Людмиле Травиной, моему проводникупо Острову Веселых Робинзонов

О ВРЕДЕ ЗЕВКОВ

   Этим летом я чувствовал себя скверно. Одолевала бессонница. Часов в одиннадцать вечера я ложился в постель и начинал прислушиваться к каждому звуку. За стеной бренчал на гитаре сосед и замораживающим голосом вокзального диктора увечил один романс за другим. Выл он обычно до часу ночи. Затем эстафету принимали коты. Видимо, наш двор обладал какой-то особой притягательной силой, потому что коты лезли сюда со всего города. Они с полчаса митинговали, а по­том, так и не найдя общей платформы, устраивали без­образную свалку. Тогда выходил заспанный дворник – дядя Вася – и примирял их водой из шланга. Коты рас­ходились по домам, и я оставался один на один с так называемой ночной тишиной.
   Не знаю, кто ввел в оборот этот сомнительный термин – ночная тишина, но думаю, что это был че­ловек глухой, как музыкальный критик. Днем это считается в порядке вещей, когда мимо вашего дома проносится стая грузовиков и трамваев, но зато ночью одна-единственная запоздалая «Волга» производит столько шума и грома, сколько их не вырабатывает трамвайный парк за целый год. Я плотно закрывал окна, зарывался в подушки и страдал. Я думал о том, что мои уши – превосходные локаторы. Мне казалось, что они улавливают даже храп ночного сторожа из уни­вермага, расположенного в двух километрах от моей квартиры.
   В редакцию я приходил сонный и вялый, как ме­дуза. Шеф бросал рысий взгляд на мою потрепанную фигуру и с презрением отворачивался. Он не любил людей, ведущих разнузданный образ жизни. Неделю назад он раз и навсегда потребовал прекратить «эти гнусные сказки о бессоннице» и по-отечески посовето­вал мне жениться.
   Зевая, я садился за свой стол, на котором лежал центнер юмористических рассказов, фельетонов и эпи­грамм для очередных номеров газеты. Шеф, которому мои зевки мешали творчески осмыслить верстку, начи­нал нервно ерзать в кресле. Я до хруста сжимал челюс­ти, понимающе кивал сотрудникам и с умным видом приступал к работе.
   Первый рассказ стоил мне легкого изящного зевка, который я непринужденно перевел в кашель; от второй юморески мои челюсти свело в спираль, а третья вызва­ла затяжной и безысходный зевок, который начался на первой странице и кончился на шестой. Но доконали меня эпиграммы. Их было целые километры. На каждое четверостишие я откликался энергичным зевком. Я по­нимал, что поступаю бестактно, но ничего не мог поде­лать. Видимо, юмор распространяет какие-то флюиды, воздействующие на зевательные центры нервной систе­мы. Я надеюсь, что ученые рано или поздно докопаются до этой тайны, и тогда с люминалом будет покончено. Врач выпишет пациенту десяток эпиграмм, и через полчаса больной так захрапит, что сейсмографы на Камчатке отметят колебания невероятной силы.
   Я поднял голову: передо мной стоял шеф и произ­носил монолог, содержанием которого являлась крайне низкая оценка моего морального облика. По пяти­балльной системе этот облик измерялся величиной, близкой к единице, причем шеф утверждал, что он не­допустимо либеральничает в своей оценке. Он низвел меня на нет, уничтожил, вскрыл мои моральные язвы и прижег их каленым железом.
   Я и не пытался оправдываться. Я только зевнул, и это было концом. Такого кощунства шеф перенести уже не мог. Медленно смакуя каждое слово и упиваясь моей растерянностью, он приказал мне немедленно от­правляться в отпуск.
   Я был разбит наголову. Вдребезги разлетелась мечта о путевке в Международный лагерь журналистов, кото­рую мне обещали через два месяца.
   – А чтобы никто не говорил, что я не забочусь о своем аппарате, – добавил шеф, потирая руки, – изу­чите это объявление.
