Повернувшись спиной к обманувшей надежде
И беспомощно свесив усталый язык,
Не раздевшись, он спит в европейской одежде
И храпит, как больной паровик.
 
 
Истомила Идея бесплодьем интрижек,
По углам паутина ленивой тоски,
На полу вороха неразрезанных книжек
И разбитых скрижалей куски.
 
 
За окном непогода лютеет и злится…
Стены прочны, и мягок пружинный диван.
Под осеннюю бурю так сладостно спится
Всем, кто бледной усталостью пьян.
 
 
Дорогой мой, шепни мне сквозь сон по секрету,
Отчего ты так страшно и тупо устал?
За несбыточным счастьем гонялся по свету
Или, может быть, землю пахал?
 
 
Дрогнул рот. Разомкнулись тяжелые вежды,
Монотонные звуки уныло текут:
«Брат! Одну за другой хоронил я надежды.
Брат! От этого больше всего устают.
 
 
Были яркие речи и смелые жесты
И неполных желаний шальной хоровод.
Я жених непришедшей прекрасной невесты,
Я больной, утомленный урод».
 
 
Смолк. А буря всё громче стучалась в окошко.
Билась мысль, разгораясь и снова таясь.
И сказал я, краснея, тоскуя и злясь:
«Брат! Подвинься немножко».
 
1908

1909

 
Родился карлик Новый Год,
Горбатый, сморщенный урод,
Тоскливый шут и скептик,
Мудрец и эпилептик.
 
 
«Так вот он – милый Божий свет?
А где же солнце? Солнца нет!
А впрочем, я не первый,
Не стоит портить нервы».
 
 
И люди людям в этот час
Бросали: «С Новым Годом вас!»
Кто честно заикаясь,
Кто кисло ухмыляясь…
 
 
Ну как же тут не поздравлять?
Двенадцать месяцев опять
Мы будем спать и хныкать
И пальцем в небо тыкать.
 
 
От мудрых, средних и ослов
Родятся реки старых слов,
Но кто еще, как прежде,
Пойдет кутить к надежде?
 
 
Ах, милый, хилый Новый Год,
Горбатый, сморщенный урод!
Зажги среди тумана
Цветной фонарь обмана.
 
 
Зажги! Мы ждали много лет —
Быть может, солнца вовсе нет?
Дай чуда! Ведь бывало
Чудес в веках немало…
 
 
Какой ты старый, Новый Год!
Ведь мы равно наоборот
Считать могли бы годы,
Не исказив природы.
 
 
Да… Много мудрого у нас…
А впрочем, с Новым Годом вас!
Давайте спать и хныкать
И пальцем в небо тыкать.
 
1908

Два желания

1. «Жить на вершине голой…»

 
Жить на вершине голой,
Писать простые сонеты…
И брать от людей из дола
Хлеб, вино и котлеты.
 

2. «Сжечь корабли и впереди, и сзади…»

 
Сжечь корабли и впереди, и сзади,
Лечь на кровать, не глядя ни на что,
Уснуть без снов и, любопытства ради,
Проснуться лет чрез сто.
 
<1909>

Простые слова

   Памяти Чехова

 
В наши дни трехмесячных успехов
И развязных гениев пера
Ты один, тревожно-мудрый Чехов,
С каждым днем нам ближе, чем вчера…
 
 
Сам не веришь, но зовешь и будишь,
Разрываешь ямы до конца
И с беспомощной усмешкой тихо судишь
Оскорбивших землю и Отца.
 
 
Вот ты жил меж нами, нежный, ясный,
Бесконечно ясный и простой, —
Видел мир наш хмурый и несчастный,
Отравлялся нашей наготой.
 
 
И ушел! Но нам больней и хуже:
Много книг, о, слишком много книг!
С каждым днем проклятый круг всё уже
И не сбросить «чеховских» вериг…
 
 
Ты хоть мог, вскрывая торопливо
Гнойники, – смеяться, плакать, мстить, —
Но теперь всё вскрыто. Как тоскливо
Видеть, знать, не ждать и молча гнить!
 
<1910>

Бессмертие

 
Бессмертье? Вам, двуногие кроты,
Не стоящие дня земного срока?
Пожалуй, ящерицы, жабы и глисты
Того же захотят, обидевшись глубоко…
 
 
Мещане с крылышками! Пряники и рай!
Полвека жрали – и в награду вечность…
Торг не дурен. «Помилуй и подай!»
Подай рабам патент на бесконечность.
 
