Ладони Аквилы и Пердия ударились о крышку стола чуть ли не прежде, чем Дубриций успел договорить, и еще трое советников последовали их примеру почти с такой же скоростью; младшие церковники застыли в неподвижности, сложив руки на коленях;
   Ульпий Критас приподнял было руку, потом передумал и сделал вид, что потирает нос, потом опять передумал и все-таки положил три пальца на край стола. Верик — тот, чья борода была похожа на птичье гнездо, — неторопливо обдумал свое решение, а затем опустил ладонь на стол с тихим решительным шлепком. Еще один советник воздержался, а епископ, улыбаясь немного сонной улыбкой, оставил свою собственную ладонь там, где она и лежала, большая, пухлая и бледная на полированном дереве. Старец все еще спал, и никто не побеспокоился его разбудить; решение было достаточно очевидным и без его голоса.

 
   Я расстался со своей мрачно торжествующей свитой в воротах комендантского дворца и направился домой, где обнаружил, что один из моих разведчиков вернулся и теперь подремывает, сидя на корточках в углу двора, все еще освещенном последними, чуть теплыми лучами заходящего солнца. Услышав мои шаги, он встрепенулся, быстро, как выдра, вскочил на ноги и пошел мне навстречу, поднося ко лбу сложенные вместе ладони, — жест, которым Темные Люди приветствуют своих вождей.
   Я хорошо знал Нони Журавлиное Перо; он был полукровкой — наполовину из племени Темных Людей, наполовину из нашего — и таким искусным охотником и следопытом, какими бывают только Темные Люди. Я не раз оказывался вместе с ним на охотничьей тропе, а человека вряд ли можно узнать лучше, чем когда поохотишься с ним вместе; и вот так он и стал одним из самых надежных моих разведчиков.
   — Какие новости ты принес, Нони, мой друг? — спросил я, нагибаясь, чтобы потрепать большую седую морду Кабаля, который подошел ко мне поздороваться.
   Разведчик откинул назад длинные черные волосы и выпрямился под своей накидкой из шкуры дикой кошки — он видел, что так делали мои Товарищи, когда обращались ко мне в торжественных случаях.
   — Морской Волк, который носит имя Сердик, собрал свои войска и выступил с охотничьих троп кантиев; он гонит перед собой множество мясного скота и два дня назад встал лагерем к востоку от границы на старой дороге под Северными Меловыми Утесами. И в других местах Морские Волки тоже угоняют стада. И это я говорю из своего собственного сердца, потому, что они угнали скот из деревни моего отца, и если бы народу моего отца не удалось спрятать стельных коров в лесу, то следующей зимой наши люди умерли бы с голоду, — он замолчал, чтобы перевести дыхание, потому что выпалил все это с бешеной скоростью. — И я скажу тебе еще одну вещь, но своими глазами я этого не видел:
   Эрл Выдра просил меня передать тебе его сообщение и известить тебя, что через какое-то время, когда он посмотрит, что будет дальше, он придет и расскажет тебе все сам, но пока ты должен узнать об этом как можно скорее.
   Он снова остановился, на этот раз с легким беспокойством, потому что, как правило, я не любил получать информацию из вторых рук. Однако я знал, что на сведения, доставленные этими двоими, можно положиться.
   — Ну?
   — Эрл пришел от берега Большой Воды, с той стороны…. — он указал на юго-восток. — И мы с ним встретились в условленном месте, и он просил передать тебе, что он видел, как три лодки приплыли в город, который вы называете Дубрис.
   — Боевые ладьи? — быстро спросил я.
   Он покачал головой.
   — Нет, не длинные боевые ладьи, но широкие и пузатые, как женщина на сносях, а из них люди вынесли на берег новое оружие, покрывшееся от соли пятнами ржавчины, окованные железом шлемы и бочки, и одна из бочек лопнула, и из нее высыпалось большое количество опилок, а в этих опилках были…. — он опять прервал свой рассказ, на этот раз в поисках нужного слова; его пальцы мелькали, рисуя кружевные узоры по его телу. — Боевые кожи, вот такие — как шкура лосося.
   — Кольчуги, — сказал я. — Значит, им все еще приходится привозить свои лучшие доспехи от оружейников Ренуса, так?