   И он положил передо мной позавчерашний номер вечерней газеты. Я прочитал:
   «Имеются путевки в санаторий с самостоятельным режимом, расположенный в районе озера Вечное на Валдае. Принимаются заявления от лиц, страдающих повышенной нервной возбудимостью, бессонницами, головными болями. Обращаться в Институт невропа­тологии».

ГОЛУБОГЛАЗЫЙ АНГЕЛ

   Я был чрезвычайно польщен, когда, придя в поликли­нику, узнал, что со мной будет иметь беседу сам Иван Максимович Бородин, директор и академик. Было приятно, что моя скромная бессонница заинтересовала такое научное светило. Я вошел в кабинет, и в то же мгновенье меня оглушил рокочущий бас.
   – Итак, юноша, у вас бессонница! – прогремело из-за ширмы. – Стыд и позор – в такие годы! Подой­дите ко мне, я завтракаю.
   Академик, румяный здоровяк лет шестидесяти, си­дел в кресле и жевал бутерброд.
   – Количество путевок у меня ограничено, но за вас просил мой старый друг и ваш редакционный начальник, которому я не могу ни в чем отказать. Он хныкал в телефонную трубку, что ваши зевки дезорганизуют ра­боту редакции! Вы умеете доить корову? Не смотрите на меня младенческим взором и закройте рот! Научитесь. Каждый культурный человек должен уметь до­ить корову! Правильно? То-то. Посмели бы возразить! Нуте-с, голубчик! Землю нужно копать! Согласны? То-то. Посмели бы не согласиться! Чего молчите?
   Я с легким испугом пробормотал, что внимательно слушаю и принимаю к руководству советы. Светило удовлетворенно кивало.
   – Правильно. Если бы вы ответили иначе, я бы отправил вас обратно. В нашем экспериментальном санатории нет места лежебокам и нытикам. Во главе санатория мною поставлен многообещающий ученый, автор оригинальных, ультрасовременных методов лече­ния. Будете спать как бревно. Благодарите.
   – Большое спасибо.
   – То-то. Посмели бы не поблагодарить! Лечитесь изо всех сил. Подчиняйтесь главному врачу, как солдат. Никаких лекарств с собой не брать. Вопросы есть?
   – Мой друг, Иван Максимович, мечтает провести отпуск со мной. Если вы позволите…
   – Он? Она? С нервами?
   – Он, Иван Максимович. Без всяких нервов. Тихий и спокойный, как черепаха.
   – Пусть едет. Там будут нужны и здоровые люди. Вот вам записка. Идите к Марии Мироновне Рыжкиной. Подробности – у нее. Ни пуха ни пера! Пошлите меня к черту. Ну, смелее!
   – Идите к черту, – смущенно пролепетал я.
   – То-то. Посмели бы не послать! Когда выйдете в коридор – четвертая дверь налево. И не забывайте: каждый культурный человек должен уметь доить ко­рову!
 
   – Из редакции газеты?
   Миловидное, даже хорошенькое существо в кокет­ливом белом халатике подарило мне любопытный взгляд больших и наивных голубых глаз.
   – Да, Маш… Мария Мироновна– это я. Вы не очень спешите? Тогда посидите, пожалуйста, я должна еще несколько минут поговорить с этим товарищем. Можно?
   Я отпустил миловидному существу какой-то то­порный комплимент, от которого задрожала люстра, поспешно сел и углубился в газету. Потом я долго не мог простить себе этой оплошности, так как первую половину разговора безнадежно упустил, а смысл вто­рой стал мне ясен слишком поздно. На том самом мес­те, где спортивный обозреватель пустился в пляс по поводу второго гола, влетевшего в ворота моей люби­мой команды, я услышал такую фразу:
   – Маша, ты авантюристка! Откажись от этой бла­жи, пока не поздно.