 
Тюремщики своей земной тюрьмы,
Грызущие друг друга в каждой щели,
Украли у пророков их псалмы,
Чтоб бормотать их в храмах раз в неделю…
 
 
Нам, зрячим, – бесконечная печаль,
А им, слепым, – бенгальские надежды,
Сусальная сияющая даль,
Гарантиро́ванные брачные одежды!..
 
 
Не клянчите! Господь и мудр, и строг, —
Земные дни бездарны и убоги,
Не пустит вас Господь и на порог,
Сгниете все, как падаль, у дороги.
 
<1922>

Утешение

 
Жизнь бесцветна? Надо, друг мой,
Быть упорным и искать:
Раза два в году ты можешь,
Как король, торжествовать…
 
 
Если где-нибудь случайно —
В маскараде иль в гостях,
На площадке ли вагона,
Иль на палубных досках —
Ты столкнешься с человеком
Благородным и простым,
До конца во всем свободным,
Сильным, умным и живым,
Накупи бенгальских спичек,
Закажи оркестру туш,
Маслом розовым намажься
И прими ликерный душ!
 
 
Десять дней ходи во фраке,
Нищим сто рублей раздай,
Смейся в горьком умиленье
И от радости рыдай…
 
 
Раза два в году – не шутка,
А при счастье – три и пять.
Надо только, друг мой бедный,
Быть упорным и искать.
 
<1922>

Диета

 
Каждый месяц к сроку надо
Подписаться на газеты.
В них подробные ответы
На любую немощь стада.
 
 
Боговздорец иль политик,
Радикал иль черный рак,
Гениальный иль дурак,
Оптимист иль кислый нытик —
На газетной простыне
Все найдут свое вполне.
 
 
Получая аккуратно
Каждый день листы газет,
Я с улыбкой благодатной,
Бандероли не вскрывая,
Аккуратно, не читая,
Их бросаю за буфет.
 
 
Целый месяц эту пробу
Я проделал. Оживаю!
Потерял слепую злобу,
Сам себя не истязаю;
Появился аппетит,
Даже мысли появились…
Снова щеки округлились, —
И печенка не болит.
 
 
В безвозмездное владенье
Отдаю я средство это
Всем, кто чахнет без просвета
Над унылым отраженьем
Жизни мерзкой и гнилой,
Дикой, глупой, скучной, злой…
 
 
Получая аккуратно
Каждый день листы газет,
Бандероли не вскрывая,
Вы спокойно, не читая,
Их бросайте за буфет.
 
<1910>

Быт

Мясо
Шарж

 
Брандахлысты в белых брючках
В лаун-теннисном азарте
Носят жирные зады.
 
 
Вкруг площадки, в модных штучках,
Крутобедрые Астарты,
Как в торговые ряды,
 
 
Зазывают кавалеров
И глазами, и боками,
Обещая всё для всех.
 
 
И гирлянды офицеров,
Томно дрыгая ногами,
«Сладкий празднуют успех».
 
 
В лакированных копытах
Ржут пажи и роют гравий,
Изгибаясь, как лоза, —
 
 
На раскормленных досыта
Содержанок, в модной славе,
Щуря сальные глаза.
 
 
Щеки, шеи, подбородки,
Водопадом в бюст свергаясь,
Пропадают в животе,
 
 
Колыхаются, как лодки,
И, шелками выпираясь,
Вопиют о красоте.
 
 
Как ходячие шнель-клопсы,
На коротких, пухлых ножках
(Вот хозяек дубликат!)
 
 
Грандиознейшие мопсы
Отдыхают на дорожках
И с достоинством хрипят.
 
 
Шипр и пот, французский говор…
Старый хрен в английском платье
Гладит ляжку и мычит.
 
 
Дипломат, шпион иль повар?
Но без формы люди – братья, —
Кто их, к черту, различит?..
 
 
Как наполненные ведра,
Растопыренные бюсты
Проплывают без конца —
 
 
И опять зады и бедра…
Но над ними – будь им пусто! —
Ни единого лица!
 
Июль 1909
Гунгербург

Всероссийское горе

   Всем добрым знакомым с отчаянием посвящаю

 
Итак – начинается утро.
Чужой, как река Брахмапутра,
В двенадцать влетает знакомый.
«Вы дома?» К несчастью, я дома.
В кармане послав ему фигу,
Бросаю немецкую книгу
И слушаю, вял и суров,
Набор из ненужных мне слов.
Вчера он торчал на концерте —
Ему не терпелось до смерти
Обрушить на нервы мои
Дешевые чувства свои.
 
