Оскорблённая, не простила. Так и не поняла, что пожала то, что посеяла.
   Вскоре Валерий был призван в армию и два года прослужил в танковых войсках. Там он познакомился с Гавриловым, который по просьбе генерал-лейтенанта, своего бывшего комбрига, приехал, в гости к танкистам — рассказать про санно-гусеничные походы по ледовому материку, Гаврилову приглянулись три парня, которые после беседы попросили разрешения остаться и засыпали его вопросами.
   — Загорелись? — Так точно, товарищ гвардии капитан…
   — …запаса, Гаврилов погрозил пальцем. — Не льстите. Когда демобили— зуетесь?
   — Через месяц, товарищ гвардии капитан запаса!
   — Иван Тимофеевич, черти! Не раздумаете, приезжайте. — Гаврилов напи— сал на листке адрес. — До встречи, что ли?
   — Так точно, до встречи, Иван Тимофеевич!
   И через полгода Валера Никитин и братья Мазуры осуществили свою мечту — пошли в трансантарктический поход.
   Так что свою судьбу Валера определил сам.
   Этот поход был уже третьим. Каждый раз получался трехлетний цикл: полтора года — Антарктида (зимовка плюс дорога), полтора года — дома. Пять-шесть месяцев — отпуск, год — работа в таксопарке. Окончил заочно автодорожный институт, куда перевёлся из университета, получил диплом, инженера-механика. Заработал, в Антарктиде хорошие деньги, построил трехкомнатную кооперативную, квартиру, принарядил Машеньку, а на положенную полярнику валюту накупил в Лас-Пальмасе близняткам таких игрушек, что в их комнате долго не утихал счастливый визг.
   Огрубел, обветрился, плечи раздались, походка отяжелела, ладони покрылись каменнотвердыми мозолями. От прежнего Валеры в нём ничего не осталось, разве что неизменная доброжелательность ко всем, кто в нём нуждался.
   В прошлом году, загорая на сочинском пляже, он увидел Нину. Её девичья прелесть исчезла без следа. Она шла по пляжу в сопровождении шумных поклонников; Валера сравнил её с Машенькой, сильной, свежей и красивой в своём материнстве, и таким невыгодным для Нины оказалось это сравнение, что он испытал к ней острую жалость.
   Да, Валерий сам принял решение, перевернувшее его жизнь, и гордился им. У него есть любимая жена и две дочки, замечательный отец. Если главное в жизни каждого человека семья и работа, то ему повезло и с тем и с другим.
   А если и доведётся погибнуть, то многие помянут его добрым словом.
   Впрочем, погибнуть можно везде. Двадцатилетний Дима Крылов, шофёр матери, погиб средь бела дня в Сокольниках, когда отгонял от перепуганной девушки пьяных хулиганов. Карасев, Валерин сосед по дому, здоровяк журналист тридцати пяти лет, неожиданно для всех умер от инфаркта.
   А Гаврилов: провоевал всю войну, прошёл двадцать тысяч километров по Антарктиде и вчера за ужином размечтался: «Вот намотаю на спидометр тридцатую тыщу — и засяду на даче писать мемуары. Пре вас; дармоеды!»
   Нет, не собирается погибать Гаврилов, и не помышляют о загробной жизни его «адские водители»!
   Мы ещё поживём, думал Валера, нам ещё с Машенькой сына нужно родить, для преемственности. Плохо только, что застудил грудь, если воспаление лёгких, тогда, наверное, хана. Но температура вроде не очень повышена, может, какая-нибудь ерунда, вроде бронхита. Если так, то ещё «увидим небо в алмазах».
   А кашель — с кровью… Случись такое в феврале, расчистили бы полосу на Комсомольской, в самолёт — и домой, в Мирный. А в семьдесят градусов самолёту не взлететь, да и лётчики уже загорают в тропиках на верхней палубе… Хотя нет, по сводке — а Макаров не забывает, каждый день присылает поезду сводку работы всей экспедиция — «Обь» сейчас только подходит к станции Беллинсгаузена, недели через две будут загорать…
   Тепло, хорошо в кабине; но придётся вылезать — Сомов застопорил. Братья Мазуры не заметили, идут впереди, а ракет нет. Ничего, видимость хорошая, не пуржит, рано или поздно глянут назад. Валера укутался, хорошенько прокашлялся и открыл дверцу кабины.