   Я почувствовал, что во мне просыпается Д'Артаньян. Но не успел я встать и громовым голосом произнести: «Послушайте, монсеньер! Да, вы, который нахлобучил себе на голову эту старую наволочку! Если вы немедленно не извинитесь перед прелестной дамой за чудовищное оскорбление, я буду иметь честь про­ткнуть вас вот этим шприцем!» – не успел, повторяю, я это сказать, как моя подзащитная ответила веселым сопрано:
   – Олег, не будь ретроградом, в науке каждый идет своим путем. Я уверена, что мой метод имеет такое же право на жизнь, как и всякий другой. А главное – за меня сам Иван Максимович! Какое там место, просто рай! Сосновая роща, лужайки…
   – На которых будут пастись твои кролики? – про­ворчал наглец. – Ну, ну, как бы они не свернули тебе шею в первый же день. Отчаянный ты человек, Машка! Провалишься!
   «Дуэль на десяти шагах до крови», – решил я.
   – Пари? – сияя голубыми глазами, предложила Маша. – Ставлю квартальный абонемент в бассейн «Москва» на… на…
   – На что угодно!
   – Отлично. Если я вернусь с победой, целый месяц будешь кормить меня шоколадными батончиками! По рукам? А теперь уходи и не мешай мне давать интервью представителю печати. Присаживайтесь поближе, то­варищ.
   Я кровожадным взглядом отпетого дуэлянта прово­дил свою будущую жертву и с удовольствием подсел к голубоглазому ангелу.
   – Видите ли, – галантно начал я, – к вам пришел не столько представитель печати, сколько человек, из­мученный бессонницей. Я только что побывал у Ивана Максимовича, вот его записка.
   – Записка? Бессонница? – У ангела, как мне пока­залось, испуганно расширились глаза. – Но ведь вы сказали, что пришли из редакции!
   – Совершенно верно. К вам пришел работник редакции, страдающий бессонницей и мечтающий по­пасть в санаторий, – любезно разъяснил я.
   – Скажите, вы порядочный человек? – с неожи­данной и обезоруживающей наивностью спросил ангел. Я быстро соорудил на своей физиономии загадочную улыбку, но надобность в ней немедленно отпала. – Впрочем, извините. Есть вопросы, на которые ни один мужчина в мире не ответит отрицательно. Лучше при­знайтесь: вы слышали весь разговор с моим коллегой? От начала до конца? Только скажите правду, пожалуй­ста! – умоляюще закончил этот ребенок в докторском халате.
   Я чистосердечно рассказал, как случайно услышал обвинение в авантюризме, которое оторвало меня от газеты, и попросил Марию Мироновну – я с трудом произнес эти два слова – объяснить мне, что ее встре­вожило.
   – Зовите меня просто Маша, – вздохнув, ответила она. – Меня все равно никто не хочет называть Мария Мироновна. А мы беседовали так… о разных професси­ональных тайнах. Ну, рассказывайте.
   Выслушав меня, Маша подумала, совсем как школьница потерла лоб ладонью и подвела итоги:
   – Вы меня устраиваете. Подавайте заявление и го­товьтесь к отъезду. До свидания.
   – А можно будет еще с вами…
   – Проконсультироваться? – закончила Маша. – Конечно. Ведь я тоже еду с вами, как санаторный врач.
   – О! – вырвалось у меня. – Извините.
   – Ничего, это чисто нервное, – констатировала Маша и улыбнулась. – Всего хорошего.
   «Занятное существо, – уходя, подумал я. – Только лечить людей ей, наверное, рановато. Куклу – куда ни шло, но человека…»

АНТОН И ШНИЦЕЛЬ

   У каждого человека может быть много приятелей, но друг– только один. И, ради бога, не убивайте меня ссылками на четырех мушкетеров и троих в одной лод­ке (не считая собаки). У Петра Первого был один Алексашка Меншиков, у Дон-Кихота – Санчо Панса, а у Тимошенко – Березин. Эти примеры кажутся мне бо­лее убедительными. Да, только один друг – и сколько угодно приятелей.