 
Обрушил! Ах, в два пополудни
Мозги мои были как студни…
Но, дверь запирая за ним
И жаждой работы томим,
Услышал я новый звонок:
Пришел первокурсник-щенок.
Несчастный влюбился в кого-то…
С багровым лицом идиота
Кричал он о «ней», о богине,
А я ее толстой гусыней
В душе называл беспощадно…
Не слушал! С улыбкою стадной
Кивал головою сердечно
И мямлил: «Конечно, конечно».
 
 
В четыре ушел он… В четыре!
Как тигр я шагал по квартире,
В пять ожил и, вытерев пот,
За прерванный сел перевод.
Звонок… С добродушием ведьмы
Встречаю поэта в передней.
Сегодня собрат именинник
И просит дать вза́ймы полтинник.
«С восторгом!» Но он… остается!
В столовую томно плетется,
Извлек из-за пазухи кипу
И с хрипом, и сипом, и скрипом
Читает, читает, читает…
А бес меня в сердце толкает:
Ударь его лампою в ухо!
Всади кочергу ему в брюхо!
 
 
Квартира? Танцкласс ли? Харчевня?
Прилезла рябая девица:
Нечаянно «Месяц в деревне»
Прочла и пришла «поделиться»…
Зачем она замуж не вышла?
Зачем (под лопатки ей дышло!),
Ко мне направляясь, сначала
Она под трамвай не попала?
Звонок… Шаромыжник бродячий,
Случайный знакомый по даче,
Разделся, подсел к фортепьяно
И лупит. Не правда ли, странно?
Какие-то люди звонили.
Какие-то люди входили.
Боясь, что кого-нибудь плюхну,
Я бегал тихонько на кухню
И плакал за вьюшкою грязной
Над жизнью своей безобразной.
 
<1910>

Обстановочка

 
Ревет сынок. Побит за двойку с плюсом.
Жена на локоны взяла последний рубль.
Супруг, убитый лавочкой и флюсом,
Подсчитывает месячную убыль.
 
 
Кряхтят на счетах жалкие копейки:
Покупка зонтика и дров пробила брешь,
А розовый капот из бумазейки
Бросает в пот склонившуюся плешь.
 
 
Над самой головой насвистывает чижик
(Хоть птичка Божия не кушала с утра).
На блюдце киснет одинокий рыжик,
Но водка выпита до капельки вчера.
 
 
Дочурка под кроватью ставит кошке клизму,
В наплыве счастия полуоткрывши рот,
И кошка, мрачному предавшись пессимизму,
Трагичным голосом взволнованно орет.
 
 
Безбровая сестра в облезшей кацавейке
Насилует простуженный рояль,
А за стеной жиличка-белошвейка
Поет романс: «Пойми мою печаль!»
 
 
Как не понять?! В столовой тараканы,
Оставя черствый хлеб, задумались слегка,
В буфете дребезжат сочувственно стаканы,
И сырость капает слезами с потолка.
 
<1909>

Служба сборов

 
Начальник Акцептации сердит:
Нашел просчет в копейку у Орлова.
Орлов уныло бровью шевелит
И про себя бранится: «Ишь, бандит!»
Но из себя не выпустит ни слова.
 
 
Вокруг сухой, костлявый, дробный треск —
Как пальцы мертвецов, бряцают счеты.
Начальнической плеши строгий блеск
С бычачьим лбом сливается в гротеск, —
Но у Орлова любоваться нет охоты.
 
 
Конторщик Кузькин бесконечно рад:
Орлов на лестнице сказал его невесте,
Что Кузькин как товарищ – хам и гад,
А как мужчина – жаба и кастрат…
Ах, может быть, Орлов лишится места!
 
 
В соседнем отделении содом:
Три таксировщика, увлекшись чехардою,
Бодают пол. Четвертый же, с трудом
Соблазн преодолев, с досадой и стыдом
Им укоризненно кивает бородою.
 
 
Но в коридоре тьма и тишина.
Под вешалкой таинственная пара —
Он руки растопырил, а она
Щемящим голосом взывает: «Я жена…
И муж не вынесет подобного удара!»
 
 
По лестницам красавицы снуют,
Пышнее и вульгарнее гортензий.
Их сослуживцы «фаворитками» зовут —
Они не трудятся, не сеют – только жнут.
Любимицы Начальника Претензий…
 
 
В буфете чавкают, жуют, сосут, мычат.
Берут пирожные в надежде на прибавку.
Капуста и табак смесились в едкий чад.
Конторщицы ругают шоколад
И бюст буфетчицы, дрожащий на прилавке…
 
 
Второй этаж. Дубовый кабинет.
Гигантский стол. Начальник Службы Сборов,
Поймав двух мух, покуда дела нет,
Пытается определить на свет,
Какого пола жертвы острых взоров.
 
