Естественно, это заблуждение. Если эволюционные процессы, создавшие человека, тем самым не исчерпали себя, то вслед за нами на сцену должно выйти нечто большее, чем человек. История как будто учит, что эволюция не может себя исчерпать. Минувшие эпохи накопили достаточно свидетельств, что она никогда не затруднялась в создании новых форм жизни, в изыскании новых ценностей, полезных в борьбе за существование. На нынешнем уровне знаний нет оснований предполагать, что с появлением человека эволюционные процессы застопорились, не оставив ничего про запас.
   Итак, вслед за человеком будет что-то еще, что-то отличное от нас. Не просто некое продолжение человека, более совершенная его версия, а нечто принципиально иное. Остается спросить с ужасом и недоверием: что же способно вытеснить человека, что способно превзойти разум?
   Мне кажется, я знаю ответ.
   Мне кажется, наши преемники уже существуют и живут рядом с нами на протяжении многих, многих лет.
   Абстрактное мышление – явление для Земли новое. Ни одно существо, кроме человека, не ведает этого благословения (или проклятия). Абстрактное мышление отняло у нас чувство безопасности, свойственное другим существам, которые сознают себя лишь в пределах «здесь» и «сейчас», и то порой довольно смутно. Наше мышление позволяет нам заглянуть в прошлое и, что гораздо хуже, всматриваться в черноту будущего. Наше мышление приводит нас к осознанию своего одиночества, оно вселяет в нас надежду, которая тут же обращается в безнадежное отчаяние, оно доказывает нашу наготу и незащищенность перед лицом безразличного космоса. День, когда первый из человекообразных сопоставил себя с масштабами времени и пространства, должен быть без колебаний назван самым жутким и самым знаменательным днем в истории жизни на Земле.
   Мы использовали свой разум в бесчисленных практических целях, а равно для теоретических изысканий, которые в свою очередь подсказывали нам ответы на практические вопросы. Но мы не довольствовались этим, а нашли разуму еще одно применение. Мы воспользовались разумом, чтобы заселить загадочный мир вокруг нас бестелесными созданиями – богами, чертями, ангелами, призраками, нимфами, феями, домовыми, гоблинами. Мы создали в своих первобытных мозгах темный, неподвластный нам мир, где у нас есть и враги, и союзники. Были среди наших созданий и иные мифические существа, не темные и не страшные, а просто досужие плоды нашего воображения – Санта Клаус, Пасхальный Кролик, Мороз Красный Нос, Дедушка Песочник и многие, многие другие. И мы не просто создали их в уме, а до известной степени сами поверили в них. Мы видели их, мы беседовали о них, они стали для нас очень реальными. Чем, как не трепетом перед этими созданиями, можно объяснить, что крестьяне средневековой Европы с приходом ночи закрывали свои лачуги на все засовы и наотрез отказывались высунуть нос наружу? Чем, как не боязнью встретить нечто ужасное, объясняется, что кое-кто и сегодня не способен преодолеть страх темноты? Да, сегодня мы редко поминаем вслух призраков ночи, но былые тревоги и страхи не отмерли, – тому доказательством широко распространенная вера в летающие тарелки. В наши просвещенные дни показалось бы ребячеством, если бы кто-то заговорил всерьез об оборотнях и упырях, а вот верить в технических духов вроде летающих тарелок допустимо вполне.
   Что мы знаем об абстрактном мышлении? Ответ очевиден: мы не знаем о нем ничего. Насколько я понимаю, не исключена возможность, что оно имеет электрическую природу и основано на энергетическом обмене определенного рода, – ведь физики заявляют, что любые процессы в последнем счете имеют энергетическую основу. Но что мы, положа руку на сердце, знаем об электричестве и об энергии? Что мы знаем, коли на то пошло, о чем бы то ни было? Знаем ли мы, как действует атом и почему, знаем ли мы, наконец, что такое атом? И может ли кто-нибудь дать объяснение, как возникает самосознание и осознание окружающей среды, отличающее жизнь от неорганической материи?
   Мы полагаем, что мышление – результат неких мозговых процессов, и на словах соглашаемся с физиками, что тут, вероятно, замешан энергетический обмен. Но о мыслительных процессах мы знаем не больше, а, наверное, меньше, чем древние греки о строении атома.