   У приятеля можно занять трешку до зарплаты, за­пастись свежим анекдотом, поорать вместе на футболь­ном матче и распить бутылочку доброго вина. Общение с приятелем легко и приятно, оно освежает, как слепой дождик в летнюю сушь.
   Но есть вещи, на которые способен только друг. Только друг заложит в ломбард свои единственные па­радные брюки, чтобы вы могли купить букет цветов любимой девушке; только друг, зеленея и про себя об­зывая вас идиотом, согласится битых два часа слушать ваши лирические стихи и при этом не станет корчить постные рожи; только он будет бродить всю ночь по притихшим улицам, слушая ваш бессвязный и жалкий лепет насчет любимого существа; и только у него хва­тит такта не сказать вам, что у этого существа походка и манеры гусыни.
   Теперь вы уже подготовлены к тому, что в санато­рий я поехал не один. Я сказал Антону, что мое здо­ровье и, следовательно, жизнь зависит только от него. Я добавил, что если он не разделит со мной санаторную скуку, то я не двинусь с места и тихо, никого не про­клиная, скончаюсь от недосыпания на своей тахте, за­вещав ему двести рублей невыплаченного долга за куп­ленный в кредит магнитофон.
   В ответ Антон тупо пробормотал, что за удовольст­вие увидеть мою агонию он согласен заплатить двести рублей. Он, разумеется, ни в какой санаторий не по­едет и просит меня прекратить бесплодные разговоры на эту тему. Пришлось вытаскивать последний аргу­мент. Я равнодушно, между прочим, вскользь сообщил этому самоуверенному типу, что как-нибудь обойдусь и без него. Очаровательная девушка, которая тоже едет в санаторий и которая…
   Антон всполошился. Прямолинейными и лобовы­ми вопросами он выведал у меня все, что касается Машеньки, и заявил, что это меняет дело. Он уверен, что чем наивнее и голубоглазее бывают «эти ведьмы» – Антон выразился именно так, – тем опаснее они для честного холостого человека. Он, Антон, не может бро­сить меня на съедение и, безусловно, едет в санаторий. Он только добавил, что перспектива непрерывного общения со мной в течение месяца настолько его обес­кураживает, что он вынужден настаивать на одном условии: с нами едет его пес, возмутительно, лохматая и наглая собака, по кличке Шницель. Если я не согла­сен, он готов удовлетвориться компанией одного пса и уверен, что не будет в проигрыше, так как Шницель, по крайней мере, не симулирует бессонницу и не бол­тает всякую чепуху про свое здоровье.
   Несмотря на крайне развязный тон этого заявления, я вынужден был согласиться. Мне просто больше ничего не оставалось де­лать. Антон был на редкость по­кладистый малый во всем, что не касалось его пса. Но стоило ко­му-нибудь проехаться по адресу Шницеля, как Антон становился на дыбы. Года два назад он подоб­рал в канаве полузамерзшего щен­ка, ввел его в свой дом, выкормил и разбаловал, как собаку. И пес вел себя в квартире так, словно лице­вой счет выписан на его имя. Каждый день в половине пятого Шницель приходил к проектному бюро, где Антон портит ватманскую бумагу, и смотрел в окно на своего приятеля, подмигивая и кривляясь. Рядом на столбе висели часы, а если ровно в пять Антон не вы­ходил, Шницель поднимал неимоверный скандал: он юлой вертелся под окном, облаивал прохожих, кото­рые мешали ему совершать этот ритуал, подпрыгивал, рычал и всеми средствами демонстрировал свое него­дование. Антон сердился, грозил кулаком, но Шни­цель пожимал плечами и делал вид, что эти знаки нео­добрения ему неведомы. Зато когда хозяин выходил, на морде у пса появлялось такое умильное выражение, что Антон немедленно покупал подхалиму пастилу, которую Шницель страстно любил. Потом эта парочка прогуливалась и интеллектуально общалась. Это был священный час, в котором Шницель видел смысл свое­го существования. Горе тому, кто в это время отрывал Антона от выполнения его обязанностей собеседника!