   — Кольчуги? Это так называется? Ай-и-и! Я запомню, — он сделал легкий шажок в мою сторону. — Милорд Медведь, я скажу еще одно. Я слышал, как Морские Волки говорили об этом у своего костра, пока я лежал затаившись в тени, куда не доходил свет пламени; и с тех пор я слышал это и в других местах; говорят, что они избрали Аэлле из Саутсэкса своим общим Военным Предводителем — предводителем всех племен Морских Волков — и что он возглавит их на военной тропе!
   Глаза Нони, как и у всех людей его племени, никогда не выдавали ничего, но, судя по тому, какое выражение появилось на остальной части его лица, — он только что не насторожил уши — думаю, он спрашивал себя, почему я рассмеялся.


Глава двадцать девятая. Бадонский холм


   Закат был уже позади, но небо за северными холмами все еще затягивала паутина света; к тому же в середине лета ночи никогда не бывают особенно темными. И, глядя с заросшего боярышником гребня кургана — самой высокой точки нашего лагеря — поверх теснящихся друг к дружке глинобитных хижин регулярного гарнизона (мы всегда держали здесь небольшой гарнизон, даже во времена так называемого мира, потому что Бадонский холм был одним из главных укреплений Амброзиевой системы глубинной обороны), я все еще мог различить очертания окружающей нас местности. Знакомые очертания, потому что я служил на северных границах, когда был еще мальчишкой.
   Я видел громадный отрог, который выступал над основным массивом холмов Даун и господствовал над Гребневым Путем и расстилающейся внизу Долиной Белой Лошади; видел проход, где дорога ныряла к югу сквозь голые, округлые торфяные холмы.
   Стоит захватчикам преодолеть этот проход и спуститься в лежащие за ним богатые долины — и вся эта земля будет беззащитна перед ними, и им останется только свернуть к западу, через холмы, где добывают свинец, в край тростников и ив к югу от Акве Сулиса (здесь мы, возможно, сумеем что-либо сделать, но это будет означать опасно длинную и узкую линию обороны, а болота будут мешать продвижению нашей конницы) и дальше к побережью, и основные британские силы окажутся аккуратно разрезанными на две половинки у них за спиной. Это была старая игра, такая же игра, какую они пытались сыграть с нами при Гуолофе, двадцать лет назад. Но между Морскими Волками и всем этим, как гигантский страж, стоял Бадонский холм со своей тройной короной рвов и бастионов, которая была цитаделью наших британских предков еще до того, как сюда пришли наши предки из Рима.
   Если Долина Белой Лошади — это ворота в сердце южной Британии, то Бадонский холм — ключ к этим воротам. Оставалось проверить, смогут ли саксы повернуть его…
   Амброзий был прав. Перед лицом растущей силы нашей конницы они не осмеливались больше тянуть с нанесением своего грандиозного удара. И, в первый раз в своей жизни, саксы, похоже, действительно учились действовать сообща. Выбрав Аэлле из Саутсэкса своим Военным Вождем, а Оиска — его лейтенантом, они собрались все вместе, юты с территории кантиев и из поселений долины Тамезис, восточные англы и южный и северный народы из древнего коневодческого края иценов. Они пришли с юга и полчищами нахлынули по Гребневому пути из земель к северу от Тамезис, чтобы сойтись наконец в Долине Белой Лошади; и все это время мы изводили их фланговыми ударами из Дурокобриве и Каллевы, ночными набегами и засадами и тактикой собачьей стаи, применяемой налетающими на них днем, на марше, пращниками и верховыми лучниками; пытаясь всеми средствами, что были в нашем распоряжении, задержать их и расстроить их ряды. Какая-то польза от этого была, но не очень большая, потому что мы не могли выделить достаточно большое количество легких войск для этой цели; и последние из вернувшихся гонцов донесли, что противник объединил свои силы и встал на ночь лагерем по обе стороны от Гребневого Пути примерно в шести милях от нас и что несмотря на мужественные усилия легковооруженных отрядов, которые сейчас несли дозор рядом с неприятельским войском, оно все еще насчитывает около семи или восьми тысяч человек. Против них мы могли выставить лишь чуть больше пяти. Но у нас была конница.
   У моих ног, в лагере, — где по мере того, как угасал последний дневной свет, все глубже врезался в ночь свет костров — лучники получали стрелы и новые тетивы, вдоль коновязей ходили люди с факелами, проверяя ногавки, а от полевых кузниц, где кузнецы и оружейники что-то чинили в последнюю минуту, доносились удары молота по наковальне. И запах вечерней похлебки, поднимающийся от кухонных костров, начинал смешиваться в воздухе с резкой вонью древесного дыма и конского навоза.