   От последней остановки поезд прошёл три километра.

ОБЪЯСНЕНИЕ

   Перед выходом из Мирного Тошка ярко расписал снаружи камбузный балок. На одной стенке был изображён императорский пингвин, чем-то неуловимо похожий на Петю Задирако. Одним ластом пингвин держался за живот, а другим совал в клюв бутылку с этикеткой «Касторка». Надпись гласила: «Заходи — угощу!» Противоположную стенку украшала жизнерадостная коровёнка с рекламным стендом на рогах: «Вперёд, вегетарианцы! Му-уу!»,-а на торцовой стороне девушка в чрезвычайно экономном купальнике призывно восклицала: «Попробуй догони!» Гаврилов велел заменить эту безыдейную надпись на более выдержанную, однако Тошка дерзко ответил» что у него кончились белила.
   Сначала при виде камбузного балка походники не могли сдержать улыбок, но потом привыкли, а кроме них оценить Тошкино искусство было некому. К тому же солнечный диск выползал как раз в то время, когда поезд останавливался на отдых. Заманчиво было поглазеть на мир в свете уходящего дня, но ещё больше манила постель. А потом темнело, и все краски становились на один цвет. Так что и страдающий животом пингвин, и развесёлая коровёнка, и ехидная девушка внимания больше не привлекали.
   Встречи на камбузе три раза в сутки были для людей маленьким праздником. В походе камбуз — центр притяжения, столовая и клуб, единственное место, где люди могут собраться и посмотреть друг на друга. Шесть человек садились за откидной столик, остальные размещались по углам. В тесноте, да не в обиде.
   Раньше на камбузе было тепло, электрическая плита поддерживала нужную температуру даже в сильные морозы. Но уже через неделю после выхода из Мирного камбузная электростанция, работавшая на бензине, вышла из строя: двигатель гнал масло, оно горело, и в помещении вечем было дышать. Пришлось вместо электрической плиты ставить газовую, а на большой высоте пропан сгорал не полностью, и камбуз приходилось часто проветривать. К тому же после пожара баллонов с газом оставалось в обрез, и газ следовало экономить. И если в пути камбуз получал тепло от двигателя тягача, то на стоянке в помещении было холодно и неуютно. Когда Сомов глушил двигатель, камбуз быстро покрывался инеем, и на потолке образовывались сосульки. Температура, правда, ниже нуля не опускалась, но никто не раздевался, и даже Петя, несмотря на свою крайнюю, чуть ли не анекдотическую аккуратность, не снимал рукавиц, а белый халат надевал поверх каэшки.
   Несмотря на это, ужин обычно проходил оживлённо. Знали, что не масло и соляр сейчас греть пойдут, а себя в спальных мешках — на семь законных и долгожданных часов. В эти часы человек принадлежал уже не походу, а самому себе, своим близким, которых, если повезёт, можно увидеть во сне. И настроение за ужином поднималось па несколько градусов.
   — Сегодня ели молча. За сутки поезд прошёл шесть километров, но люди так вымотались, что говорить никому не хотелось.
   Большую часть ночи меняли шестерню первой передачи у Сомова… Обычно шестерни эти летели на пути к Востоку, когда каждый тягач тащил за собой груз тонн в пятьдесят. По ледяному куполу гружёным тягачам положено идти на первой передаче, а это значит, что её шестерня находится в работе значительно больше времени, чем предусмотрено расчётом, и, следовательно, быстрее изнашивается. Гаврилов и Никитин несколько лет назад представили докладную записку, обосновывая необходимость особой обработки этой шестерни для антарктических тягачей, но бумага та, видимо, попала в долгий ящик.
   А менять шестерню в условиях похода было делом до крайности кропотливым и мучительным. Следовало снять облицовку и радиатор, отсоединить коробку передачи от планетарного механизма поворота и от двигателя, вытащить её, весом в полтонны, на божий свет, снять крышку, сбить с вала шестерню и заменить её новой. И проделать все операции в обратном порядке.