   Честь первого упоминания об атомарном строении вещества обычно приписывается Демокриту, жившему в четвертом веке до Рождества Христова. Готов допустить, что это было достижением человеческой мысли, но в действительности атомы Демокрита не имели ничего общего с тем, что мы сегодня понимаем под атомом, – и ведь, между прочим, даже сегодня мало что понимаем. И когда мы сегодня говорим о мышлении, мы почти не понимаем, о чем говорим, примерно так же, как во времена Демокрита люди могли говорить об атомах (если говорили, то мимолетно, неуверенно и без подлинного интереса). Назовем вещи своими именами: в своих разговорах о мышлении мы просто-напросто пустословим.
   Правда, мы знаем кое-что о результатах мышления. Все, чем располагает сегодня человечество, – это продукты мысли. Но по большому счету это лишь результат воздействия мышления на человека как животное, воздействия, аналогичного работе паровой машины: пар давит на поршень, и колеса вращаются.
   Можно спросить: что происходит с паром после того, как он воздействовал на механизм и исполнил свое назначение? Не менее правомерен и вопрос: а что происходит с мыслью после того, как она оказала воздействие на нас самих? Коль скоро нас заверяют, что для возникновения и развития мысли необходим энергетический обмен, что происходит с этим обменом далее?
   Мне кажется, я знаю ответ. По моему убеждению, энергия мышления, принимающего порой самые странные формы, изливаясь нескончаемо в течение веков из умов миллиардов мужчин и женщин, дала жизнь созданиям, которые в будущем – и, возможно, не слишком отдаленном – займут место, ныне принадлежащее человечеству.
   Выходит, что наши преемники созданы тем самым механизмом, мышлением, которое сделало человечество видом, господствующим ныне. Но все известные мне данные свидетельствуют о том, что это как раз решение, типичное для эволюции.
   Человек строит не только руками – он строит и разумом, причем, по-моему, прочнее и не совсем так, как можно было бы предположить.
   Если кто-то один измыслил мерзкую злобную тварь, рыскающую во тьме, этого, конечно, не хватит, чтобы пробудить ее к жизни. Но если тот же злобный образ создает мысленно (и с единодушным ужасом) целое племя, – это, на мой взгляд, достаточный толчок, чтобы тварь действительно ожила. Разумеется, ее когда-то не было. Потом она возникла в сознании одного человека, съежившегося испуганно перед лицом ночи. Испугавшись неведомо чего, он решил придать своим страхам какую-то определенную форму и, придумав ее, пересказал другим то, что придумал, и они тоже представили себе эту вымышленную тварь. И коллективное воображение работало так долго и плодотворно, люди так поверили в собственный вымысел, что в конце концов воссоздали его в натуре.
   Эволюция действует во многих направлениях. Можно сказать, что она действует в любом направлении, какое только находит. Тот факт, что доселе эволюция никогда не выбирала именно такой путь, может объясняться просто: пока не развился человеческий разум, в ее распоряжении не было фактора, способствующего созданию новых существ при помощи силы воображения. И не забудем, что, кроме воображения, кроме произвола мысли, тут задействованы силы и энергии, которых человек до сих пор не понимает и, возможно, никогда не поймет.
   По моему убеждению, люди со своим неуемным воображением, со своей страстью к сочинению небылиц, с присущим им страхом перед временем и пространством, темнотой и смертью, за тысячелетия создали иной мир, целый мир существ, живущих ныне на Земле рядом с нами. Этот мир скрыт, невидим, я не знаю, каков он, но я уверен, что он вполне реален, и настанет день, когда созданные нами существа выйдут из своих укрытий и предъявят нам права на наследство.
   Во всей мировой литературе и в каждодневном потоке новостей рассеяны заметки о происшествиях необычных и странных – и в то же время эти происшествия зафиксированы с такой точностью, что их никак не спишешь на обман чувств и миражи…»

Глава 6

   Рукопись обрывалась на середине страницы. Далее было еще немало страниц, но когда я перевернул листок, то увидел, что следующий заполнен отрывочными заметками, на первый взгляд, совершенно беспорядочными. И, конечно, трудночитаемыми, как все написанное почерком моего друга. И при этом вбитыми в страницу так тесно, словно она была единственной, какая у него оставалась, а стало быть, надлежало использовать каждый ее дюйм, чтобы вместить сюда все собранные факты, все накопленные наблюдения. Заметки шли плотным строем через центр страницы, а затем поля заполнялись новыми заметками, и буквы порой превращались в такие крохотные узелочки, что сложить из них слова стоило немилосердных трудов.