   Однако хватит о Шницеле. Дело прошлое, но, когда я вспоминаю наше сенсационное прибытие в санато­рий, все неприятности, связанные с этим псом, отходят на задний план.

ПОРТРЕТНАЯ ГАЛЕРЕЯ

   Мы сидели на берегу озера и ожидали катер. За на­шими спинами шумел вековой лес, а впереди синела необозримая водная гладь. Мы несколько возбужденно переговаривались, смеялись, шутили – словом, вели себя как в театре во время увертюры.
   Катер запаздывал, и нам надоело вглядываться в да­лекие очертания острова, на котором мы будем приво­дить в порядок свои нервы. Все приутихли и отдались размышлениям – идеальная минута, о которой мечта­ют художники, чтобы без помех набросать портреты действующих лиц. Не буду ее упускать и познакомлю вас с основными персонажами повести.
   Машеньку вы уже знаете. Сейчас она сидит на пеньке, уставшая после поезда и автобуса, в котором мы болтались и гремели, как медяки в копилке. Подперев подбородок кулачком, она смотрит на нас, и ее большие бирюзовые глаза, кажется, говорят: «Вы ведь не обидите меня, не правда ли? Вы все такие рослые и сильные, а я хотя и врач, но маленькая и без­защитная».
   Правда, Антон не очень торопится умиляться и сю­сюкать. Поглаживая свою дворнягу, он доверительно шепчет в собачье ухо:
   – Знаем мы таких ангелочков, они битком набиты чертями! Правда, Шницель?
   Подумав, Шницель кивает и, высунув язык, растя­гивается на солнышке.
   Антон непримиримый противник Машеньки. Он утверждает, что докторша еще себя покажет! Чтобы его позлить, я продолжаю играть влюбленного:
   – Не придирайся к этому эфирному созданию!
   – Эфирному? – Антон саркастически усмехается. – Ты видел, как она перетаскивала свой рюкзак? Словно перышко! Прыг-скок галантно предложил ей свою по­мощь, и, когда поднял рюкзак, его стремительно рва­нуло к центру земли!
   Около Машеньки в изящной позе соблазнителя рас­положился Станислав Сергеевич Прыг-скок, ведущий артист оперетты, красавец с томными глазами одали­ски. Мягким бархатным голосом он что-то рассказывает, используя каждую возможность показать собеседнице свою знаменитую улыбку, приобретенную у крупного стоматолога за солидный гонорар. Машенька рассеян­но слушает, а Прыг-скок (никак не вспомню, кто при­клеил ему это прозвище) журчит и улыбается, улыбает­ся и журчит.
   Рядом с ними сидит на чемоданах супружеская пара. Лев Иванович – композитор, профессор консерватории, полный и веселый человек. Ему лет пять­десят, но взгляды, которые он исподтишка бросает на Машеньку, свидетельствуют о том, что душа и тело профессора имеют изрядный запас молодости. Для Ксении Авдеевны это, видимо, не секрет. Она дергает мужа за рукав, пристально смотрит на него, и Лев Ива­нович, ухмыльнувшись, принимает позу, которая суп­руге кажется более целомудренной: он поворачивается к Машеньке спиной. До нас доносится диалог:
   – Ты не забыл, Левушка, что от подобных взглядов у тебя повышается давление?
   – Ты ошибаешься, дорогая. Прекрасное я не вижу, а слышу, для меня красота – мелодия, трансформи­рующаяся из моих зрительных нервов в мои уши. И ты, Ксенечка, уступив необоснованному первобытному чувству ревности, тем самым нанесла ущерб моей твор­ческой личности.
   – Необоснованному? Я даже не знаю, от чего у ме­ня распухает голова: от жары или от наглости твоей творческой личности!
