С этими словами Дьявол исчез в облаке серного дыма, а я остался один на вершине холма и смотрел, как дым этот медленно уносило ветром куда-то на восток. На ветру меня пробрала дрожь, хотя на самом деле было совсем не холодно. Холод исходил скорее от общества, в котором я находился.
   Земля вокруг была пустынна – и освещалась она бледной, безмолвной, пустынной и зловещей луной.
   Дьявол говорил о подстилке из нанесенных ветром листьев, лежащей между валунами, – я поискал и обнаружил ее. Я порылся в ней, но змей не было. Я и не думал, что они тут окажутся; Дьявол не производил впечатления дешевого обманщика. Я забрался в это углубление между камнями и поудобнее устроился на листьях.
   Лежа здесь во тьме, я под стоны ветра с благодарностью думал о том, что Кэти дома и в безопасности. Я говорил ей, что мы оба как-нибудь ухитримся вернуться, однако в тот момент не мог и мечтать, что через какой-нибудь час она окажется в безопасном и надежном месте. И не имеет ни малейшего значения, что я не приложил к этому никаких усилий. Это было делом рук Дьявола, и хотя двигало им отнюдь не сочувствие, я обнаружил, что Думаю о нем не без некоторой благодарности.
   А еще я думал о Кэти; мысленно представлял себе ее лицо, повернувшееся ко мне и освещенное пламенем, горящим в ведьмином очаге; пытался восстановить в памяти счастливое выражение, проступившее тогда на лице девушки. Однако выражение это было слишком неуловимым, и мне никак не удавалось зримо представить его себе. Должно быть, так я и уснул среди тщетных попыток.
   И проснулся в Геттисберге.



14


   Что-то толкнуло меня, я мгновенно проснулся и так быстро выпрямился, что стукнулся головой об один из валунов. Сквозь брызнувшие из глаз искры я рассмотрел склонившегося надо мной человека, который в свою очередь разглядывал меня. В руках он сжимал ружье, ствол которого смотрел в мою сторону, однако не создавалось впечатления, чтобы он прицеливался или тем более собирался стрелять. Скорее всего, он воспользовался ружьем просто чтобы разбудить.
   На голове у незнакомца была фуражка, сидевшая не слишком изящно, поскольку у него слишком давно не было времени постричься; а на выцветшем синем мундире, в который он был облачен, блестели медные пуговицы.
   – Ну, вы и даете! – дружелюбно восхитился он. – Уважаю, когда человек может хоть на проезжей дороге уснуть!
   Он деликатно отвернулся и аккуратно сплюнул струю табачного сока на один из валунов.
   – Что нового? – спросил я.
   – Ребы[16] подвезли пушки, – сказал он. – Все утро этим занимались. Должно быть, с тыщу собрали – на холме, за дорогой. Понаставили их там, колесо к колесу.
   – Тысячи там нет, – покачал я головой. – Сотни две или около того.[17]
   – Может, вы и правы, – отозвался он. – Я и то думаю, откуда у ребов быть тыще пушек?
   – Это, должно быть, Геттисберг?
   – Само собой, Геттисберг, – возмутился он. – И не говорите мне, что не знаете. Не можете вы сидеть тут и не знать, где находитесь. Говорю вам, каша вот-вот заварится, и не ошибусь, если скажу, что мы оглянуться не успеем, как окажемся в аду.
   Разумеется, это был Геттисберг. Так и должно было случиться. Не зря ближняя роща показалась мне знакомой вчера вечером – вот только действительно ли это было вчера вечером? Или прошлым вечером, но сто лет назад? В этом мире время имело ничуть не больше смысла, чем все остальное.
   Скорчившись на своей подстилке из листьев, я пытался собраться с мыслями. Еще вчера – роща и груда валунов, а сегодня – Геттисберг!
   Пригнувшись, я выбрался из щели между камнями, однако так и остался сидеть на корточках, разглядывая разбудившего меня человека. Солдат со стороны на сторону перекинул во рту жвачку и тоже уставился на меня.