 
Внизу в прихожей бывший гимназист
Стоит перед швейцаром без фуражки.
Швейцар откормлен, груб и неречист:
«Ведь грамотный, поди, не трубочист!
«Нет мест» – вон на стекле висит бумажка».
 
<1909>

Окраина Петербурга

 
Время года неизвестно.
Мгла клубится пеленой.
С неба падает отвесно
Мелкий бисер водяной.
 
 
Фонари горят как бельма,
Липкий смрад навис кругом,
За рубашку ветер-шельма
Лезет острым холодком.
 
 
Пьяный чуйка обнял нежно
Мокрый столб – и голосит.
Бесконечно, безнадежно
Кислый дождик моросит…
 
 
Поливает стены, крыши,
Землю, дрожки, лошадей.
Из ночной пивной всё лише
Граммофон хрипит, злодей.
 
 
«Па-ца-луем дай забвенье!»
Прямо за сердце берет.
На панели тоже пенье:
Проститутку дворник бьет.
 
 
Брань и звуки заушений…
И на них из всех дверей
Побежали светотени
Жадных к зрелищу зверей.
 
 
Смех, советы, прибаутки,
Хлипкий плач, свистки и вой
Мчится к бедной проститутке
Постовой городовой.
 
 
Увели… Темно и тихо.
Лишь в ночной пивной вдали
Граммофон выводит лихо:
«Муки сердца утоли!»
 
<1910>

На открытии выставки

 
Дамы в шляпках «кэк-уоках».
Холодок публичных глаз,
Лица в складках и отеках,
Трены, перья, ленты, газ.
В незначительных намеках —
Штемпеля готовых фраз.
 
 
Кисло-сладкие мужчины,
Знаменитости без лиц,
Строят знающие мины,
С видом слушающих птиц
Шевелюры клонят ниц
И исследуют причины.
 
 
На стенах упорный труд —
Вдохновенье и бездарность…
Пусть же мудрый и верблюд
Совершают строгий суд:
Отрицанье, благодарность
Или звонкий словоблуд…
 
 
Умирающий больной.
Фиолетовые свиньи.
Стая галок над копной.
Блюдо раков. Пьяный Ной.
Бюст молочницы Аксиньи,
И кобыла под сосной.
 
 
Вдохновенное Nocturno[1],
Рядом рыжий пиджачок,
Растопыренный над урной…
Дама смотрит в кулачок
И рассеянным: «Недурно!» —
Налепляет ярлычок.
 
 
Да? Недурно? Что – Nocturno?
Иль яичница-пиджак?
Генерал вздыхает бурно
И уводит даму. Так…
А сосед глядит в кулак
И ругается цензурно…
 
<1908>

Жизнь

 
У двух проституток сидят гимназисты:
Дудиленко, Барсов и Блок.
На Маше – персидская шаль и монисто,
На Даше – боа и платок.
 
 
Оплыли железнодорожные свечи.
Увлекшись азартным банчком,
Склоненные головы, шеи и плечи
Следят за чужим пятачком.
 
 
Играют без шулерства. Хочется люто
Порой игроку сплутовать.
Да жутко! В миг с хохотом бедного плута
Засунут силком под кровать.
 
 
Лежи, как в берлоге, и с завистью острой
Следи за игрой и вздыхай, —
А там на заманчивой скатерти пестрой
Баранки, и карты, и чай…
 
 
Темнеют уютными складками платья.
Две девичьих русых косы.
Как будто без взрослых здесь сестры и братья
В тиши коротают часы.
 
 
Да только по стенкам висят офицеры…
Не много ли их для сестер?
На смятой подушке бутылка мадеры,
И страшно затоптан ковер.
 
 
Стук в двери. «Ну, други, простите, к нам гости!»
Дудиленко, Барсов и Блок
Встают, торопясь, и без желчи и злости
Уходят готовить урок.
 
<1910>

На вербе

 
Бородатые чуйки с голодными глазами
Хрипло предлагают «животрепещущих докторов»,
Гимназисты поводят бумажными усами,
Горничные стреляют в суконных юнкеров.
 