   – Безусловно, от жары, моя радость, от жары. Ты, наверное, перегрелась на солнце, дорогая.
   С этими словами Лев Иванович заботливо набра­сывает на голову жены косынку, закрывая ей лицо. Этим он сразу убивает двух зайцев: во-первых, трогает Ксенечку своим вниманием, а во-вторых, получает возможность безнаказанно коситься на Машеньку, образ которой, безусловно, рождает у профессора ка­кие-то музыкальные ассоциации; во всяком случае, Лев Иванович начинает шевелить губами и пощелки­вать пальцами.
   За процессом создания нового симфонического произведения с улыбкой наблюдает доцент истории Игорь Тарасович Ладья, высокий худой человек с уса­ми и козлиной бородкой. Игорь Тарасович – архео­лог-любитель, и бессонницы начали мучить его с тех пор, как удачливый коллега раскопал стоянку камен­ного века и разыскал там груду костей.
   – Самое гнусное в его поступке, – жаловался нам в поезде бедный археолог, – заключается в том, что эти кости были мои!
   И, видя наше недоумение, пояснил:
   – Я застолбил этот участок, а не он!
   Антон выразил уверенность, что археолог найдет на нашем острове целую скелетную жилу. Игорь Тарасович тут же признался, что только эта надежда и привела его к нам в компанию. Санаторий, да еще с самостоя­тельным режимом, да еще на древневалдайском остро­ве – нет, тут где-то должна быть зарыта собака, то есть не собака, а разные интересные для науки кости.
   Чинно сидят у самой воды два брата, Юрик и Шу­рик. Они похожи друг на друга как две кегли, и лишь одна оплошность природы портит братьям жизнь: у Юри­ка черные навыкате глаза, а у Шурика также навыкате, но серые. Это сильно мешает братьям-студентам сда­вать друг за друга экзамены, поскольку все преподава­тели уже на первом курсе раскусили эту трагическую примету и зафиксировали ее для памяти в своих за­писных книжечках. Юрик и Шурик изысканно вежли­вы, воспитанны и относятся к взрослым с подчерк­нутым уважением. Их устроила в санаторий мама, которая уверена, что «этим невыносимым баскетбо­лом дети совершенно расшатали свою центральную нервную систему». Ксения Авдеевна в глаза и за глаза осыпает братьев похвалами, и, по-моему, зря. Какое-то шестое чувство подсказывает мне, что это два плута, каких свет еще не видывал. Я убежден, что именно они положили кирпич в Ксеничкин саквояж и посолили халву Прыг-скоку.
   Из озера, отряхиваясь, выходят два друга. На них весело смотреть.
   Зайчик огромен, угрюм и молчалив. Хотя ему не больше двадцати пяти лет, у него есть веская причина смотреть на жизнь печальными глазами Экклезиаста. Зайчик, боксер-перворазрядник, был нокаутирован в решающем бою на первенство профсоюзов, нокаути­рован противником, который, как убедительно дока­зывали до боя приятели, не стоил его, Зайчика, мизин­ца. «У него совершенно не работает левая, – говорили о его противнике приятели, – ткни пальцем, и он рас­сыплется в прах!» Но именно эта левая так двинула Зайчика в челюсть, что он взвился в воздух и позорно шлепнулся на ринг. Бой передавали по телевидению, и все земляки видели, как спустя минуту после начала первого раунда Зайчик жалко проковылял к разде­валке. В сентябре ожидались новые соревнования, ду­шевную травму нужно было срочно залечить, и завком отправил Зайчика в санаторий. А для контроля и руко­водства был выделен Борис, цеховой товарищ Зайчика, маленький, худенький и верткий, как школьник. Он не намного старше своего подопечного, но тот слушается его, как новобранец старшину роты. Каждое слово, ис­ходящее из уст Бориса, для Зайчика мудрость в послед­ней инстанции, божественное откровение свыше.