   Я позвал членов военного Совета поужинать вместе со мной, потому что если у вас мало времени, то нет смысла тратить его зря, совещаясь и ужиная по раздельности, когда все это можно сделать одновременно; так что вскоре появившийся первым Аквила грузно шагнул в круг света от моего костра, горевшего почти у самого подножия поросшего кустарником кургана, и, откидывая назад тяжелые складки кроваво-красного плаща, полуобернулся, чтобы что-то сказать Бедуиру, который следом за ним выступил из теней в мерцание пламени, коснувшееся, словно испытующими пальцами, бледной пряди волос у его виска. И я спустился к ним, сопровождаемый по пятам старым Кабалем.
   Потом к нам присоединился Пердий; и маленький хмурый Марий, командующий основными силами пехоты; и правители Стрэтклайда и Севера, и герцоги Кимри — потому что той весной я объявил свой собственный Крэн Тара — и Кадор из Думнонии, более седой, чем той весной, когда мы охотились с ним перед моим отплытием в Галлию, и более широкий в плечах, и с наметившимся брюшком; и когда котел с похлебкой и корзины с ячменными лепешками уже стояли рядом с костром, появился Кей, побрякивающий дешевыми стеклянными украшениями; он прибыл из расположенного на холме по другую сторону дороги и парного с нашим форта, где стояло вверенное ему завтрашнее левое крыло конницы.
   Так что мы уселись ужинать и за ужином с помощью палочек, пивных кружек и кинжалов выработали — насколько его вообще можно выработать заранее — план завтрашнего сражения.
   Когда все было съедено и военный Совет закончился, капитаны и командиры разошлись по своим делам, а я отправился надевать доспехи. День был жарким, и к тому же летом никто не носит кольчугу дольше, чем это необходимо; а утром у меня будет слишком мало времени, чтобы тратить его на одевание. Старый Аквила пошел вместе со мной, потому что лагерь охраны был расположен за бараками гарнизона, так что нам было по пути.
   Перед земляной хижиной, у входа в которую свисало со своего древка мое личное знамя, мы остановились и постояли некоторое время, глядя вдаль, за гигантский изгиб Даунов, посеребренный теперь луной; и по контрасту с тишиной летней ночи за укреплениями еще острее почувствовали неотвратимость завтрашней битвы.
   — Мы долго этого ждали, — сказал Аквила.
   — Наверно, с тех самых пор, как перевели дыхание после Гуолофа. Двадцать лет. И, однако, в то время, только в тот единственный раз, нам казалось, что мы выиграли самое великое сражение, которое когда-либо произойдет между нами и саксонским племенем. А потом…
   Я запнулся, и он спокойно подсказал:
   — Новые небеса и новая земля?
   Кабаль ткнулся носом в мою ладонь, а потом начал старую знакомую игру, притворяясь, что терзает мое запястье своими мощными челюстями, пока я не вырвал у него руку и не потрепал его уши, как ему того и хотелось.
   — Что-то в этом роде. Большинство из нас были тогда молоды и опьянены победой. Теперь нам предстоит более важная битва, а мы постарели и протрезвели.
   — Так… и что дальше?
   — Если Бог опять даст нам победу — старые небеса и старая земля, кое-как залатанные, чтобы казаться немного более прочными. Несколько выигранных лет, в течение которых люди смогут засевать свои поля в обоснованной надежде собрать с них урожай.
   Аквила смотрел куда-то вдаль, в сторону виднеющейся в просветах между темными хижинами гряды Даунов, каждая линия которых вырисовывалась четко, как нанесенная мечом рана; его жесткое соколиное лицо казалось в лунном свете чужим и далеким, и у меня было такое чувство, будто он видит из-под своих нахмуренных черных бровей не очертания округлых вершин на фоне неба, но что-то, что находится дальше и за ними.
   — Даже это может стоить той цены, которую придется заплатить, какой бы она ни была.
   Он резко повернулся ко мне.
   — Медвежонок, ты сделаешь для меня одну вещь?
   — Надеюсь, — ответил я. — Что именно?
   Он стащил с пальца поцарапанную печатку-изумруд.
   — Возьми его на сохранение, и если я завтра умру, а Флавиан останется в живых, отдай ему, чтобы он носил его после меня.
   — А если ты не умрешь завтра? — быстро спросил я, словно этим мог отвести беду.
   — Тогда верни его мне на закате.
   — А что, если я окажусь не более неуязвимым для оружия, чем ты?