 
Шаткие лари, сколоченные наскоро,
Холерного вида пряники и халва,
Грязь под ногами хлюпает так ласково,
И на плечах болтается чужая голова.
 
 
Червонные рыбки из стеклянной обители
Грустно-испуганно смотрят на толпу.
«Вот замечательные американские жители —
Глотают камни и гвозди, как крупу!»
 
 
Писаря выражаются вдохновенно-изысканно,
Знакомятся с модистками и переходят на ты,
Сгущенный воздух переполнился писками,
Кричат бирюзовые бумажные цветы.
 
 
Деревья вздрагивают черными ветками,
Капли и бумажки падают в грязь.
Чужие люди толкутся между клетками
И месят ногами пеструю мазь.
 
<1909>

Пасхальный перезвон

 
Пан-пьян! Красные яички.
Пьян-пан! Красные носы.
Били-бьют! Радостные личики.
Бьют-били! Груды колбасы.
 
 
Дал-дам! Праздничные взятки.
Дам-дал! И этим и тем.
Пили-ели! Визиты в перчатках.
Ели-пили! Водка и крем.
 
 
Пан-пьян! Наливки и студни.
Пьян-пан! Боль в животе.
Били-бьют! И снова будни.
Бьют-били! Конец мечте.
 
<1909>

Городская сказка

 
Профиль тоньше камеи,
Глаза как спелые сливы,
Шея белее лилеи
И стан как у леди Годивы.
 
 
Деву с душою бездонной,
Как первая скрипка оркестра,
Недаром прозвали мадонной
Медички шестого семестра.
 
 
Пришел к мадонне филолог,
Фаддей Симеонович Смяткин.
Рассказ мой будет недолог:
Филолог влюбился по пятки.
 
 
Влюбился жестоко и сразу
В глаза ее, губы и уши,
Цедил за фразою фразу,
Томился, как рыба на суше.
 
 
Хотелось быть ее чашкой,
Братом ее или теткой,
Ее эмалевой пряжкой
И даже зубной ее щеткой!..
 
 
«Устали, Варвара Петровна?
О, как дрожат ваши ручки!» —
Шепнул филолог любовно,
А в сердце вонзились колючки.
 
 
«Устала. Вскрывала студента:
Труп был жирный и дряблый.
Холод… Сталь инструмента. —
Руки, конечно, иззябли.
 
 
Потом у Калинкина моста
Смотрела своих венеричек.
Устала: их было до ста.
Что с вами? Вы ищете спичек?
 
 
Спички лежат на окошке.
Ну, вот. Вернулась обратно,
Вынула почки у кошки
И зашила ее аккуратно.
 
 
Затем мне с подругой достались
Препараты гнилой пуповины.
Потом… был скучный анализ:
Выделенье в моче мочевины…
 
 
Ах, я! Прошу извиненья:
Я роль хозяйки забыла, —
Коллега! Возьмите варенья —
Сама сегодня варила».
 
 
Фаддей Симеонович Смяткин
Сказал беззвучно: «Спасибо!»
А в горле ком кисло-сладкий
Бился, как в неводе рыба.
 
 
Не хотелось быть ее чашкой,
Ни братом ее и ни теткой,
Ни ее эмалевой пряжкой,
Ни зубной ее щеткой!
 
<1909>

В гостях
(Петербург)

 
Холостой стаканчик чаю
(Хоть бы капля коньяку),
На стене босой Толстой.
Добросовестно скучаю
И зеленую тоску
Заедаю колбасой.
 
 
Адвокат ведет с коллегой
Специальный разговор.
Разорвись – а не поймешь!
А хозяйка с томной негой,
Устремив на лампу взор,
Поправляет бюст и брошь.
 
 
«Прочитали Метерлинка?»
 – «Да. Спасибо, прочитал…»
 – «О, какая красота!»
И хозяйкина ботинка
Взволновалась, словно в шквал.
Лжет ботинка, лгут уста…
 
 
У рояля дочь в реформе,
Взяв рассеянно аккорд,
Стилизованно молчит.
Старичок в военной форме
Прежде всех побил рекорд —
За экран залез и спит.
 
 
Толстый доктор по ошибке
Жмет мне ногу под столом.
Я страдаю и терплю.
Инженер зудит на скрипке.
Примирясь и с этим злом,
Я и бодрствую, и сплю.
 
 
Что бы вслух сказать такое?
Ну-ка, опыт, выручай!
«Попрошу… еще стакан…»
Ем вчерашнее жаркое,
Кротко пью холодный чай
И молчу, как истукан.
 
