Вот и все черты, которые я могу признать своими. А в остальном я не я и плоть не моя.
   …Нос, мой прямой, правильный нос с четко вырезанными удлиненными ноздрями и умеренной высокой горбинкой, нос, который делал мое лицо мужественным и привлекательным, которым я любовался, бреясь по утрам, – где он?! На месте его постыдный черный провал, как у сифилитика, а сверху короткий костный выступ, разделенный трещинкой-швом. Потрогал – есть, повернул голову – что-то чуть обрисовалось, обозначилось переливом света и искажением контуров провала. Но это же не то!
   А уши? Вместо красивых, прилегающих к черепу ушных раковин с короткими мочками – чутошныеблики – переливы света да несколько прожилок у височных костей. И все?..
   (Читатель поморщится: то размышлял на нескольких страницах, теперь вертится перед зеркалом, как кокотка… а где действие?! Какое вам еще, к едреной бабушке, действие, уважаемый читатель? Должен же я разобраться в своем имуществе. Случись такое с вами, вы бы дольше торчали У зеркала).
   Словом, хорош. «Веселый Роджер», прямо хоть на пиратский флаг.
   Для полноты впечатления сложил крестом перед грудью прозрачные руки – и левая сразу напомнила о себе толчком боли. Что у меня там? Рука просматривается насквозь: лучевая и локтевая кости, вена, артерия, сухожилия… только в больном месте все мутное, будто в розовом тумане. Ага, вон что: скрытый перелом лучевой вблизи локтя, косой разлом, верхняя и нижняя части кости разошлись, между ними просвет.
   Приблизил левое предплечье к зеркалу так, чтобы видеть все с двух позиций, стиснул зубы – и правой рукой (не обращая вниманияна то, что вместо пальцев видны одни фаланги) свел обломки точно, излом в излом. На лбу, на незримой коже, от боли выступил пот. Но сразу стало легче: попал. Хотел бы я всегда так вправлять переломы!
   Шум за стеклами. Оглянулся: мне аплодируют, некоторые подняли большие пальцы. Оценили, смотри-ка!
   От этой операции я ослабел. Вернулся к топчану, сел. Меня сейчас мало занимало то, что я – зрелище для прозрачников. Оглядел комнату и понял, что, пока я лежал в беспамятстве, в ней побывали: угол возле глухой стены был отгорожен бамбуковыми ширмочками. Подошел, заглянул – что там?
   Стульчак из досок, под ним посудина с крышкой и одной ручкой… как мило с их стороны. Рядом сиденье, во всем похожее на стульчак, только без дыры; на нем три такие же посудины с одной ручкой, но меньших размеров. Поднял крышки: в одной нечто вроде супа с кусочками овощей и мяса, в другой – отварной рис с какими-то мелкими фруктами, в третьей – комки душистого поджаренного теста. От вида и запаха пищи у меня даже в голове помутилось: наконец-то! Зацепил здоровой рукой сразу две кастрюльки, отнес на топчан, сбегал за третьей, сел и принялся поглощать рис и выловленные из супа куски мяса, запивая бульоном и заедая пончиками. Сначала даже челюсти сводило от голода.
   В увлечении я совсем забыл о туземцах, но после нескольких глотков спиной почувствовал: что-то не так! Оглянулся: люлька исчезла, зрители поднимались со ступенек, удалялись вверх. К лицам некоторых настолько прилила кровь, что я увидел – едва ли не единственный раз – их внешние черты. Очертания были промежуточными между европейскими и азиатскими и у всех выражали негодование. Негодование цвета зреющего помидора. С пирамиды поспешно спускался «сановник» с папкой.