   — Твой лоб еще не отмечен печатью, — сказал Аквила и вложил кольцо мне в руку.
   Я положил его в небольшой кожаный мешочек, который висел у меня на шее под туникой и в котором я хранил разные свои мелочи.
   — Тогда до заката. Может быть, завтра мы встретимся в самой гуще событий.
   — Может быть, — откликнулся он и, коснувшись рукой моего плеча, пошел дальше своей дорогой к той части лагеря, где разместилась охрана.
   Когда он скрылся из вида, я повернулся и вошел в стоящую у меня за спиной хижину; с шеста в ее центре свисал фонарь, а на прислоненной к стене деревянной крестовине была растянута моя кольчуга. Я не стал звать Риаду, потому что ремешки на кольчуге были сбоку, и она надевалась довольно легко — не то что те, которые нужно натягивать через голову и в которые практически невозможно влезть без чьей-либо помощи. Я снял кольчугу с крестовины, кое-как втиснулся в нее и как раз завязывал ремни, когда снаружи послышались чьи-то шаги, и в низкую дверь, пригибаясь, вошел Бедуир.
   Он уселся на вьючное седло, которое, как обычно, выполняло роль кресла, и принялся наблюдать за тем, как я протягиваю широкие ремешки сквозь дыры петель.
   — Артос, какой у нас завтра будет значок?
   Мы все еще поддерживали старый обычай идти в бой с какой-нибудь цветущей веткой, засунутой в гребень шлема или в пряжку на плече, — в те годы, что мы провели на Восточном Берегу, это были коричневые пушистые метелки тростника либо, иногда, желтый вербейник или маленькие белые колючие розочки, растущие на песчаных дюнах; в Каледонии это был вереск (в те годы «принять вереск» стало означать вступить в ряды Товарищей). Это была привилегия, ревниво оберегаемая от всего остального войска, росчерк, трель, которая принадлежала нам и только нам. Но на Бадонском холме не было ни метелок тростника, ни королевского вереска. У подножия меловых бастионов рос дикий журавельник, но голубые цветки должны были поникнуть и увянуть еще до начала первой атаки.
   Трава для моей постели была срезана на северо-западной стороне холма, где она ходила высокими, плотными золотистыми волнами, — уклон был слишком крутым, чтобы сюда могли добраться лошади, которые в остальных местах вытоптали все подчистую. Несколько стебельков высовывалось из-под старой, наполовину облысевшей шкуры выдры, которую расстелил для меня Риада; лохматые, растрепанные метелки отцветших злаков и среди них — высохшая головка лунной маргаритки. Я нагнулся и поднял ее, внезапно припомнив, как белые точки раскачивающихся на ветру цветков усыпают резко обрывающийся вниз откос.
   В наши дни лунные маргаритки причисляются к цветам Божьей Матери; золото символизирует ее любовь и сочувствие, белизна — ее чистоту, а лучистые лепестки — сияющий вокруг нее ореол. Но темные, жаркие уголки нашего подсознания не забыли, что еще до того, как люди посвятили цветок луны Деве Марии, он принадлежал Госпоже Белой Богине. Церковь, утверждающая, по своему обыкновению, что в сердцах людей не осталось места Древним Богам, должно быть, забыла, или делает вид, что забыла, об этом; и я знал, что если мы с моими Товарищами пойдем завтра в бой с цветком Божьей Матери на шлемах, то это может помочь обезоружить настроенных против меня церковников, и в то же время для тех, кто все еще придерживается Древней Веры, будет понятно и его старое значение. К тому же он будет хорошо смотреться в пыли и сумятице битвы. Я посмотрел на Бедуира как человек, разделяющий невысказанную шутку со своим братом, и бросил ему поникшую, растрепанную цветочную головку.
   — Это будет прекрасным украшением, и на западном склоне их полным-полно; они хорошо видны в бою и, без сомнения, больше всех других цветов подходят для христианского военачальника и его Товарищей.
   И по тому, как вздернулась эта в высшей степени озорная бровь, я понял, что от него не ускользнул скрытый смысл моих слов.
   — Пройдет каких-нибудь пятьдесят лет, и певцы, воспевающие завтрашний бой после нас, будут говорить о том, как Артос Медведь шел в бой при Бадоне с изображением богородицы на плече.
   Я покончил с ремнями и принялся застегивать пряжку у ворота.
   — Если через пятьдесят лет все еще будут петь певцы из нашего народа.