<1908>

Европеец

 
В трамвае, набитом битком,
Средь двух гимназисток, бочком,
Сижу в настроенье прекрасном.
 
 
Панама сползает на лоб.
Я – адски пленительный сноб,
В накидке и в галстуке красном.
 
 
Пассаж не спеша осмотрев,
Вхожу к «Доминику», как лев,
Пью портер, малагу и виски.
 
 
По карте, с достоинством ем
Сосиски в томате и крем,
Пулярдку и снова сосиски.
 
 
Раздуло утробу копной…
Сановный швейцар предо мной
Толкает бесшумные двери.
 
 
Умаявшись, сыт и сонлив,
И руки в штаны заложив,
Сижу в Александровском сквере.
 
 
Где б вечер сегодня убить?
В «Аквариум», что ли, сходить?
Иль, может быть, к Мери слетаю?
 
 
В раздумье на мамок смотрю,
Вздыхаю, зеваю, курю
И «Новое время» читаю…
 
 
Шварц, Персия, Турция… Чушь!
Разносчик! Десяточек груш…
Какие прекрасные грушки!
 
 
А завтра в двенадцать часов
На службу явиться готов,
Чертить на листах завитушки.
 
 
Однако: без четверти шесть.
Пойду-ка к «Медведю» поесть,
А после – за галстуком к Кнопу.
 
 
Ну как в Петербурге не жить?
Ну как Петербург не любить
Как русский намек на Европу?
 
<1910>

Мухи

 
На дачной скрипучей веранде
Весь вечер царит оживленье.
К глазастой художнице Ванде
Случайно сползлись в воскресенье
Провизор, курсистка, певица,
Писатель, дантист и девица.
 
 
«Хотите вина иль печенья?» —
Спросила писателя Ванда,
Подумав в жестоком смущенье:
«Налезла огромная банда!
Пожалуй, на столько баранов
Не хватит ножей и стаканов».
 
 
Курсистка упорно жевала.
Косясь на остатки от торта,
Решила спокойно и вяло:
«Буржуйка последнего сорта».
Девица с азартом макаки
Смотрела писателю в баки.
 
 
Писатель, за дверью на полке
Не видя своих сочинений,
Подумал привычно и колко:
«Отсталость!» И стал в отдаленье,
Засунувши гордые руки
В триковые стильные брюки.
 
 
Провизор, влюбленный и потный,
Исследовал шею хозяйки,
Мечтая в истоме дремотной:
«Ей-богу, совсем как из лайки!..
О, если б немножко потрогать!»
И вилкою чистил свой ноготь.
 
 
Певица пускала рулады
Всё реже, и реже, и реже.
Потом, покраснев от досады,
Замолкла: «Не просят! Невежи…
Мещане без вкуса и чувства!
Для них ли святое искусство?»
 
 
Наелись. Спустились с веранды
К измученной пыльной сирени.
В глазах умирающей Ванды
Любезность, тоска и презренье:
«Свести их к пруду иль в беседку?
Спустить ли с веревки Валетку?»
 
 
Уселись под старой сосною.
Писатель сказал: «Как в романе…»
Девица вильнула спиною,
Провизор порылся в кармане
И чиркнул над кислой певичкой
Бенгальскою красною спичкой.
 
<1910>

«Смех сквозь слезы»
(1809–1909)

 
Ах, милый Николай Васильич Гоголь!
Когда б сейчас из гроба встать ты мог,
Любой прыщавый декадентский щеголь
Сказал бы: «Э, какой он, к черту, бог?
Знал быт, владел пером, страдал. Какая редкость!
А стиль, напевность, а прозрения печать,
А темно-звонких слов изысканная меткость?..
Нет, старичок… Ложитесь в гроб опять!»
 
 
Есть между ними, правда, и такие,
Что дерзко от тебя ведут свой тусклый род
И, лицемерно пред тобой согнувши выи,
Мечтают сладенько: «Придет и мой черед!»
Но от таких «своих», дешевых и развязных,
Удрал бы ты, как Подколесин, чрез окно…
Царят! Бог их прости, больных, пустых и грязных,
А нам они наскучили давно.
 
 
Пусть их шумят… Но где твои герои?
Все живы ли, иль, небо прокоптив,
В углах медвежьих сгнили на покое
Под сенью благостной крестьянских тучных нив?
Живут… И как живут! Ты, встав сейчас из гроба,
Ни одного из них, наверно б, не узнал:
Павлуша Чичиков – сановная особа
И в интендантстве патриотом стал, —
 
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента