Когда греческую религию затмило христианство, античное понимание роли сверхчеловеческого в человеческой жизни отжило свое. Стало невозможным более искренне говорить об оракулах и богах, о Немезиде. Но долгое время отсутствовали и другие образы, новые идеи оставались без художественного оформления, и литература была парализована. Но через несколько веков, когда воображению хватило времени и возможностей для развития христианского искусства и христианской философии, драматические поэты уже были готовы работать с этими новыми темами. Только их готовность в этом отношении превосходила их дарования, или, по крайней мере, их способность угодить тем, в ком была жива память об античном совершенстве искусства.
   Сначала появились миракли, с их грубостью и откровеннейшим легкомыслием, но их замысел и фон, как и в трагических пьесах, были религиозными. Они не были полностью лишены силы воздействия на зрителя, однако погрешности против вкуса и претензии на набожность не позволили им пережить Возрождение. Такие пьесы, как "Полиект" Корнеля, "Поклонение кресту" Кальдерона, а также ряд других испанских авторов, могут быть упомянуты как примеры христианской драмы, однако в целом мы должны признать, что христианство, преуспев в живописи и архитектуре, не смогло выразить себя в соответствующей драматической форме. Там, где было сильно христианство, там драма либо исчезала, либо становилась светской; она более не добивалась успеха в развитии космических тем, за исключением творчества Гете и Вагнера, которые использовали их как необязательное украшение, выдвинув его за пределы своей философии.
   Дело в том, что искусство и размышления никогда не могли привести к совершенному единству две составляющих цивилизации - подобно нашей, которая культуру почерпнула из одного источника, а религию из другого. Современный вкус всегда был и остается по большей части экзотикой, неким периодическим возвращением к чему-либо античному или чуждому. Чем более культурный период наступал, тем в большей степени он обращался к античности за вдохновением. Существование того, более совершенного мира не оставляло в покое все умы, борящиеся за самовыражение, возможно, вмешиваясь таким образом в естественное развитие их гения. Старое искусство, которым они не смогли пренебречь, отвлекало их от нового идеала и мешало его воплощению, в результате этот идеал, которому они хранили верность в своей душе, делал возрождение античных форм искусственным и неполным. Таким образом, получает признание странная идея: искусству не все подвластно, его сфера - мир учтивых условностей. Серьезное и священное в нашей жизни не следует оставлять непредставленным и неозвученным; искусству же предписываются формы языческой древности с несоответствующим этим формам мелким содержанием. Это неудачное разделение опыта и его художественного отражения проявилось в несоответствии того, что было красивым и варварства того, что было искренним.
   При таких условиях художественного творчества не следует удивляться, что Шекспир, поэт Возрождения, ограничился изображением мирских сторон жизни, а его читателю скорее стоит поразиться обилию вещей, с пониманием представленных Шекспиром, чем обращаться к той единственной, к которой он не привлекает нашего внимания. Упустить из виду религию - значило пренебречь тем, что не было близко духу поэта. Поэт должен был проследить для нас страстные и романтические узоры жизни, быть искусным и человечным, и сверх того - достойным восхищения. Красота и очарование вещей уже не имели ничего общего с теми болезненными тайнами и раздорами, которые делали нравы благочестивых столь раздражительными и унылыми. Во времена Шекспира в его стране быть религиозным - уже значило быть пуританином; для человека с развитыми инстинктами воображения выбор между полнотой жизни и глубиной веры был предопределен. Мир страсти и красоты без содержания показался ему, должно быть, более интересным и ценным, чем мир пустых правил и догм, скудный, фанатичный и фальшивый. Это было свыше сил, которыми обладала эпоха и нация, - найти принцип всякой страсти и религию всей жизни.
