город украшала. В общем, годилась на все случаи жизни. Так вот, в этой самой Пороховой башне спряталась однажды вместе со своим женихом Дмитрием Сангушко племянница князя Константина Острожского Екатерина, в просторечье — Галынка. О Константине Острожском можно рассказывать часами. В истории он прописался прочно и вошёл в неё как один из самых загадочных и непоследовательных людей. Во второй половине XVI века он был одним из самых богатых (причём, возможно, осторожное «одним из самых» — лишнее; как бы не самым богатым!) феодалов Европы. И творил он бог знает что: воевал с татарами и ссорился с королём в Кракове, опустошал Черниговские земли, но одновременно пытался вступить в переписку с Иваном Грозным, дружил с Курбским, но и ссорился с ним, выступал ревнителем православия, а детей воспитал не только католиками, но даже иезуитами. Некоторые историки считают, что именно в столице Константина Остроге состоялось венчание Лжедмитрия и Марины Мнишек. Не исключено. Ведь Константин Острожский был крайне честолюбив, мечтал сделать свой Острог столицей всей Руси, в надежде, что о Москве и Киеве постепенно забудут, если именно в Остроге возникнут академии и типографии, если Острог станет диктовать всему русскому миру моды и воззрения, нормы поведения и стилистику общения. Бог с ним, с этим могущественным, но и чрезмерно суетным владыкой. За одно мы ему всё же благодарны — в своё время он материально поддержал Ивана Фёдорова и дал ему возможность печатать книги. Так вот, у этого владетельного князя, наделённого избыточным социальным темпераментом и пугающим самомнением, была искренняя, почти детская привязанность к племяннице — он пытался уберечь Гальшку от бед и напастей. Не тут-то было. Из-за Гальшки — а была она, видимо, женщиной, будоражащей воображение, как прекрасная Елена, — сражались и гибли, брали хитростью и доблестью крепости, отправляли к праотцам сотни людей.
   Дмитрий Сангушко вместе с Гальшкой вырвались из Пороховой башни и убежали в Чехию. Дело в том, что браку дочери с православным князем противилась княгиня Беата, ревностная католичка. И надо было спасаться. Да не спаслись. Настиг их брат Беаты, дядька Гальшки, некто Мартин Зборовский, который изящным манерам учен не был и умом не блистал, но рубакой слыл отличным. И доказал это. Он вызвал Сангушко на поединок и в пять минут сделал Гальшку вдовой.
   А позднее Гальшка ещё раз попыталась выйти замуж по любви. И вновь за православного князя по имени Семён Слуцкий. А некто Лукаш Гурка, добившись разрешения у короля в Кракове на руку Гальшки, осадил Слуцкого и Гальшку в Доминиканском соборе, который и сейчас высится напротив Пороховой башни. Из Пороховой башни, в которой теперь Дом архитектора, Лукаш Гурка палил из пищалей по Доминиканскому собору, в котором теперь антирелигиозный музей… Да, страсти бушевали… И отбушевали.
   Зато пришли другие волнения…
   Совсем уже поздним вечером я вновь оказался у дома профессора Мечислава Гембаровича. Сюда некогда рвался Каэтан Мюльман…

ПАССАЖИР КОРИЧНЕВОГО «МЕРСЕДЕСА»

   Выяснилось, что ещё 14 декабря 1939 года тогдашний директор Дрезденской картинной галереи и специальный уполномоченный Гитлера по созданию гигантского имперского музея в Линце Ганс Позе докладывал Борману:
   «Обращаю ваше внимание на то, что вместе со львовским „Оссолинеумом“ в руки большевиков вместе с другими древненемецкими мастерами попал альбом чудесных рисунков Альбрехта Дюрера. Может быть, в будущем посчастливится сохранить для Германии альбом рисунков Дюрера».
   А вот слова В. Б. Возницкого, директора Львовской картинной галереи:
   — Абсолютно очевидно, что незадолго до войны во Львове побывало немало фашистских искусствоведов-шпионов. Они составили схемы «дислокации» художественных ценностей, которые решено было вывезти в Германию. Эти сведения, конечно же, передавали в военные штабы, чтобы лётчики в ходе боевых действий ненароком не разбомбили музеи, представлявшие для фашистов интерес. Показательно, что грабежи начались во Львове с первых же дней оккупации. И велись они не вслепую.
 
   В начале июля 1941 года, когда наши войска уже оставили Львов, но стёкла окон ещё дрожали от канонады, у подъезда дома, в котором жил профессор Meчислав Гембарович, остановился коричневый «мерседес» с зелёными маскировочными пятнами на крыше, крыльях и капоте. Из машины бодро выскочил на тротуар молоденький, перетянутый ремнями лейтенант полевой жандармерии, заглянул в записную книжку, убедился, что не ошибся номером дома, и вошёл в подъезд! На втором этаже у обитой чёрной кожей двери он позвонил.
   — Здесь живёт Мечислав Гембарович? — спросил он у открывшей дверь экономки. — Проводите меня к нему.
   Профессор не ждал визитёров. Он был в домашнем халате.
   — Чем обязан? — спросил Гембарович.
   — Я приехал, чтобы пригласить вас в Оссолинеум. Вас ждут в библиотеке.
   — Но я никому не назначал там свидания. Да и разве в эти дни библиотека работает?
   — Я сказал всё, что должен был вам сказать. Кроме того, я должен проводить вас до машины, довезти до библиотеки, помочь подняться по ступенькам. Другим инструкций у меня нет.
   — Значит, это арест?