   – Что это за обмундирование на вас? – подозрительно поинтересовался он. – Не припомню ничего похожего.
   Успей я получше подготовиться – и отыскать подходящее объяснение оказалось бы, возможно, не так уж трудно; но спросонок в мозгу все еще плавал туман, а голова по-прежнему гудела от удара о камень. Проснуться в Геттисберге – и к тому же беспомощным! Я знал, что ответить необходимо, однако в голову так ничего и не пришло, и я просто отрицательно помотал ею.
   Я находился на склоне холма; выше, на самой вершине, выстроились в ряд пушки; возле них напряженно застыли канониры, взгляды их были устремлены на лежавшую внизу лощину; неподалеку замер в седле фельд-офицер[18] – лошадь под ним нервно переминалась с ноги на ногу; ниже неровной линией залегли пехотинцы – одни прятались за разнообразными укрытиями, другие попросту распластались на земле, а третьи вообще непринужденно сидели; низину, однако, рассматривали все.
   – Это мне не нравится, – проговорил обнаруживший меня солдат. – Ни на цвет, ни на запах. Если вы из города, так вам нечего тут делать.
   Издалека донесся тяжелый удар – звучный, хотя и не слишком громкий. Услышав его, я вскочил и, посмотрев через лощину, увидел, как на опушке леса, которым поросла вершина возвышавшегося за нею холма, поднялись клубы дыма. А чуть ниже внезапно блеснула вспышка – словно кто-то распахнул и тут же захлопнул дверцу жарко натопленной печи.
   – Ложись! – заорал на меня солдат. – Ложись, болван чертов!..
   Тирада его на этом не закончилась, однако остальные слова были заглушены резким грохотом, раздавшимся где-то за нашими спинами.
   Я увидел, что солдат – как, впрочем, и все остальные вокруг, – распластался на земле. Я плюхнулся рядом. Послышался еще один удар, и на противоположном склоне я заметил множество открывающихся печных дверец. Послышался звук быстро летящих приближающихся предметов – и на возвышенности позади нас, казалось, взорвался весь мир.
   И продолжал взрываться.
   Сама земля подо мной ходуном ходила от канонады. Громовые раскаты достигли нестерпимой силы и продолжали оставаться невыносимыми. Над землею поплыл дым; со свистом и воем его пронизывали осколки, вплетая и эти мерзкие звуки в какофонию канонады С абсолютной ясностью, какая приходит иногда в минуты порожденного смертельной опасностью страха, я зримо представил себе эти обломки металла.
   Я чуть-чуть повернул голову – так, чтобы можно было видеть, что происходит на вершине холма. И с удивлением обнаружил, что ничего не вижу – по крайней мере, не вижу того, чего ожидал. Все было окутано клубами густого дыма, стелившегося не больше чем в трех футах над землей. В этот просвет мне были видны лишь ноги канониров, неистово сновавших возле пушек, – казалось, отряд полулюдей ведет огонь из батареи полуорудий, поскольку лишь нижняя часть лафетов открывалась взгляду, тогда как все остальное скрывал клубящийся дым.
   Из этой дымной мути вылетали временами огненные клинки – батареи федералистов вели встречный огонь. В такие моменты я всякий раз ощущал проносящуюся надо мной волну гневного пламени; самым неестественным во всем этом было то обстоятельство, что рев стреляющих чуть ли не над самой моей головой орудий почти полностью заглушался непрерывными взрывами рвущихся за спиной ядер и потому словно бы доносился издалека.
   Ядра рвались и в дымной пелене, и над ней, однако сквозь дым сполохи разрывов казались не мгновенными вспышками, как можно было бы ожидать, а мерцающими красно-оранжевыми бликами, пробегающими по вершине холма, словно огни неоновой рекламы. Мощный взрыв взметнул сквозь дым сверкающий багровый факел, вслед за ним к небу рванулся столб черного дыма – одно из сыплющихся ядер угодило в зарядный ящик.
   Я плотнее прижался к земле, изо всех сил стараясь зарыться в нее, отяжелеть настолько, чтобы мой вес прогнул почву, тем самым образовав для меня укрытие. И в то же время я понимал, что нахожусь, вероятно, в одном из самых безопасных мест на Кладбищенской возвышенности, потому что в этот день, больше ста лет тому назад, артиллеристы-конфедераты взяли слишком высокий прицел, и в результате бомбардировка перепахала не столько вершину, сколько обратный склон холма.
   Вернув голову в прежнее положение, я посмотрел через лощину и увидел над Семинарским холмом другое облако дыма, кипящее над вершинами деревьев, а под этим облаком перебегали крохотные огоньки, обозначавшие стволы конфедератских орудий. Разбудившему меня солдату я сказал, что пушек у них сотни две, а теперь вдруг вспомнил, что их насчитывалось сто восемьдесят, а за мной, на вершине Кладбищенской возвышенности, располагалось восемьдесят отвечавших им пушек – по крайней мере, так было написано в книгах. И что сейчас должно было быть чуть больше часу дня, поскольку канонада началась сразу после часа и продолжалась часа два.
   Где-то там генерал Ли[19] наблюдал за битвой с вершины Тревеллер-Хилла. Где-то там с мрачным видом сидел на кривой жердине забора Лонгстрит,[20] размышляя о том, что атака, которую он должен начать, наверняка окажется безуспешной. Потому что наступать так, как придется это сделать сейчас, – свойственно военной манере янки,[21] боевые же достоинства южан всегда проявлялись в умении спровоцировать атаку войск Союза,[22] а потом истощить их силы, перемалывая в упорной обороне.
   Однако мне пришлось признаться себе, что в этих рассуждениях присутствует и слабое место. Там, на других холмах, нет ни Ли, ни Лонгстрита. Они отвоевали свое больше века назад, и впредь им никогда не сражаться. А эта пародия на бой, разыгрываемая у меня на глазах, отнюдь не повторяла подлинной геттисбергской битвы, а всего лишь отражала традиционное представление о ней, выглядела именно такой, какой предстала она мысленному взору позднейших поколений.
   Рядом со мной, вспахав дерн, впился в землю осколок. Я потянулся было к нему, но, не успев прикоснуться, отдернул руку – металл источал жар. Я был уверен, что попади он в меня – и я был бы убит столь же легко и надежно, как в настоящем сражении.
   Справа от меня виднелась рощица – та самая, которой в момент наивысшего успеха достигла атака конфедератов, достигла – и откатилась по склону назад; позади – и тоже чуть правее – высились невидимые сейчас в дыму массивные и безобразные кладбищенские ворота. Несомненно, местность выглядела сейчас точно так же, как и в тот, более чем столетней давности день, а это воспроизведение баталии будет развиваться в полном соответствии с хронологией событий, какой сохранилась она в человеческой памяти – включая передвижения отдельных воинских частей и более мелких подразделений, хотя, разумеется, со временем многие детали стерлись из памяти, и последующие поколения уже не знали о них – или предпочли точному знанию пометы на полях; но так или иначе, а здесь Гражданская война будет в точности такой, какой представляется людям во время застольной беседы: во многих отношениях их знания или предположения могут, конечно, оказаться справедливыми, однако никому не под силу представить себе, как это выглядело в действительности, не пережив баталии лично и не испытав ее превратностей на собственном опыте.
   Разверзшийся вокруг кромешный ад и не думал прекращаться – грохот и рев, пыль и дым, скрежет и пламя. Я все так же прижимался к земле, которая, казалось, продолжала колебаться подо мной. Я уже не был в состоянии воспринимать звуков, и временами мне начинало казаться, что я оглох навсегда, что такого понятия, как «слух», вообще никогда не существовало и я его попросту выдумал.
   Со всех сторон одетые в голубые мундиры[23] солдаты тоже вжимались в землю, прячась за камнями, нагромождениями жердей, вытащенных из каких-то изгородей, втискиваясь в наспех вырытые мелкие окопчики; они инстинктивно старались спрятать головы, но руки сжимали ружья, направленные в сторону холма, откуда палили пушки конфедератов. Они ждали, когда кончится канонада, и там, на склоне, поднимется длинная цепь марширующей, как на параде, пехоты, пересечет лощину и примется взбираться по склону Кладбищенской возвышенности.