   Илья Лукич Раков сидит в сторонке, особняком. Илья Лукич – важная персона. Он директор большого ресторана, и ему ужасно хочется, чтобы все поняли размеры разделяющей нас дистанции. Лишь к своему старому знакомому Прыг-скоку он относится как к равному. Остальным директор уже дал понять, что хотя он и вспыльчивый человек, но не какой-нибудь там ря­довой неврастеник, а руководящий работник, получив­ший путевку из одного уважения к его личности. Как только он узнал, что существует такой редкостный са­наторий с ограниченным контингентом отдыхающих, то нажал на все педали, и путевку ему доставили в кабинет на серебряном подносике. Илья Лукич уже закончил сервировать пень и степенно, соблюдая до­стоинство, поглощает разные продукты. Время от вре­мени он прикладывается к фляжке и благодушно поглаживает себя по упитанному животу.
   Растревоженный приятным запахом, Шницель под­нимает голову и изучает обстановку. Его волнует пень, от которого доносится аромат ветчины. Антон укориз­ненно качает головой, нагибается к Шницелю и что-то шепчет. Пес внимательно слушает, на его морде появ­ляется презрительная улыбка, и, проглотив слюну, он отворачивается от вожделенного пня.
   – Принципиальная собака, – с уважением говорит Игорь Тарасович.
   – Да, есть немножко, – скромно подтверждает Ан­тон. – Приходится с ним работать, внушать. Шницель скорее умрет с голоду, чем возьмет пищу у чужого чело­века. А однажды я его запер в квартире и забыл оста­вить еду. Лишь к вечеру я вспомнил об этом и о том, что на столе остался лежать целый круг копченой колбасы. Другая собака на месте Шницеля…
   Пока Антон сочиняет свою легенду, я с огромным и все растущим интересом наблюдаю за Шницелем. С минуту он лежит и пыжится от похвал. Затем его моральные устои начинают вступать в конфликт с потребностями плоти. Шницель бросает задумчивый взгляд на покрытый салфетками пень, осторожно ко­сится на Антона и медленно, потягиваясь, поднимает­ся. Чувствуется, что в собачьей душе происходит мучительная борьба между добром и злом. Трусливо зевая, Шницель плетется в сторону, отвернув голову от ветчи­ны и делая вид, что ему, Шницелю, ветчина не такая диковинка, чтобы тратить на нее свое драгоценное вре­мя. Илья Лукич сначала с некоторым беспокойством смотрит на пса, делающего вокруг пня концентриче­ские круги, но затем успокаивается. Директор пьет боржом, ковыряет в зубах и не замечает, что радиусы кругов становятся все короче. И не успевает Антон за­кончить свой правдивый рассказ, как раздается взрыв проклятий, это древнее, как эстрадная шутка, излия­ние души ограбленного собственника. Двухметровыми скачками Шницель уносится в лес, а за ним, потрясая бутылкой и теряя на ходу салфетки, мчится ограблен­ный директор.
   Антон что-то лепечет приседающему от удоволь­ствия археологу, профессор хохочет, Машенька улы­бается. Даже Зайчик и тот чуть раздвинул губы в улыбке.
   – Гип-гип-ура! – раздается звонкий голос Юрика.
   – Катер! – кричит Шурик.
   Мы подтягиваемся к берегу и начинаем посадку. Антон грозно кричит, и из лесу – воплощенный грех – появляется Шницель. Морда его лоснится, но хвост опущен и тянется по траве, словно у Шницеля не хва­тает физических сил придать хвосту гордое дугообраз­ное положение. Пес с трудом переваливается в катер, прижимается к ногам хозяина, и в его полных раская­ния глазах легко можно прочесть: «Люди, я сделал все, что мог. Я долго терпел, но будьте справедливы – я же не каменный! Я обыкновенная собака, со всеми прису­щими собаке слабостями и недостатками, и прошу принимать меня таким, какой я есть. Не искушайте меня, люди!»