   Я быстро перелистал все до конца, но каждая следующая страница была подобием предыдущей, каждая была заполнена до отказа. Тогда я сложил страницы по порядку, вернулся к началу рукописи и приколол записку Филипа сверху, пообещав себе, что позднее непременно прочту все заметки до единой, прочту и попытаюсь разгадать их смысл. Но на сегодня с меня достаточно и того, что я уже прочел. Более чем достаточно.
   Наверное, это шутка, – сказал я себе. Но записи не могли быть шуткой, потому что мой старый друг никогда не шутил. Он не ощущал нужды в шутках. Он был исполнен доброты, он обладал гигантской эрудицией и если уж говорил, то знал словам лучшее применение, чем расходовать их на глупые шутки.
   И я опять вспомнил его в тот вечер, когда мы виделись в последний раз, сморщенного гнома в огромном кресле, угрожающем поглотить его без остатка, и то, как он заявил мне, что мы в осаде. Я был убежден, что он хотел сказать мне больше, гораздо больше, но не сказал, потому что, когда он собрался с мыслями, явился Филип и мы заговорили о чем-то другом.
   Теперь, сидя в мотеле у реки, я чувствовал уверенность в том, что он намеревался пересказать мне рукопись, прочитанную минуту назад. Собирался заявить, что нас взяли в осаду существа, которых люди напридумывали за столетия, и что наш разум, наше воображение послужили целям эволюции.
   Разумеется, он заблуждался. Если без обиняков, его теория граничила с помешательством. Но, едва подумав об этом, я тут же осознал в глубине души, что человеку такого склада, как он, непросто впасть в заблуждение. Прежде чем поверить свои мысли бумаге, хотя бы ради того, чтобы сформулировать их для себя, он проделал долгую и кропотливую работу, приведшую его к определенным выводам. Страницы, приложенные к рукописи, наверняка не исчерпывают собранных им доказательств. Скорее они суммируют эти доказательства, подводят им итог и конспективно передают выводы. Нет, конечно, опять-таки отсюда не следует, что он не впал в заблуждение, все это очень похоже на заблуждение, но даже в таком случае у него должно было скопиться довольно фактов и логических построений, чтобы от его теории нельзя было просто отмахнуться.
   Он намеревался рассказать мне обо всем, возможно, хотел опробовать на мне свои умозаключения. Но из-за Филипа, явившегося так некстати, отложил это до более удобного случая. А случая уже не представилось, поскольку через два дня он погиб, его машину сплющило в лепешку, а из него вышибло дух в результате столкновения с другой машиной, которой, однако, так нигде и не нашли.
   Я задумался и вдруг похолодел от страха – особенного, кошмарного страха, какого я никогда не испытывал прежде. От страха, который выполз из иного, неведомого нам мира, который прятался где-то в дальнем уголке наследственной памяти и, казалось, был многократно забыт. Именно такой страх, леденящий и цепенящий, выворачивающий душу, был уделом тех, кто корчился в пещере, вслушиваясь в звуки, издаваемые дьявольскими созданиями, что скрывались снаружи во мраке.
   Я задал себе вопрос: а не может ли статься, что мыслительная мощь этих созданий мрака достигла такого развития, такого совершенства, что они теперь способны принять любую форму, любой облик по своему усмотрению? Способны, например, преобразиться в машину, которая протаранит другую машину, а потом, после тарана, вернуться в иной мир, в родное свое измерение, в невидимость, покинутую временно ради определенной цели?
   Может ли быть, что мой старый друг погиб именно потому, что догадался о тайном мире этих исчадий разума?
   А как же гремучие змеи? – перебил я себя. Нет, гремучие змеи тут не при чем, потому что змеи были самыми настоящими. Но разве трицератопс, дом с окружающими постройками, рыдван на козлах у поленницы, Куряка Смит и его женушка не казались мне настоящими? Что, если это ответ, который я искал? Что, если все эти предметы и существа порождены миром исчадий, устроившим маскарад, чтобы заманить меня в засаду, замутившим мне сознание до того, что я готов был поверить в заведомо невероятное, и уложившим меня не на кушетку в доме Куряки, а на скальное дно расщелины, где полно змей?