   …Откуда мне было знать, что сейчас я совершаю неприличный поступок и невозвратимо роняю себя в глазах тикитаков. Конечно, не будь я так смертельно голоден, то все-таки задумался бы, почему еду мне оставили за ширмой и рядом со стульчаком. Я подумал бы и о том, что поскольку прилична прозрачность, то должно быть неприличным все непрозрачное в теле, чужеродное, как отторгаемое, так и усвояемое. Прилично ли выглядит наполненная экскрементами прямая кишка? Но ведь подобная картина получается в верхней части тела при питании, в пищеводе и желудке. Ни один тикитак не позволит себе показаться на людях как с непереваренной пищей в желудке и кишечнике, так и с неопорожненными нижними кишками; исключения допускаются только для младенцев. (Иное дело тогда, когда пищеварительная система используется для украшения, но об этом я расскажу особо).
   Боюсь, что этому своему промаху – наряду с так и оставшимся непрозрачным скелетом – я и обязан кличке «Демихом Гули» – получеловек Гули; от нее я не избавился до самого конца. Животные оба действия, и питание, и испражнение, совершают открыто; подлинно разумные люди (то есть тикитаки) скрывают от посторонних глаз; существо же, которое одно совершает скрытно, а другое нет, – получеловек. Логика есть. К тому же я, изголодавшись, накинулся на пищу с животной жадностью, жрал… Так и пошло.
   «Сановник» с папкой ворвался в комнату, быстро переместил ширмы к топчану, чтобы они заслонили меня от стеклянных стен, погрозил мне рукой и исчез, защелкнув дверь. Я только успел разглядеть, что он невысок и широк в кости. (Очень скоро я узнал, что трое на пирамиде были вовсе не сановники, а простые медики, проводившие эксперимент со мной, пробу на прозрачность. А этот, ворвавшийся, Имельдин, стал моим опекуном, другом-приятелем, а затем и родственником. Сановники же и городская элита как раз и сидели в первых рядах.)
   Как бы там ни было, я очистил все три посудины и почувствовал себя бодрее; жизнь продолжалась. То, что в амфитеатре поубавилось зрителей, мне тоже пришлось по душе: надоели. Я вернулся к зеркалам – осматривать себя, привыкать к новому виду.
   …Да, теперь я непохож на себя и похож на них: прежде всего замечается скелет, размытые алые пятна печени и пульсирующего сердца, полосы крупных сосудов – всюду парами, артерии и вены. Выделяется наполненный пищей желудок – прежде он был почти не заметен. Все оплетено ветвящимися до полной неразличимости нитями капилляров и тонкой сетью белых нервов. Мышцы же, соединительные хрящи, стенки извилистых кишок, перепонка диафрагмы – прозрачны, как вода, лишь преломляют-искажают контуры того, что за ними.
   (Кстати, почему так? Надо подумать… Меня кололи под мышками и в паху, туда вводили эту дурманящую жидкость, а не в вены. Похоже, что они в лимфатические узлы ее вводили, в ту систему тканевой жидкости в нас, что век назад открыл итальянец Бартолини. В «бартолиниевы узлы». Поэтому и опрозрачнились ткани, более других богатые лимфой. Поэтому же выделяются кости, нервы и сухожилия.
   Скелет мой выглядит контрастней, чем у туземцев, все кости непрозрачны, без намеков на янтарь; видимо, не сразу это достигается. В остальном же – крупный, хорошо сложенный мужской костяк. Прекрасно сохранившийся, как сказал бы тот старьевщик с Риджент-стрит, у которого мы студентами вскладчину покупали такие по цене от двух до двух с половиной гиней; женские шли дороже – от трех. Только этот еще неважно отпрепарирован, у суставов бахрома и обрывки тяжей-сухожилий, – их полагается срезать.
   Я поймал себя на этих профессиональных мыслях, потер лоб: о чем я, ведь это же мой скелет, основа моего нынешнего облика! И он живой, ибо я жив. Его (мои!) сухожилия держат невидимые мышцы. Качнулся, подбоченился, отставил ногу… все выглядело так страшно, что снова мороз прогулялся по незримой коже: оживши» препарируемый мертвец сбежал из анатомического театра и рассматривает себя в зеркало.
   Ничего, спокойно, все мое – со мной, никуда не делось.
   …И легкие видны не сами по себе, а лишь густой сетью мелких сосудов, оплетающих две полости под реберной решеткой. Поскольку же и сосуды заметны лишь по наполнению их кровью, то эти сетчатые полости будто мерцают в такт с ударами сердца: то есть, то нет. (У курившего прозрачника из первого ряда легкие обозначались по-настоящему… не начать ли курить?) Сделал несколько глубоких вдохов: ребра приподнимались и раздавались в бока, затем опадали, сетка сосудов на легких тоже расширялась и съеживалась – и нитяные потоки крови в них стали ярче. Вот оно как!
   А какова теперь мимика, движениялица, выражающие мои чувства? Например, удивление: поднять брови, расширить глаза. Худо дело: брови-то поднялись, но из-за невидимости морщин на прозрачной коже движение смазалось; а глаза и без того раскрыты до состояния крайнего изумления. Не лицом здесь, видимо, выражают это чувство… Но хоть улыбка-то должна действовать, как же без улыбки! Щедро растянул незримые губы. Ага, кое-что есть: под собравшимися на прозрачных щеках складками крупнее – вроде как под увеличительными стеклами – выделились коренные зубы, резцы же и клыки стали чуть меньше. А если насупиться? Сжал и свел губы: боковые зубы уменьшились, резцы и клыки увеличились; в этом было что-то даже угрожающее. М-да… Что ж, надо запомнить, буду знать, кто сердится,кто расположен ко мне.
   Ссадины и ушибы на моей коже оставались заметны, но будто парили над костями; ткани тела под ними, воспаленные и опухшие, оказывались мутнее и розовее, чем в иных местах. Значит, понял я, по-настоящему прозрачна может быть только здоровая живая ткань…
   Не буду далее утомлять читателя описанием того, как я проникал в свое «инто», в свой внутренний облик. Зачем ему, в самом деле, знать о качествах, которые он вряд ли когда-нибудь приобретет, – растравлять себе душу?.. Перейдем лучше к повествованию, кописанию действий.
   День клонился к вечеру, амфитеатр обезлюдел. Трое с папками спустились со своего пьедестала, вошли в комнату и обступили меня. Не стану уверять, что я не испугался: все-таки трое на одного, а я к тому еще нездоров, с перебитой рукой. Наверно, они это заметили, да и как не заметить: зачастило сердце, все внутри напряглось. Один туземец мягко взял меня за правую руку, другой положил прозрачную, но теплую ладонь на плечо, третий – уже знакомый мне коротыш – приставил руку к области моего сердца и сказал спокойно:
   – А тик-так, тик-так, тик-так, бжжиии…
   – А тик-так, тик-так, тик-так, бжжжии… – подхватили двое других.
   Я и сам, стремясь подладиться, хотел повторить эту фразу, но у меня вышло только: «А!..» – вместо остального зубы выбили дробь. (Теперь я вспоминаю об этом с улыбкой: скелетами пугают, а видел ли кто скелет, у которого челюсти от страха ходят ходуном? Но это теперь…)
   Не сразу я понял, что их «тик-так» идет в ритме моих сердцебиений. Постепенно они замедляли темп – и мое сердце подчинялось ритму этой фразы! За минуту они свели частоту моего пульса к норме, я успокоился. А затем увидел, что сердца у всех нас четверых бьются одинаково! В один миг сокращаются, начиная с краев, выталкивают кровь вверх и вниз, в артерии, в один миг расслабляются. Никогда я не переживал ничего подобного: я не знал еще ни слова на языке этих людей, пи их имен, минуту назад опасался их, а сейчас испытывал к ним безграничное доверие, чуть ли не родство душ.
   Такова сила этой фразы и ритуального приема (возможного, понятно, только у тикитаков). Потом я узнал, что с него у туземцев начинаются любые серьезные общения: беседы, проповеди, обсуждения. А если посреди них возникают споры, разногласия или иная сумятица, прием повторяется до успокоения и взаимопонимания.
   После этого медики подвергли меня процедуре, в которой, как мне показалось, сильно злоупотребили моим доверием: повалили па топчан и принялись, поворачивая и переворачивая, сильно щипать в разных местах – с вывертом. Действовали они увлеченно, указывали друг другу места, где надо щипнуть, спешили опередить один другого, толкались,чуть ли не ссорились. Некоторым местам досталось по два-три пребольных щипка. Я чувствовал себя вряд ли лучше, чем во время той атаки акул, едва сдерживался, чтобы не заорать, не вскочить.
   Покончив с этим, все трое принялись поглаживать меня, успокаивать той же фразой: «А тик-так, тик-так, тик-так, бжжиии…» – и замедлили ею мои ритмы настолько, что я расслабился, почувствовал сонливость – и уснул.
   Утром следующего дня я проснулся здоровым, без жара и хрипов в легких. Исчезли ссадины па теле. Даже лучевая кость в месте сведенного мною перелома уже обволоклась белесым мозолистым телом – признаком надежного срастания. Таковы были эти щипки.

Глава третья

   Автора предъявляют академической комиссии. Он поселяется у опекуна. Дерево тиквойя и его плоды. Семейная жизнь автора. Проблема тикитанто. Внутренний монолог тещи и пояснения к нему
   Этим утром я был представлен (или, может быть, точнее – предъявлен?) авторитетной комиссии. Коротыш Имельдин, который хлопотал около меня более других, явился первым, придирчиво осмотрел меня, повелительным жестом отправил за ширму на стульчак, чтобы я выглядел прилично к приходу высоких гостей. Затем двое его коллег ввели в комнату четырех тикитаков разного роста, сложения и внутреннего вида, которых – помимо папок в руках – объединял один признак: полное отсутствие волос на черепе, благодаря чему были видны все извилины их мозгов. Позже я узнал, что это были академики.
   Ученые поставили меня у стеклянной стены так, чтобы лучи восходящего солнца просвечивали мое тело, долго рассматривали, поворачивая то одним боном, то другим, указывали друг другу на различные подробности моего строения. При этом они живо переговаривались – и не только слонами и жестами, но и, на что я обратил внимание, игрой внутренностей. Медики, когда академики обращались к ним с вопросами, отвечали кратко и почтительно.
   Как мне впоследствии рассказал Имельдин, комиссия признала, что пробу на прозрачность я прошел удовлетворительно; во всяком случае явно лучше своего предшественника. (Этот «предшественник», тоже выброшенный сюда океаном какой-то бедолага, сделавшись прозрачным, просто впал в буйное помешательство; его на веревках отвели к берегу, и он вплавь бросился прочь от острова – конечно, далеко не уплыл). За самостоятельное исправление перелома мне можно было бы поставить и «хор.», то есть признать близким по развитию к тикитакам, но выходка с питанием все испортила. Кроме того, прискорбно, что мой скелет и черен остались непрозрачные: неясно, сколько у меня извилин, да и есть ли они. Внешне я выгляжу довольно цивилизованно, обладаю началами речи и нормальным «инто» – диалог со мной возможен. Постановили: отдать под опеку Имельдину для обучения языку и введения в курс здешней жизни. Дальнейшая судьба демихома будет зависеть от его успехов.
   После этого я в сопровождении опекуна покинул демонстрационный павильон. Мы поднялись но амфитеатру и направились в верхнюю часть города, к нему домой. По мощеным, обсаженным деревьями улицам сновали тикитаки и тикитакитянки – кто с папкой в руке, кто с сумкой через плечо; некоторые проезжали на лошадях. Иные курили – и легкие их затемнялись красиво клубящимся синим или зеленым дымом. Вместо тени все отбрасывали причудливые радужные ореолы. Около домов играли почти прозрачные дети. Фасады зданий блестели от обилия встроенных зеркал; многие тикитаки останавливались перед ними. В двух местах я заметил за домами высокие ажурные башни, шпили которых были увенчаны чашами из мозаично составленных зеркал; вероятно, это были храмы.
   Я ни о чем не мог спросить, только глядел во все глаза. Самого же меня сегодня никто не замечал; лишь некоторые встречные задерживали взгляд на моем странно темном скелете. Да и спутник мой, находившийся вчера в центре внимания, за весь путь раскланялся с двумя или тремя знакомцами.
   Имельдин превосходил меня по возрасту, уже перевалил за середину жизни. Как я говорил, он был медик, но его словам, лучший медик страны; однако если учесть, что на острове их не насчитывалось и десятка, то вряд ли это была большая высота. Профессия вымирала из-за отсутствия больших, отсутствия практики. (Поэтому они вчера так и теснили друг друга, пользуя меня щипками с вывертом, методом, родственным иглоукалыванию: каждый хотел попрактиковаться.) Взрослые островитяне не болеют – кроме одряхления и уменьшения прозрачности в глубокой старости; но таких и не лечат. Детские возрастные заболевания своих отпрысков родители обычно устраняют сами или в помощью учителей. Медики же находят применениесвоим знаниям в разных побочных промыслах, напри мер, исполняют заказы па внутреннее декорирование – но и те перепадают нечасто.
   Все это, как и многое другое, рассказал мне мой опекун, как только я немного усвоил тикитанто, точнее, его начальную внешнюю ступень: слова и фразы. Я слушал его с сочувствием: мы были коллегами, да и разве не в таком же упадке, хоть и по иным причинам, пребывала в Европе благородная профессия хирурга – патент на нее за умеренную цену мог купить любой невежественный цирюльник или банщик. А здесь, выходит, квалифицированнейшиемедики, чтобы заработать на жизнь, становятся… цирюльниками!
   Чем ближе к окраине, тем мельче становились дома, реже попадались зеркала на их фасадах или стенах. Здания здесь были сплошь одноэтажные, только с округлой надстройкой – не то башенкой, не то мезонином. Дом Имельдина находился в самом конце улицы, далее поднимался в гору лес; выглядел он так же скромно – одноэтажный, с мезонином. Мебели внутри было мало, что, впрочем, соответствует общему стилю у тикитаков: топчаны, табуреты, редко стулья и почти никогда кресла; последние я видел только во дворце. Но мало было и зеркал, всего по два-три в каждой комнате (и ни одного на фасаде дома), а это уже признак бедности.
   Когда мы вошли, произошел приятный эпизод: дочь медика Аганита, молодая девушка, находилась, против обыкновения, не у себя в мезонине, а в гостиной, прихорашивалась перед самым большим зеркалом. При появлении отца в сопровождении рослого и несколько странного по виду незнакомца она растерялась, отчаянно смутилась и вся покраснела. Прилив крови к коже как бы одел ее в розовое и просвечивающее девичье тело. Это было прекрасно. Такой она и убежала ксебе наверх.
   Жена моего опекуна Барбарита, сорокалетняя дама, пышность форм которой увеличивала выразительность ее «инто», хлопотала по хозяйству во дворе. При виде нас она тыльной стороной ладони откинула темные волосы со лба, повернула голову в мою сторону, кивнула с поджатыми губами (это я понял по величине ее передних зубов) и продолжала задавать корм теленку и гусям, обыкновенному пегому теленку и обычным серым гусям, в отгороженном уголке двора. Видно было, что мое появление ее не слишком обрадовало.
   После нашего прихода Имельдин первым делом уложил меня в своей комнате на топчан и снова ввел под мышки и в область паха сок зрелых плодов тиквойи, который и делает живые ткани прозрачными. Этот чуть дурманящий и ароматно пахнущий сок – тиктакол – по виду похож на подсиненную воду. Он наполняет ячейки плода, по форме и цвету подобного перцу, но заканчивающегося внизу острием – вроде колючки акации, но полым внутри. Медик лезвием аккуратно срезал наискось кончик колючки – получилась полая игла. Ее он вводил мне в лимфатический узел и осторожно выжимал плод.
   Такие операции он и далее совершал надо мной ежедневно, расходуя за раз от четырех до шести плодов – в зависимости от их размеров. Себе тикитаки для поддержания прозрачности обычно вводят тиктакол раз в неделю, строго по фазам луны: в I четверть, в полнолуние, в III четверть и в новолуние. Кроме того, они делают себе дополнительные инъекции для различных целей. Так, перед выходом в город – по делам, в гости или на свидание – приличия требуют осветлить интимные места (а у женщин – также и груди) до практически полной невидимости; это как бы одевание наоборот.
   (На этот счет у тикитаков строго, никакой святоша не смог бы придраться, что их облик возбуждает нечестивые мысли и низменные чувства. Дело облегчается еще и тем, что как раз в этих местах наиболее густа сеть лимфатических сосудов. И в то же время нравящиеся друг другу мужчина и женщина всегда могут обозначить такие моста и органы чуточным кратким приливом крови к ним; это тоже считается приличным.)
   Дерево тиквойя, которому жители острова обязаны как своими качествами, так и вытекающими из них благами, считается у них священным. Оно имеет толстый ствол с плотной бурой корой, на высоте человеческого роста переходящий в многоветвистую крону. Листья тиквойи жесткие и блестящие, как и у большинства вечнозеленых растений, по пять на одном черенке. Цветет и плодоносит оно круглый год. Бело-розовые мелкие цветы со слабым запахом, тоже чуть дурманящим, собраны в торчащие свечами соцветия: каждый цветок дает завязь, но большинство плодов опадает зелеными, на грозди созревают два-три, а то и один – правда, крупный.
   Я не встречал в иных местах подобных деревьев. Здесь же они растут повсеместно – рощами или по отдельности; во дворе Имельдина росли две тиквойи. Ни один островитянин не уклонится от обязанности окопать, полить, опрыскать окрестные тиквойи, поставить подпорки под отяжелевшие ветви, огородить молодые деревца от скота.
   – Значит, если не вводить себе тиктакол, станешь норм… то есть, я хочу сказать, утратишь прозрачность? – спросил я как-то своего опекуна.
   – Вероятно, да, – ответил он.
   – Почему «вероятно», разве не бывает желающих?
   Вопрос вызвал у Имельдина иронические переливы в области шеи и легкое покраснение боковой части мозга, признак изумления.
   – А у вас много бывает желающих стать больными, дураками и изгоями?
   Познакомившись с жизнью тикитаков, я понял, насколько нелеп был мой вопрос. Но сам факт того, что от прозрачности в случае чего нетрудно избавиться, меня не огорчал.
   …Сейчас, когда я пишу этот отчет, каждая строка его, каждое воспоминание вызывают у меня тоску о Тикитакии, утерянной навсегда. А тогда, что скрывать, я тосковал о привычной для меня (нормальной, как мне казалось) жизни. Ностальгия по штанам и белой коже.
   Эта же ностальгия подвигла меня на действия в отношении Аганиты. Мне запомнилось, как она при моем первом появлении от смущения «оделась» в тело, захотелось еще разок увидеть ее такой. Случай скоро представился: выйдя из своей комнаты в гостиную, я снова застал Аганиту у зеркал (что и как может прихорашивать в своем «инто» молоденькая девушка, я тогда еще не понимал). При виде меня она воскликнула: «Аххх!..» – прекрасно порозовела-обрисовалась и не спеша направилась к себе. Я стоял, не в силах вымолвить слово.
   Это «Аххх!..» повторилось несколько дней спустя, потом еще… Нот так и получилось, что Аганита теперь ждет ребенка. От меня. Нагому мужчине, к тому же долго воздерживавшемуся, в некоторых случаях бывает невозможно совладать с собой. Впрочем, Агни, моя Агата, впоследствии призналась, что и сама хотела, чтобы я ее еще разок смутил.
   Увы, как это бывает со всеми женщинами, она скоро перестала смущаться и краснеть – и тем утратила для меня немалую долю привлекательности. Особенно трудно было по утрам, когда, пробудившись от снов (а надо ли говорить о том, что все они были из моей прежней жизни!), я видел рядом нечто такое, что и присниться не может. Я урезонивал себя, что и сам выгляжу не лучше, что видеть – это еще далеко не все, в данном случае даже и не главное. И постепенно я действительно понял и оценил подлинную красу своей любимой.
   …В детстве у меня была игрушка «венецианский шарик». Матовый стеклянный шарик, приятный на вид; но если его опустить в воду, то поверхность исчезала и под ней открывались многокрасочные витые фигуры, таинственные цветы. Моя Агата была подобна этому шару. Другую такую я уже не встречу.
   Не скрою, что происшедшее между нами осложнило мое пребывание в доме Имельдина. Дело в том, что я – в полном соответствии с известной поговоркой – преуспел раньше, чем выучил язык тикитаков в достаточной степени, чтобы объясниться с родителями, сообщить о своих серьезных намерениях – короче, попросить руки Аганиты. Между тем тех месяцев, после которых становится заметной беременность обычных женщин, в запасе не было: все стало явным в первую же неделю. Сам опекун отнесся к факту спокойно, даже, как мне показалось, был доволен. Но моя будущая теща, достопочтенная Барбарита, просто рвала и метала.
   Проблема освоения тикитанто состояла в том, что язык, который во рту, а равно и гортань, губы, носовая полость, – играют в нем далеко не главную роль. Поэтому мне, знавшему многие европейские языка, а кроме них, и язык лилипутов, бробдингнежи, лапутянский и весьма трудный в произношении язык гуигнгнмов, здесь пришлось столкнуться с трудностями, преодолеть которые я так и не смог. С помощью Имельдина, а затем и Агаты я усвоил только внешнее тикитанто – то, что мы обычно называем языком: слова, фразы, речь. Но па острове это лишь официальный язык, способ общения, при котором не обязательно видеть того, с кем общаешься: язык статей, служебной переписки, официальных записей. Человек, который пытается так объясниться с другими, особого доверия не вызывает (как и у нас не вызовет доверия человек, изъясняющийся в обиходе языком газет или научных монографий).
   Подлинное же общение, общение-взаимопонимание идет у островитян на внутреннем тикитанто, в основе которого лежит, с одной стороны, простой тезис «лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать», а с другой – прекрасное владение своими внутренностями. Способность эта у тики-таков такая же врожденная, как у нас способность к речи, да еще оно развивается в школе и обогащается в последующей жизни.
   Понять, насколько этот внутренний язык богаче внешнего, нетрудно, если вспомнить, что звуковую речь делают сокращения мышц языка и гортани – всего-навсего. Сопоставьте это с тем, что наблюдаемы и несут свою информацию все движения легких при этом (выдох верхушками, серединой или самой глубиной их, больше правым или больше левым и т. п.), все колебания диафрагмы, все меняющиеся распределения крови по тканям, дающие их окраску и темп этих изменений; что важно, под каким углом – с точностью до градуса – собеседник видит органы общающегося с ним, их расслабленность, подтянутость или поджатость (то самое выражение их, о котором я поминал); прибавьте еще и то, что выделения секретов из желез дают зримую окраску чувствам собеседников (зависть, например, зеленого цвета – от желчи); учтите и то, что все эти внутренние образы сменяют друг друга с удобной для ваших глаз быстротой, – и вы поймете, что слова и фразы ничто перед этой информацией.