   Сколько времени это уже продолжается? Я поднес руку к лицу: часы показывали половину двенадцатого, и это, конечно, было неверно – ведь канонада началась в час, может быть, в несколько минут второго. Впервые с тех пор, как оказался в этом дурацком времени, я взглянул на часы, однако у меня не было возможности сопоставить местное время с нормальным земным – если, конечно, в этом месте такое понятие, как время, существует вообще.
   Я решил, что с момента начала канонады прошло, вероятно, не больше пятнадцати-двадцати минут – хотя по ощущению казалось, будто минуло куда больше, и это было вполне естественно. Во всяком случае, я был уверен, что ждать прекращения огня предстоит еще долго. Поэтому я еще плотнее вжался в землю, чтобы представлять собой возможно меньшую мишень. Придя к выводу, что остается только ждать, я принялся размышлять над тем, что делать, когда прекратится канонада и цепь конфедератов начнет взбираться на этот последний склон, когда заплещут на ветру алые боевые знамена, а солнце вспыхнет на саблях и штыках. Что предпринять, если один из них вознамерится пырнуть меня штыком?
   Бежать, разумеется – если здесь найдется, куда бежать. Наверное, тут окажется в избытке и других беглецов, однако более чем вероятно, что по другую сторону возвышенности стоят голубомундирные солдаты и офицеры, у которых дезертиры не вызовут ни малейших симпатий. О том, чтобы пытаться защитить себя, не могло быть и речи, даже окажись у меня в руках ружье – поскольку эти ружья являли собой самое неуклюжее творение рук человеческих, и я не имел даже отдаленного представления о том, как из них стрелять. Похоже, все они заряжались с дула, а о подобном оружии я знал меньше, чем ничего.
   Дым сражения становился все гуще, застилая солнце. Клубы его заполонили всю лощину, а здесь, на склоне, он стелился над самыми головами людей, распластавшихся перед батареями северян. Казалось, я смотрю на мир сквозь узкую щель, с трех сторон ограниченную грязно-серыми колышущимися занавесами.
   Вдалеке на склоне что-то зашевелилось – не человек, а какое-то гораздо меньшее существо. Поначалу я принял его за щенка, оказавшегося на нейтральной полосе, но для собаки оно было слишком рыжим, пушистым, и вообще не очень-то походило на собаку. Скорее уж оно напоминало крота. И я сказал ему: «Будь я на твоем месте, крот, я зарылся бы в нору и не вылезал из нее». Не думаю, чтобы я произнес что-нибудь вслух, но даже если бы и проговорил, это не имело бы значения – никто, не говоря уже об этом дурном кроте, все равно не мог бы меня услышать.
   Некоторое время крот продолжал сидеть на одном месте, а потом направился вверх по склону ко мне, пробираясь сквозь высокую траву.
   Передо мной опустился завиток дыма, скрыв крота из виду. Расположенная позади батарея продолжала вести огонь, но вместо четкого разговора ее орудия выговаривали лишь невнятное «чуфф-чуфф», а уже ставший привычным их рев заглушался треском и визгом рушащейся с неба лавины металла. Временами осколки, словно тяжелые дождевые капли, выпадали из дымной тучи и сыпались вокруг – те, что покрупнее, вспахивали дерн, взметывая в воздух комочки грязи.
   Завиток дыма рассеялся. Крот оказался теперь намного ближе, и я разглядел, что это совсем не крот. Не пойму, как я сразу не узнал эту остроконечную волосяную шляпу и кувшинообразные уши. Даже на расстоянии я должен был бы догадаться, что это Арбитр, а вовсе не щенок или крот.
   Но теперь он был мне отчетливо виден; Арбитр смотрел на меня, смело бросая вызов, точно воинственный бантамский петух, а потом поднял руку с плоскими пальцами и показал мне нос.
   Мне следовало бы быть разумнее. Следовало дать ему подойти. И не следовало обращать на него внимание. Но я был не в силах вынести этого зрелища – кривоногий, смахивающий на петуха Арбитр показывал мне нос!