   Но если даже так, то почему? Потому, что эти гипотетические исчадия знали о толстом конверте от Филипа, который поджидает меня в лавке Джорджа Дункана?
   Это безумие, – уговаривал я себя. Ну а пропустить развилку на дороге – не безумие? Трицератопс, и дом, очутившийся там, где никакого дома не было и в помине, и гремучие змеи – не безумие? Нет, нет, повторил я себе, гремучие змеи были реальными. Но что такое реальность? – спросил я себя. Каким образом можно удостовериться в реальности чего бы то ни было? А если мой старый друг прав в своих догадках, что вообще останется от реальности?
   Я был потрясен гораздо глубже, чем признавался себе. Я сидел в кресле и смотрел в стену, а когда пачка листов выскользнула у меня из рук, я даже не шевельнулся, чтобы их подобрать.
   Если все это так, – подумал я, – значит, прежний надежный мир вышибли у нас из-под ног… Значит, гоблины и вампиры существуют теперь не только в сказках у камелька, а во плоти; ну, может, и не совсем во плоти, но каким-то образом существуют, а не просто мерещатся. Мы считали их плодом воображения и даже не представляли себе, насколько же мы правы в своих фантазиях. И опять-таки, если все это так, Природа в эволюционном развитии совершила очередной гигантский скачок вперед – от живой материи к сознанию, от сознания к абстрактному мышлению, а от абстрактного мышления к новой форме жизни, призрачной и реальной одновременно, а возможно, даже способной выбирать, быть ли ей призрачной или реальной.
   Я пытался вообразить, что это за новая жизнь, каковы ее радости и печали, побуждения и принципы. У меня ничего не вышло. Самое мое тело из костей, плоти и крови не позволило мне вообразить эту жизнь. Потому что она должна быть принципиально иной, пропасть между нами слишком широка. С тем же, если не большим, успехом можно было бы просить трилобита, чтобы он вообразил себе мир динозавров. И если в своем бесконечном обновлении видов Природа ищет качества, полезные в борьбе за существование, то вот, наконец, она создала существа (если позволительно называть их существами) с фантастически высокой способностью к выживанию, ибо в физическом мире нет ничего, абсолютного ничего, что могло бы угрожать им.
   Я сидел, размышляя об этом снова и снова, и мысли грохотали в черепной коробке, как раскаты отдаленного грома, и тем не менее никуда не вели. Я даже не блуждал по кругу. Я просто дергался туда-сюда, как полупомешанный чертик на веревочке.
   Мне стоило немалых усилий оборвать чехарду безумных мыслей, и тогда я опять услышал журчание, радостный и смешливый голос реки, бегущей по земле в величии своего волшебства.
   Надо распаковать пожитки, вытащить из машины коробки и сумки и приволочь их в комнату. Меня ждет рыбалка, каноэ у причала и крупные окуни, затаившиеся в камышах и среди кувшинок. А потом, как только я обживусь, меня ждет книга, которую надо, обязательно надо написать.
   А еще, я вспомнил, сегодня вечером меня ждет школьный вечер и распродажа корзинок. Придется туда пойти.

Глава 7

   Линда Бейли приметила меня в ту же секунду, как я переступил школьный порог, и налетела на меня словно хлопотливая самодовольная курица. Она была одной из немногих, кого я помнил, да, честно говоря, ее просто невозможно было забыть. Вместе с мужем и выводком неопрятных детишек она жила на ферме по соседству с нашей, и за все годы, что мы провели здесь, едва ли выдался десяток дней, чтобы она не притащилась по дороге, а то и прямиком через поля, одолжить чашечку сахара, или ломтик масла, или еще какую-нибудь ерунду, которой у нее вдруг не хватило в хозяйстве и которую она, между прочим, потом не удосуживалась отдать. Она была крупная, костлявая женщина с лошадиным телосложением и если постарела, то, по-моему, совсем чуть-чуть.
   – Хортон Смит! – взревела она. – Малыш Хортон Смит! Я бы узнала тебя где угодно!..
   Она схватила меня в объятия и принялась колошматить меня по спине. Она осыпала меня звучными тумаками, а я недоуменно припоминал, случилось ли хоть однажды в отношениях между нашими семьями что-нибудь, что дало бы ей право на такое приветствие.
   – Значит, ты вернулся, – грохотала она. – Ты не смог жить вдали от нас! Уж если Пайлот Ноб у кого в крови, тот его нипочем не забудет. Даром что ты побывал в разных местах. В языческих странах. И в Риме ты тоже был, ведь так?
   – Я провел в Риме некоторое время, – ответил я. – Это вовсе не языческая страна.
   – У меня возле свинарника растут пурпурные ирисы, – объявила она, – из сада самого Папы. Вообще-то не на что особенно посмотреть. На своем веку я видывала ирисы и получше, куда привлекательнее этих. Будь у меня другие такого сорта, я бы выкопала их и вышвырнула давным-давно. А эти сохранила из-за того, откуда они. Уж поверь, не у каждого есть ирисы из сада самого Папы. Не думай, что я поддерживаю Папу и всякие там глупости, но это все-таки особенные ирисы, ты согласен со мной?..
   – Конечно, согласен, – ответил я. Она вцепилась в мою руку.
   – Да пойдем же, ради Бога, сядем! Нам надо о многом поговорить… – Она потащила меня к выстроенным в ряд стульям, и пришлось сесть с ней рядом. Ты говоришь, Рим не языческая страна, но ведь у язычников ты тоже был. Что ты скажешь о русских? Ты же часто бывал в России…
   – Не знаю, что и сказать. Есть русские, которые до сих пор верят в Бога. Правда, правительство у них…
   – Вот тебе раз! Никак тебе нравятся русские?
   – Некоторые нравятся, – ответил я.
   – Я слышала, ты был в Унылой лощине и утром проезжал мимо фермы Уильямсов. За какой надобностью тебя туда занесло?
   «Интересно, – подумал я, – а есть что-нибудь, о чем бы она не слышала, о чем не слышал бы весь Пайлот Ноб?..» Отчетливее, чем в перестуке барабанов по джунглям, эффективнее, чем по радио, новости распространяются здесь в мгновение ока – все до мельчайшего слушка, до самой ерундовой догадки.
   – Да вот пришло в голову свернуть, – приврал я слегка. – Мальчишкой я, бывало, охотился там на белок…
   Она взглянула на меня подозрительно, не уловив логики в моих оправданиях.
   – Может, днем там и ничего, – заявила она, – но ни за какие деньги не хотела бы я оказаться там после захода солнца. – Она наклонилась ко мне поближе, и пронзительный ее голос снизился до скрипучего шепота. – Там жуткая свора собак, если это вообще собаки. Носятся по холмам, лают, рычат, заливаются, а как пробегут мимо – будто ветер ледяной пролетел. Душа в пятки уходит…
   – Вы сами слышали этих собак?
   – Слышала ли? Да чуть не каждую ночь слышу, но, правда, никогда не бывала так близко, чтобы пахнуло ветром. Мне Нетти Кэмпбелл рассказывала. Ты помнишь Нетти? – Я отрицательно покачал головой. – Ну верно, как ты можешь помнить! Она была Нетти Грэхем, прежде чем вышла за Энди Кэмпбелла. Они жили в самом конце дороги, что ведет вверх по Унылой лощине. Нынче в том доме никто не живет. Хозяева просто снялись и ушли. Собаки их выжили. Может, ты видел его – их прежний дом, я имею в виду.
   Я кивнул не слишком уверенно: своими глазами я дома не видел, но я же слышал о нем накануне вечером от Лаузи Смит.
   – Странные вещи творятся здесь на холмах, – продолжала Линда Бейли. – Такое, чему никто, если в здравом уме, не поверит. Наверное, все потому, что здесь у нас настоящая глухомань. Сколько других поселков разрослись, обустроились, ни деревца не осталось, зато вокруг поля. А здесь глухомань. Наверное, так навсегда и останется…
   Комната заполнялась народом. Я заметил Джорджа Дункана, пробирающегося сквозь толпу в моем направлении, и встал ему навстречу, протягивая руку.
   – Я слышал, ты хорошо устроился, – сказал он. – Я так и знал, что тебе там понравится. Учти, я звонил Стритеру и просил его присматривать за тобой как следует. Он ответил, что ты вышел порыбачить. Поймал что-нибудь стоящее?
   – Пару окуньков, – покаялся я. – Надеюсь, когда попривыкну к реке, дела пойдут лучше…
   – По-моему, начинается, – сказал он. – Увидимся позже. Тут много народу, с кем тебе не мешало бы поздороваться.