   Восемь часов меняли, будь она проклята! И то спасибо Тошке, — не будь Тошки, на ремонт ушло бы суток двое. Походники — люди крупные и сильные, но это несомненное достоинство превращалось в свою противоположность, когда требовал ремонта главный фрикцион. А маленький и юркий Тошка раздевался до кожаной куртки, ужом заползал в двигатель, словно в спальный мешок, сворачивался там калачиком и орудовал ключом, а пальцы шплинтовал с ловкостью фокусника. «Мал золотник, да дорог!» — не дожидаясь похвалы, восторженно отзывался о себе Тошка, когда его вытаскивали за ноги, силой распрямляли и уводили греться.
   А детали все были тяжёлые, стальные, и не каждую сподручно поднять артелью. Коробку передач — ту Валера вытаскивал краном своей «неотложки», шестерни и облицовочные щиты поднимали руками, а двадцать — тридцать килограммов на куполе при морозе на все сто тянут. Без рук, без ног остались, полумёртвые притащились на камбуз, даже Ленька Савостиков в тамбур забрался с третьей попытки. Никто не смеялся над Ленькой — поработал он побольше крана.
   Спасли тягач, а за ужином молчали, в непривычной тишине сидели, сосредоточенно глядя каждый в свою тарелку, и пронизывало эту тишину какое-то напряжение. Ухом старого солдата уловил его Гаврилов. Наэлектризованная тишина, плохая, подумал он, будто перед артналётом. Заметил, что вилка в руке Сомова подрагивает, задерживается у самого рта, словно Сомов хочет что-то сказать и никак не найдёт нужного слова. На пределе Вася, подметил Гаврилов, исхудал, каэшка висит, как на пугале, борода пошла сединой, это в его-то тридцать пять лет. Понять бы, где он, верхний предел усталости.
   — Чего буравишь? — Сомов зло посмотрел на Гаврилова.
   Так и есть, угадал — не выдержал Василий. Бывало, цапался с ребятами, однако на него ещё не кидался. Зря, Вася… Как говорит Ленька, в разных весовых категориях мы с тобой работаем. Капитан Томпсон рассказывал, что, когда молодым матросом умирал от морской болезни, боцман расквасил ему физиономию — и вылечил. Может, так и было, но у нас свои законы, мы и без мордобоя обойдёмся.
   — Давай, давай, — кивнул Гаврилов, продолжая с аппетитом есть макароны по-флотски. — Выговаривайся, раз припёрло. — И скажу! — Сомов бросил вилку на стол. — Слово для прений имеет знатный механик-водитель товарищ Сомов! — выскочил Тошка. — Часу хватит, товарищ механик?
   Никто не улыбнулся.
   — Чай пить будете? — заикнулся было Петя, но ему не ответили — все неотрывно смотрели на Сомова. — Давай жми, — поощрил Гаврилов, тоже кла— дя вилку на стол. — Про то, как я поход затеял на твою погибель. Точно?
   — Орден на нашей крови захотел получить? — сдавленно крикнул Сомов.
   Мёртвое молчание повисло над камбузом.
   — Все так думают? — спокойно спросил Гаврилов. — Что ты, батя, — подал из угла голос Давид. — Разве можно, батя… — Орденов у меня шесть штук, не нужно мне седьмого, Вася. — Это не ответ! — вставил Маслов.
   Так, отметил Гаврилов, Сомов и Маслов — уже двое.
   — Я кого неволил? — проговорил он пока все ещё спокойно. — Силком за собой тащил? Отговаривал, кто хотел лететь? — Ну, глупости сделали. Не полетели, угрюмо сказал Маслов. — Пошли с тобой. Нам друг с другом юлить ни к чему, не один пуд соли вместе съели. Ответь людям, батя. — Зачем на смерть повёл? — уже не крикнул, а скорее простонал Сомов. — Ну, сам на ладан дышишь — твоё дело, потешил свою командирскую спесь. А за что меня погубил и этих сопляков? За что, — яростно ткнул пальцем в покрытые заиндевевшим стеклом фотографии детей, — их сиротами сделал?
   — Не хотел говорить, а скажу, — решился Маслов, теперь всё равно. Знаете, что Макаров на Большую землю радировал? — «Поезд под угрозой гибели» — радировал!