   Не раздумывая, я вскочил и бросился к нему. Но не успел я пробежать вниз по склону и нескольких шагов, как что-то ударило меня.
   Дальше я мало что помню. Мимолетное прикосновение к черепу раскаленного металла, внезапное головокружение стремительного падения – и больше я не чувствовал ничего.



15


   Казалось, я бесконечно долго блуждал по какому-то затерянному во мраке пространству, хотя глаза были закрыты, и было не понять, действительно ли вокруг царит тьма. Но я был уверен, что это именно так, что даже сквозь сомкнутые веки я ощущаю окружающую темноту, однако в то же время понимал, насколько это глупо, и считал, будто, открыв глаза, увижу полуденное солнце. И все же я не открывал глаз. Почему-то мне казалось, что я должен держать их закрытыми, – словно в противном случае мне предстанет зрелище, которое не дозволено видеть ни единому смертному. Конечно, все это было чистейшей фантазией. Не было ни малейших оснований полагать, что дело обстоит именно так. Как раз в том-то и заключалось самое ужасное, что я ничем не мог доказать, будто блуждаю в мире мрака по пустынной земле – но не просто пустынной, а недавно еще полнившейся жизнью, а теперь лишенной ее совсем.
   Я продолжал медленно, с болезненными усилиями карабкаться вверх по склону, понятия не имея, куда и зачем. Казалось, я даже испытывал удовлетворение – не оттого, что мне хотелось этим заниматься, а потому, что альтернатива была непостижима и ужасна. Я не понимал, кто я или что я, где нахожусь и какая причина подвигла меня на это восхождение; казалось, я вечно взбирался во тьме на этот бесконечный склон.
   Но со временем ко мне пришли новые ощущения – земли и травы под руками, неудобства от врезавшегося в колено камешка, прохлады от прикосновения ветерка к лицу и трепещущий звук – шум листвы, колышущейся где-то над головой.
   И это было куда реальнее предыдущего. «Этот мир, – подумал я, – это мрачное место вновь наполнилось жизнью».
   Я перестал ползти и приник к земле, чувствуя, как она отдает тепло летнего дня. Теперь стал слышен не только шелест ветра в листве, но и топот множества ног, и отдаленные голоса.
   Я открыл глаза – действительно, кругом было темно, но не в такой степени, как я себе это представлял. Передо мной виднелась рощица, а за ней, на вершине холма, силуэтом вырисовывалась на фоне звездного неба пьяная пушка – с одним колесом, осевшая набок, со стволом, нацелившимся на звезды.
   При виде ее я вспомнил Геттисберг, осознал, где лежу, и понял, что никуда не взбирался. Я находился на том же – или приблизительно на том же – месте, где днем вскочил на ноги, когда Арбитр показал мне нос. А все последующие видения были только лихорадочным бредом.
   Поднеся руку к голове, я нащупал с одной стороны большой, скользкий струп и почувствовал, что пальцы сразу же стали липкими.
   Я поднялся на колени и постоял так немного, борясь с головокружением. Голова болела – особенно там, где я нащупал струп, но сознание было ясным. Я чувствовал, как возвращаются силы. Видимо, осколок задел меня лишь вскользь, рассек кожу и вырвал клок волос.
   Я понял, что Арбитр едва не добился своего – смерть прошла от меня в какой-то ничтожной доле дюйма. Неужели вся эта баталия была разыграна исключительно в мою честь, только для того, чтобы завлечь меня в ловушку? Или же это представление, вновь и вновь повторяющееся по расписанию – до тех пор, пока люди в моем мире не перестанут интересоваться происшедшим при Геттисберге?