   Вечер и вправду начался. Учительница Кэти Адамс играла на старой расстроенной фисгармонии, ребятишки выходили группа за группой, и одни пели песни, другие читали стихи, а восьмиклассники представили маленькую пьесу, которую, как не преминула сообщить мисс Адамс, сами же и сочинили.
   Все это было восхитительно на свой нескладный манер, и я сидел, припоминая, как ходил в школу в это самое здание и принимал участие в вечерах, таких же точно, как нынешний. Я даже попытался выудить из памяти, как звали моих учителей, хотя бы некоторых, и только к концу программы вспомнилось, что была у меня учительница по имени мисс Стейн, чудаковатая рыжеволосая особа, худая и нервозная, впадающая в расстройство от любой нашей выходки – а уж выдумывать их мы были горазды. Мельком подумалось: «Где-то она сейчас, мисс Стейн, и как обошлась с ней судьба? Хотелось бы верить, что благосклоннее, чем иные из нас обходились с ней в наши школьные годы…»
   Линда Бейли потянула меня за рукав пиджака и завела резким шепотом:
   – Хорошие ребятишки, правда? – Я кивнул в знак согласия. – И эта мисс Адамс хорошая учительница, в самом деле хорошая. Только, боюсь, она здесь ненадолго. Нашей маленькой школе не удержать такую хорошую учительницу, как она…
   Когда программа завершилась, Джордж Дункан пробрался ко мне сквозь толпу, взял меня на буксир и принялся представлять присутствующим. Кого-то из них я мог припомнить, а кого-то нет, но поскольку все они, казалось, помнили меня, я притворялся, что тоже их помню. Церемониал был в самом разгаре – но тут вмешалась мисс Адамс. Она поднялась на приступочку у дверей и окликнула Джорджа:
   – Вы что, забыли свое обещание? Или делаете вид, что забыли, в надежде увернуться? Напоминаю вам, что вы дали согласие выступить сегодня в роли аукциониста.
   Джордж отнекивался, но для меня было очевидно, что он польщен. Не составляло труда догадаться, что в Пайлот Нобе Джордж Дункан – человек авторитетный. Еще бы, он был лавочник, и почтмейстер, и член школьного совета, и время от времени ему выпадали разные мелкие общественные поручения, например, выступить аукционистом на распродаже корзинок. В пределах Пайлот Ноба он был палочкой-выручалочкой, к которой прибегали всякий раз, когда предстояло что-либо предпринять.
   В конце концов он поднялся на возвышение и повернулся к столу, заставленному раскрашенными корзинками и коробками. Выбрав одну корзинку, он поднял ее повыше, чтобы все могли хорошенько ее рассмотреть. Но прежде чем приступить к обязанностям аукциониста, он произнес небольшую речь.
   – Всем вам известно, – изрек он, – какое у нас сегодня событие. Выручка от продажи корзинок предназначена на приобретение новых книг для школьной библиотеки, так что вы испытаете удовлетворение от сознания, что сколько бы вы здесь ни оставили, все пойдет на доброе дело. Вы не просто покупаете корзинку, снаряженную для пикника, и право разделить трапезу с леди, чье имя вы обнаружите внутри. Вы способствуете весьма достойному общественному начинанию. Прошу вас, дорогие мои, не стесняйтесь и истратьте хотя бы часть денег из тех, что оттягивают вам карманы!..
   Он поднял корзинку еще выше и продолжал:
   – Ну вот хотя бы эта корзинка. Мне доставляет истинное удовольствие предложить ее вам. Скажу без утайки, она увесистая. Там много славной снеди, а по тому, как она украшена и все такое прочее, можно смекнуть, что леди, снаряжавшая эту корзинку, уделила ее содержимому не меньше внимания, чем внешнему виду. Может, вас заинтересует, что я улавливаю запах жареного цыпленка. Ну и, – закончил он, – сколько же вы даете?..
   – Доллар, – произнес кто-то, а кто-то другой незамедлительно поднял сумму до двух долларов, а потом кто-то из задних рядов назвал два с половиной.
   – Два с половиной, – повторил Джордж Дункан удивленно и обиженно. – Вы что, в самом деле намерены остановиться на двух с половиной? Ну знаете, если бы корзинка шла на вес, и то это было бы просто даром. Что? Я, кажется, слышу…