   — Из-за, тебя, краснобай, остались! — набросился на Валеру Сомов. — «Не огорчайте батю, ребята, пошли вместе…» Распелась канарейка! Вот и пошли… Выхаркивай теперича лёгкие, чтоб батя не огорчался!
   Валера прикрыл рукой глаза.
   — Подонок, ты, Васька, — сплюнув, сказал Игнат. Думал, просто жмот, а ты ещё и подонок! — За подонка — знаешь? — Сомов рванулся к Игнату и затих, прижатый к месту тяжёлой рукой Леньки. — Драться не дам, я с Игнатом согласный, — хмуро сказал тот. — Куда мне драться… — Лицо Сомова скривилось, голос дрогнул, перешёл в шёпот: — Подохнуть бы спокойно… — Все высказались? — тихо спросил Гаврилов.
   И, подождав мгновение, взревел:
   — Эй, ты, мокрица, протри глаза, слез на дорогу не хватит! Разнюнился… баба! Слюни распустил… На тот свет собрался? Туда тебе и дорога, живые по такому сморчку плакать не будут! — И свирепо повернулся к Валере: — Зачем их уговаривал, кто разрешил?! Пусть бы улетели к чёртовой матери, чем гирями на ногах висеть! Молчать, когда начальник поезда говорит! (Все свирепея.) Да, виноват — баб в поход взял! Зачем свой троллейбус бросил, если кишка тонка? (Сомову.) А ты чего писал «с благодарностью принимаю приглашение», когда знал, что я не в Алушту собрался? (Это Маслову.) Тьфу! Я вам дам помирать, на том свете тошно будет!
   Перевёл дух, бешеным взглядом обвёл притихших людей:
   — Чего носом стол долбишь? (По адресу Леньки.) За девками бегать легче, чем по Антарктиде ходить? А вы? (На братьев.) Полудохлый тюлень веселее смотрит! Зарубите себе на носу каждый: помереть никому не позволю. Пригоним хотя бы полпоезда в Мирный — ложись и помирай, кто желает. Тебя, Сомов, отстраняю от машины, сдай Жмуркину Антону. С тобой, Маслов, разговор особый. Всем пить чай и располагаться на отдых.
   — Не вставайте, ребята, сам разолью, — заторопился Петя. — Пейте, ребята, пока горячий.
   — Раз пошла такая пьянка… — сбивая напряжение, пошутил Алексей Антонов, — разреши, батя, каждому по сигарете.
   Закурили, молча и с наслаждением подымили.
   — Ты главное ответь, — поднял голову Сомов. — Когда с Востока уходили, знал или не знал про солярку?
   — Не знал, Вася, честно говорю, — ответил Гаврилов. — А если б знал…докурил до пальцев сигарету, загасил в пепельнице, жестяной крышке из-под киноленты…— всё равно пошёл бы!
   — Один? — недоверчиво спросил Маслов.
   — Один в поле не воин. — Гаврилов взял протянутый Валеркой окурок, благодарно кивнул, жадно затянулся. В походе одному делать нечего. С Игнатом пошёл бы, с Алексеем, с Давидом, с Валерой. «Коммунисты, вперёд!» — как когда-то на фронте… И Ленька небось посовестился бы дядюшку, почти родного, бросать. А может, и ещё кто.
   — Как главный фрикцион или коробку менять, все бегают, орут: «Где Тошка? Куда задевался Тошка?»-затараторил Тошка. — А как в кино идти или пряники жевать, про Тошку никто ни ползвука!
   — И Тошка, — серьёзно добавил Гаврилов. — Нельзя было, сынки, не идти в этот поход… Был у меня кореш — комбат Димка Свиридов, два года рядом провоевали, сколько раз друг друга из беды вытаскивали — и счёт потерял. Да такое никто на фронте и не считал, там, как и у нас в полярке, выручил друга — и знаешь: завтра он тебя выручит. Так я вот к чему. Зимой сорок пятого Вислу форсировали, нужно было до зарезу с тыла прорваться к деревне. Гаврилов рукой сдвинул посуду и при помощи вилок показал, как располагались стороны. — А с тыла, вот здесь, по разведданным, то ли было, то ли могло быть минное поле. Времени в обрез, не возьмём деревню, посередь которой шло шоссе, — сорвётся операция. Сподручней всех заходить в тыл было свиридовскому батальону, а Димка, мы ушам не поверили, стал тянуть резину: так, мол, и так, машины не в порядке, личный состав неопытный, боеприпасов недокомплект… Что на него нашло, никто понять не мог. Другой батальон с тыла бросили. На минах три танка потеряли, остальные прорвались, взяли деревню… А со Свиридовым я до конца войны не здоровался, на разу руки не подал. Не знаю, где он сейчас, чем командует…
   — Поня-ятно, — протянул Игнат.