   Я встал и обнаружил, что ноги держат довольно уверенно, хотя и ощущал внутри какое-то странное беспокойство, – поразмыслив, я пришел к выводу, что это попросту голод. Последний раз я поел накануне, когда мы с Кэти остановились позавтракать, немного не доезжая до границы Пенсильвании. Разумеется, это было мое вчера – я понятия не имел, как течет время на этом перепаханном ядрами склоне. Я вспомнил, что по моим часам бомбардировка началась двумя часами раньше положенного срока; впрочем, историки так и не пришли к единому мнению на этот счет. Но в любом случае она не могла начаться раньше часу дня. «Однако все это, – подумал я, – вряд ли имеет к нынешней ситуации какое-либо отношение. В этом искаженном мире занавес может подняться в любой, момент – как только захочется режиссеру».
   Я начал подниматься по склону, но, не пройдя и трех шагов, споткнулся и упал, вытянув руки перед собой, чтобы не удариться о землю лицом. Я набрал полные пригоршни гравия, но это было отнюдь не самым худшим. Худшее наступило, когда я повернулся и понял, обо что споткнулся. И когда при мысли об этом к горлу подступила тошнота, я увидел другие такие же тела – они в великом множестве были разбросаны там, где сошлись и схватились две цепи бойцов, лежавших теперь, подобно бревнам; они мирно лежали во тьме, и легкий ветерок пошевеливал полы мундиров – возможно, напоминая, что совсем недавно эти люди были живыми.
   «Люди, – подумал я, – нет, не люди. О них не имеет смысла горевать – разве что вспоминая тех, кто погиб в подлинном сражении, а не в этой дурацкой пантомиме».
   Другая форма жизни, как предположил мой старый друг. Может быть, лучшая, наиболее совершенная форма. Достижение, являющееся вершиной эволюционного процесса. Сила мысли, субстанция абстрактного мышления обрела здесь форму и способность жить и умирать – или симулировать смерть, – возвращаясь в прежнее состояние безликой силы, а затем снова и снова обретать форму и оживать, перевоплощаясь из одного облика в другой.
   Это бессмысленно, сказал я себе. Но бессмысленным было все и всегда. Бессмыслицей был огонь, пока не оказался приручен безвестным человеком. Бессмыслицей было колесо, пока кто-то его не изобрел. Бессмыслицей были атомы, пока пытливые умы не придумали их и не доказали их существования – пусть даже не понимая их подлинной сущности; и атомная энергия была бессмыслицей, пока в Чикагском университете не зажегся странный огонь, а позже не распустился над пустыней неистовый вспухающий гриб.
   Если эволюция действительно, как это нам представляется, являет собой процесс созидания такой формы жизни, которая полностью овладела бы окружающей средой, то, создав эту самую гибкую, самую податливую форму, она тем самым сотворила последнее свое достижение. Ибо эта жизнь способна принимать любую форму, автоматически приспосабливаться к любому окружению, вписываться в любую экологию.
   «Но в чем смысл всего этого? – спрашивал я себя, лежа на поле сражения под Геттисбергом в окружении мертвецов (вот только – были ли они людьми?). – Хотя, – пришла внезапная мысль, – может быть, еще слишком рано доискиваться смысла. Если бы некий разумный наблюдатель увидел голых, хищных обезьян, миллион с лишним лет тому назад стаями скитавшихся, охотясь, по Африке, – он вряд ли распознал в них грядущего царя природы».
   Я снова встал и пошел вверх по склону, миновал рощицу, прошагал мимо искореженной пушки – теперь я заметил и множество других, ей подобных, – наконец достиг вершины и смог взглянуть на обратный склон, простиравшийся за моей спиной.
   Представление продолжалось. Там и сям на склоне виднелись лагерные костры – группируясь, в основном, к юго-востоку от меня; откуда-то издали доносилось звяканье упряжи и скрип тележных, а может быть, и пушечных колес. Со стороны Круглой Макушки раздалось ржание мула.
   Надо всем этим сияли летние звезды – и я подумал, что вот тут-то и кроется ошибка сценаристов: помнится, сразу после окончания боя разразился ливень, и часть раненых, которые не могли самостоятельно передвигаться, захлебнулись в потоках воды. Это была так называемая «артиллерийская погода». За ожесточенными сражениями так часто следовали жестокие бури, что люди уверовали, будто артиллерийская канонада вызывает дождь.