   Бедуир поигрывал засохшим цветком, поворачивая в пальцах вялый стебель. Потом, не переставая теребить маргаритку в руках, он откинул голову назад и посмотрел на меня из-под полуопущенных век.
   — Только что ты говорил войску совсем другое.
   — Мне пришла в голову как нельзя более странная фантазия — выиграть эту битву, — ответил я, проверяя пряжку, — и слова обращения к войску я выбирал соответственно.
   — Ха! Ты прочел нам замечательное напутствие.
   — Правда?
   Я уже не помнил, что именно я сказал. Наверное, все обычные вещи. Однако, когда я говорил, они не казались такими обычными.
   Дело было на закате, и моя тень убегала передо мной вдаль, переливаясь через вершину холма, и между расставленными ногами сиял похожий на наконечник копья огромный, жаркий треугольник солнечного света; и я помню, как медные отсветы заката играли на лицах моих людей, обращенных ко мне, откликающихся на мои слова так, что я мог играть на них, как Бедуир играл на своей арфе. И это и длина моей тени наполняли меня пьянящим ощущением, что я вдруг стал гигантом.
   — Тебе следует всегда обращаться к войску накануне битвы — на закате, когда позади тебя полыхает пламя, — сказал Бедуир. — Это хорошо для любого вождя. Так даже коротышка будет выглядеть высоким, а человек твоего роста сделается героем-исполином из наших самых древних песен; подходящий всадник, достигающий головой середины холма, для Лошади Солнца из Долины Белой Лошади; с семью звездами Ориона, сверкающими, как драгоценные камни, в рукояти его меча.
   («Огненный меч с семью звездами Ориона, сверкающими, как драгоценные камни, в его рукояти»). Я словно вновь услышал эхо слов Амброзия, сказанных им в ночь перед его смертью. Но Бедуира там не было — только Аквила и я.
   — Я буду помнить об этом в следующий раз, — сказал я и протянул руку за мечом.
   Мы делали последний ночной обход коновязей и дозорных вместе, как множество раз делали его раньше. Когда обходишь лагерь ночью, в этом всегда есть что-то странное, что-то немного магическое; тишина становится все глубже и глубже и в конце нарушается только беспокойным переступанием конских копыт у коновязей или шорохом знамени, шевелящегося на ночном ветру; и дорогу тебе, откуда ни возьмись, преграждает сверкающее в лунном свете копье, которое исчезает, когда ты произносишь пароль. Это немного похоже на прогулку по миру призраков или, наоборот, на то, что ты сам — призрак. Твои собственные шаги кажутся неестественно громкими, и любая случайность, такая, как лицо другого бодрствующего человека, мельком увиденное в красных отсветах умирающего костра, кажется исполненной смысла и значимости, которых в ней не было бы в дневное время.
   Так произошло в ту ночь с лицом Медрота, внезапно выхваченным из темноты пламенем висящего у коновязей факела.
   Днем пройти мимо Медрота, возвращающегося от лошадей, было самым обычным и житейским делом, если не считать смутного ощущения, которое всегда пробуждал во мне его вид, что между мною и солнцем промелькнула тень; но ночью, той ночью, в темном одиночестве людей, бодрствующих в лагере, где все остальные «спят на своих копьях», этот краткий, незначительный миг врезался мне в память так, что и поныне встает в ней живо, как поединок.
   И, однако, он всего лишь шагнул в сторону, чтобы дать мне пройти среди сложенной кучами сбруи, сказал что-то о том, что ему показалось во время проездки, что большой серый жеребец вроде как захромал, и растаял в тусклом сиянии луны.
   Бедуир глянул ему вслед и сказал:
   — Странно то, что в некоторых отношениях он очень даже твой сын.
   — Хочешь сказать, что в подобных обстоятельствах я тоже был бы у коновязей, врачуя захромавшую, по моему мнению, лошадь? Знаешь, на самом деле он беспокоится вовсе не о лошади.
   — Да, — проговорил Бедуир, — он заботится о лошадях не больше, чем о своих людях. Но завтра он впервые будет командовать в бою эскадроном, и он не сможет вынести, если под его началом что-нибудь пойдет не так, будет менее чем совершенством, как он понимает совершенство… Я имел в виду, скорее, определенную способность не жалеть труда и еще убежденность в том, что если что-то должно быть сделано, то это нужно сделать самому, — мы прошли несколько шагов между рядами привязанных лошадей, а потом он задумчиво добавил:
   — И, однако, если у него есть эта убежденность, то она единственная, какая у него есть. За все эти годы сражений он так и не научился любить что-либо помимо самих сражений; для него достаточно нанести удар, и не важно, ради чего он его наносит.