   — Не хотел, сынки, чтоб вся Антарктида плевалась в нашу сторону, если б на следующий год Восток закрыли, — закончил Гаврилов. — Я-то что, я уже на излёте, а вам жить да жить да людям в глаза смотреть…
   На камбузе с каждой минутой холодало, под каэшки лез мороз.
   — Полаялись и забыли, батя, — с извинением проговорил Маслов. — Не из капрона нервы, сам понимаешь. И помирать опять же никому не охота. — Не помрём, — сказал Давид. — С Комсомольской дорога под горку пойдёт, полегче будет. — Факт, — поддержал Алексей. — Морозы ослабнут, повысится и давление воздуха и количество кислорода в нём. — Выйдешь на улицу, — размечтался Тошка, — а там сущая чепуха: минус пятьдесят. Сымай кальсоны и загорай!
   Растаяли, заулыбались.
   — Как вернёмся, — продолжал мечтать Тошка, — соберу пингвинов штук тыщу, расскажу им лекцию про поход. А если кто каркнет, что брешу, — перья из… повыдергаю!
   На этот раз не выдержали, рассмеялись.
   — Все, Давид, — вытирая слезы, пробормотал Валера, — побаловал тебя, и баста. Тошка, собирай чемоданы — и домой!
   Тошка вопросительно взглянул на Гаврилова.
   — Пойдёшь вместо Сомова, — ещё раз повторил Гаврилов. Сомов хрустнул пальцами.
   — Ну, батя, вылез из оглоблей, было такое… Только машину сдавать не принуждай, рано списывать меня: в пассажиры, пригожусь…
   — Сдашь, — проговорил Гаврилов, — на одни сутки. Отдохнуть тебе надо, Вася.
   — На сутки — другое дело, — обмяк Сомов. — А то «сдай машину», бог знает, чего подумаешь.
   — Кончен бал. — Гаврилов поднялся. — По спальням!
   И все разошлись «по спальням». Дежурные разожгли печки-капельницы, салон «Харьковчанки» и жилой балок быстро прогрелись, а в тепле раздеваться одно удовольствие. Залезли в мешки с пуховыми вкладышами, глаза сами собой закрылись, Светало. Понемногу выплывал из тьмы жёлтый диск, окрашивая в нежно-розовые тона снег и часть небосклона, а позади, где-то над Южным полюсом, густел темно-синий занавес. И оттого солнце казалось не настоящим, а бутафорским, словно осветитель в театре баловался своим искусством. Лучи были косые, на все пространство их не хватало, и на теневых участках снег казался то изумрудным, то красноватым. Но так продолжалось недолго, часа полтора. А потом, по мере того, как солнце пряталось, нежно-розовые тона превращались в багровые, с каждой минутой темнея. И вскоре на почерневшее небо выплыли луна и звезды.
   Однако люди ничего этого уже не видели. Точнее, видели, и не раз, но не сейчас, а в прошлые походы, когда шли днём, а спали ночью.
   Поезд спал. Утихли двигатели, умолкла рация, и лишь слегка посвистывал ветерок, чуть взметая снежную пыль.
   Так спит пружина, пока её не натянут. Но пружине легче, она стальная, а люди сделаны из плоти и крови.

ВАСИЛИЙ СОМОВ

   Сомов заснул в тишине и проснулся от тишины. Выглянул из мешка — никого. Тело протестовало, требовало покоя, ношено всегда протестует и требует, к этому Сомов давно привык. Жаль покидать мешок, так бы, кажется, всю жизнь в нём и провалялся. Слава богу, тепло из балка выдуть ещё не успело. Значит, только-только остановились, прикинул Сомов. Проканителишься минут двадцать — будешь лязгать зубами, надевая штаны при минусовой температуре. Вылез. На нижнее шёлковое бельё надел шерстяное, потом свитер из верблюжьей шерсти, кожаную куртку, каэшку — штаны и телогрейку опять же на верблюжьей шерсти, натянул унты, подшлемник, шапку и, запакованный по всем правилам, вышел из балка на мороз.
   Первая мысль: утро, сутки проспал, и впереди снова сон, вместе со всеми. Это хорошо.
   Глянул — Комсомольская! Полузасыпанный домик, раскулаченный тягач, что ещё в позапрошлом походе бросили, разбитые ящики, разная рухлядь… А цистерна? Круто обернулся, увидел метрах в двухстах цистерну и возле неё людей. Побежал бы, да нельзя здесь бегать, шагом дойти — и за то ногам спасибо. Дошёл, не стал задавать вопросов, потому что увидел, как Игнат вытаскивает из горловины щуп, залепленный густой массой.
   Завернул Игнат горловину, спустился вниз.
   — Привет, Плевако!
   Постояли, понурясь. Жали, рвались на Комсомола скую… Была надежда, и нет её. Гаврилов махнул рукой, пошёл к домику, за ним потянулись остальные. Ни слова никто не сказал. Но — удивительное дело! — думал Сомов о цистерне на Комсомольской много раз и замирал от этих дум, а удар перенёс без горечи, даже равнодушно. Потому что кожей чувствовал: быть и в той цистерне киселю, и потому, что весь выплеснулся во вчерашнем разговоре, и ещё потому, что хорошо выспался и скоро снова ляжет спать на восемь часов. А там видно будет.
   Ленька уже откапывал дверь. Молодой, буйвол, здоровый, ничем в жизни не связанный, для себя живёт, позавидовал Сомов. А слабак! Таких Сомов видел не раз и не испытывал к ним уважения. Все хорошо — козлами скачут, а как прижмёт их — слова не выдавишь. Первый и последний раз парень в походе, точно. Мазуры, Никитин, даже этот шкет Тошка — другое дело, тёртые калачи, не говоря уже о бате. Стреляный волчара, битый-перебитый.
   Ленька распахнул дверь. На пути к Востоку торопились, в домик не заходили, да и ни к чему было заходить. А теперь все рвутся, может, разжиться чем удастся. Картина знакомая: дизельная электростанция законсервированная, камбуз, в кают-компании стол, стулья, две полки с книгами, стены покрыты толстым слоем игольчатого инея. Никитин — к полке с книгами: Толстой, Флобер! А Сомов — в жилую комнату, к тумбочкам. Открыл одну, вторую… Есть! Стащил рукавицу, трудно гнущимися пальцами пересчитал: двенадцать штук «Беломора». Так-то, брат Никитин, Флобера курить те будешь…
   Узнав про такую удачу, перерыли всю станцию, разгребли по углам сугробы — откопали десяток мёрзлых бычков… Зато из камбуза с радостным подвыванием вышел Петя, прижимая к груди несколько килограммовых пачек смёрзшейся в камень соли. Тогда только походники и узнали, что соли у них оставалось от силы на неделю.
   Вот и все, больше до Мирного жилья не увидишь…
   За ужином о цистерне никто не вспоминал — батю щадили и нервы свои берегли. А думали о ней, по глазам было видно. А глаза-то у всех ввалились, носы острые, губы серые — краше в гроб кладут. Хотел Сомов спросить, как перегон дался, но смолчал: и без слов видно, что по уши нахлебались, пока он сон за сном смотрел.
   Поужинали, растопили капельницу, улеглись. Сомов привычно расслабился, ожидая, что сию же секунду мозг отключится, но не тут-то было, сна ни в одном глазу. Оглушительно храпел Тошка, посапывал Ленька, беззвучно, Как мёртвые, лежали Валера и Петя, а Сомов все бодрствовал. Капельница прогрела бак градусов до тридцати, стало жарко. Машинально выпростал из мешка руку, чтобы достать «Шипку», и шёпотом выругался. Хотя бы одну «беломорину» заначил, дурак… Курить захотелось до кругов в голове, сладкая слюна заполнила рот, что хочешь отдал бы за три-четыре затяжки. Мысли сосредоточились на камбузной полке, где Петя хранил скудный запас курева, и в мозгу начали возникать варианты, при которых он, Сомов, имел бы законное право пойти на камбуз и всласть накуриться. Но варианты эти были сплошь надуманные, по закону ничего не выходило, а раз так, то лучше про курево не вспоминать. Через четырнадцать часов обед, тогда и подымим.
   Сразу засыпаешь — ни о чём не думаешь, во сне все беды проходят, а когда валяешься без смысла и цели, начинают болеть помороженные щеки, нос и кисти рук, стреляет в колене — ревматизм, что ли, начинается, бунтует желудок, вызывая изжогу. Сомов встал, зачерпнул кружкой ледяной натаянной воды из бидона. Прогрел воду у ещё не остывшей капельницы, проглотил две таблетки бесалола, запил. Изжога прошла, заснуть бы теперь в самый раз…
   А в голову назойливо лез вчерашний разговор. Ненужный был разговор, зряшный. Все равно Гаврилов оказался прав.
   Сомов выругал себя: сорвался… Лучше всего молчать. В троллейбусном парке его так и прозвали — молчун. В праздники наряды выписывали — молчал, благодарность объявляли — молчал, ругали — молчал. По своему опыту Сомов знал, что молчаливых не то что любят, а стараются не очень задевать: работает человек — и пусть себе работает, всем кругом польза. А если с начальством спорить, то сегодня выиграешь десятку, а завтра проиграешь сотню.
   Обидно, сорвался. В первый раз, а какая разница? Кому самый захудалый тягач подсовывали? Сомову. «Ты, Вася, у нас опытный, ты у вас золотой и серебряный»,уговаривали. Кто три дня на Востоке грузы сдавал, соляр перекачивал, пока остальные водители дрыхли без задних ног? Сомов, Всегда так: вкалывать нужно — Сомова зовут, а, премии, грамоты получать
   — Иванова, Петрова, Сидорова. Хотя, конечно, бывало и другое. Сомов не без удовлетворения припомнил случай с Гусятниковым, в прошлую экспедицию. Нахрапистый был мужик, громче всех орал на собраниях, Валерку оттирал — к бате лез в замы. «Сомов такой и сякой, — орал, — безынициативный!» А когда на припае у Гусятникова трактор заглох и лёд под ним хрустнул, чуть «медвежьей болезнью» не заболел. Трещина узкая, с полметра, нужно неисправность устранить и вперёд рвануть, пока не разошлась, а выступальщик этот драпанул с машины. Кто трактор и сани с продовольствием спас? Сомов. Тогда батя за его здоровье выпил и на руках носить пообещал. Нам на руках не надо, ноги пока, ещё ходят, ты лучше хорошее не помни, а плохое, забудь. Так нет, запомнит, ввернёт что-нибудь такое, в характеристику, прощай, Антарктида. Садись, Вася, за баранку троллейбуса номер двенадцать и гоняй до одури по маршруту: гостиница «Националь» — больница МПС.
   В, который раз подсчитал в уме, что имеет здесь, в Антарктиде. Если все собрать, то раза в два ч половиной больше, чем зарабатывал в парке. Ладно, была бы шея, а хомут найдётся… Дойти бы…
   Два раза отзимовал — шесть лет забот не знал, нешуточное дело восемь едоков прокормить, обуть и одеть одному. Конечно, Жалейке неплохо бы сотнягу прирабатывать, но где ей, с хозяйством еле справляется. Вспомнил разговоры друзей: «Куда махнёшь в отпуск?»-«В Ялту, а ты?» — «Думаю, в Палангу, на машине!» Горько усмехнулся. Он-то вернётся, получат отпускные — и за баранку, да ещё сверхурочные ездки будет выпрашивать. Кружка-другая пива — вот а все удовольствие. Для них, подумал Сомов о товарищах, Антарктида — это почёт, портреты в газетах, борьба с природой… Вам бы столько нужно было, сколько мне, поняли бы, что такое для меня Антарктида…