   Эта сила синтеза и в самом деле так трудна и редка, что попытка найти ее иногда осуждается как слишком философская и стремящаяся смутить критический взгляд и творческое воображение тщетными теориями. Мы могли бы сказать, например, что отсутствие религии у Шекспира - это знак его здравого смысла, что здоровый инстинкт удерживал его внимание в пределах подлунного мира и что он в этом отношении выше Гомера и Данте. Ибо, в то время как они облекали свою мудрость в причудливые формы, Шекспир дал нам свою в непосредственной правде; то есть он воплотил то, что они лишь обозначили. Сверхъестественные механизмы их поэм явились, можно сказать, неким воздаянием традиционным средствам выражения, полупонятным им самим, которые сделали их изображение жизни опосредованным и отчасти неправдоподобным. Шекспир же, в свою очередь, достиг поэтического совершеннолетия и независимости. Он передавал человеческий опыт уже не через символы, но непосредственно образным представлением. То, что я трактовал как его ограниченность, теперь является как его зрелость и сила.
   Всегда существует класс умов, в которых спектакль истории порождает вялость рассудка. Они льстят себя мыслью, что могут избежать поражения, отказываясь от стремления к высоким целям. Нам не стоит задерживаться на обсуждении того, какую ценность с точки зрения истины может иметь философский синтез, равно как не следует возражать против эстетического предпочтения наброска и эпизода продуманной и единообразной передаче жизни. Достаточно сказать, что и по сию пору род человеческий, когда бы ни достигал относительно высокого развития и освобождения, формировал концепцию своей жизни; и представления эти проявлялись в религиозных чувствах и соответствующей деятельности; а каждое искусство, будь то словесное или пластическое, черпало свои излюбленные темы из этой религиозной сферы. Поэтическое воображение обычно дополнялось философским при изображении сверхчеловеческого окружения человека.
   Шекспир, однако, выделяется среди поэтов отсутствием какой-либо философии и религии. В его драме нет даже твердого представления о каких-либо силах, природных или нравственных, превосходящих возможности смертных. Это может рассматриваться как достоинство или недостаток, но это невозможно отрицать. Те, кто считает мудрым или возможным воздержаться от поиска общих принципов, кто удовлетворяется очередным эмпирическим явлением вещей, без веры в их разумную последовательность и завершенность, те могут, пожалуй, считать Шекспира своим естественным пророком. Ибо и он тоже довольствовался последовательными описаниями различных страстей и событий. Его мир подобен Земле до Колумба, простирающейся на некой плоскости, которую он не удосужился обследовать.
   Те же из нас, однако, кто верит в кругосветное плавание и думает, что как человеческий разум, так и воображение требуют известной целостности взглядов, и те, кто чувствует, что самая важная вещь в жизни - это ее уроки и ее отношение к собственному идеалу, - те едва ли найдут в Шекспире все то, что этот величайший поэт мог дать. Полнота не является с необходимостью цельностью, самое преизобильное богатство образности представляется все же недостаточной картиной опыта, если эта картина не рассматривается сверху и не сведена до драматического единства, - до того единства смысла, что придает ее бесконечным подробностям достоинство, простоту и упокоение. Это сила воображения, обнаруженная в ранее упомянутых нами поэтах, - та сила, что придает величественность некоторым местам в Лукреции, что придает величие многим отрывкам Библии.
   Для теоретической цельности требуется хоть какая-нибудь система. Ее ценность - это не ценность истины, но ценность победоносного воображения. Единство концепции является не меньшим эстетическим достоинством, чем логическая стройность. Тонкое чувство достоинства и пафоса жизни недоступно, пока мы не постигнем ее исход и ее отношения. Без подобной концепции наши переживания не могут быть устойчивыми, просвещенными. Без этого воображение не может выполнить своей сущностной функции и достичь высшего успеха. Шекспир, живи он не в том месте и не в то время, когда религия и воображение скорее мешали, чем помогали друг другу, возможно, дал бы больше космического фона за своими многолюдными сценами. И если христианин в нем не был реальным человеком, то язычник, по крайней мере, заговорил бы искренне. За его героями стояли бы материальные силы природы, воплощенные в некоем северном пантеоне. Различные события явились бы частью большой драмы, к которой они имели бы по крайней мере символическое отношение. Космические силы и их роковое развитие приводили бы нас в священный трепет и печаль, очищали и радовали, заставляя чувствовать зависимость от них течения человеческой жизни. Тогда бы мы не смогли сказать, что в творчестве Шекспира отсутствует религия. Ибо усилия религии, по словам Гете, состоят в попытке примирить нас с неизбежным; каждая религия по-своему стремится к этому результату.