   Он любит убивать — любит сам мастерски выполненный процесс лишения жизни — и я всего несколько раз встречал такое у людей, избравших войну своим ремеслом.
   — Он один из разрушителей, — сказал я. — Полагаю, большинство из нас несет в себе некое разрушение, но, к счастью, в мире не так уж много полных и законченных разрушителей. Бог мой! И я говорю это! Это же я сделал его таким, каков он есть!
   — Как именно?
   — Его мать пожрала его, как паучиха пожирает своего самца, но это я отдал его ее разрушительной любви.
   Ни он, ни я не произнесли больше ни слова, пока не оставили позади стоящих рядами лошадей и не вышли в побеленное луной пространство, отделяющее их от стоянки фургонов; и здесь Бедуир остановился, как бы для того, чтобы потуже затянуть пряжку на поясе. И сказал, почти шепотом и с необычайной мягкостью:
   — Одно слово, Артос, и он найдет почетную смерть в завтрашнем бою.
   Последовавшая за этим долгая тишина была наконец разорвана внезапным кровожадным криком Фарикова сокола, которого его хозяин держал у себя в хижине.
   Я смотрел на Бедуира в свете луны, чувствуя сначала дурноту, потом гнев, а потом ни то и ни другое.
   — И ты ради меня взял бы на душу такой грех?
   — Да, — ответил он и добавил:
   — но ты должен сказать слово.

 
   Я покачал головой.
   — Я не могу разрубить этот узел мечом; даже твоим. Ты не предлагал этого в первый раз — в последний раз, когда мы говорили так о Медроте.
   — Тогда он еще не побывал в моем эскадроне…. — сказал Бедуир.
   Я не стал спрашивать, что он имеет в виду. Возможно, если бы я и спросил, он все равно не смог бы мне ответить. Медрот не совершил ничего дурного, что можно было назвать словами; суть была не в том, что он делал, а в том, чем он был; никто не может удержать в пальцах горный туман или поймать блуждающий болотный огонек кувшином для зерна.
   В то утро облака набегали с юга, и их тени неслись по Бадонскому холму и вниз по длинному, вогнутому склону Даунов, как конная атака; как призраки армий, которые сражались здесь, когда мир был еще молод. Повернись на юг, и увидишь, как приближаетсяветер, укладываясозревающиетравы серебристо-коричневыми валками, похожими на морские волны.
   Повернись снова на север, и с гребня поросшего кустами кургана, где я стоял, можно увидеть весь изгиб Долины Белой Лошади, покрытой летящими тенями от облаков и поднимающейся на дальней стороне к другим, более пологим холмам. Бадонский холм выставляет из центрального массива Даунов могучее, позолоченное летним солнцем плечо, которое возвышается над Долиной, так что на нее можно смотреть сверху вниз, как, должно быть, смотрит канюк, кружащий над ней на загнутых ветром крыльях. Я видел окаймленный неровной линией боярышника зеленый Гребневой Путь, который проходил едва в полете брошенного из пращи камня под мощной зеленой волной наших укреплений, нырял к пересечению с мощеной дорогой из Кориниума в том месте, где она более отлого поднимается из Долины, а затем устремлялся через проход к югу; и за ним, там, где круто взметнувшиеся вверх Дауны снова выступают на солнечный свет из утренней тени прохода, — тройные торфяные бастионы парной с нашей крепости, которую бадонский гарнизон всегда называл Кадер Беривеном, по названию горного можжевельника с кислыми ягодами, кусты которого пестрели во рвах между ее земляными валами. И повсюду — выстилая зев прохода, проглядывая в зарослях терновника ниже по склону, усыпая торфяные стены крепостей — мелькали серые блики солнечного света, играющего на наконечнике копья, шишке щита, гребне шлема; и пятна и вспышки цвета сверкали там, где над трехступенчатым входом в Кадер Беривен развевались бок о бок знамя Мария и трепещущие вымпелы конницы Кея или где под крапчато-шафранным стягом Думнонии собрали свои войска Кадор и юный Константин; и потрепанный Алый Дракон Британии реял по ветру и рвался со своего древка среди Товарищей, которые стояли или вольготно сидели на траве вокруг меня, каждый с наброшенным на руку поводом своей лошади. Теперь у нас было много времени, а держать людей и лошадей на последней стадии ожидания дольше, чем это необходимо, совсем ни к чему.