Интервьюер: Это номера домов? Десятка, двойка…
   Информант: Это номера павильонов, понимаете, этих номера. Там же эти, были санатории и дома отдыха, и вот номера этих домов отдыха, двойка там, десятка, самые шикарные вот эти два дома, которые сейчас правительственные, там сейчас гостей принимают. Когда все вот иногда там показывают и по телевизору, как туда везут и все это, там и этих, и всяких высоких гостей принимают, когда в Ленинград приходят. А тогда там это был наш вот госпиталь. Понимаете ли (пауза, вздыхает) умирали, умирали люди. Мы их возили на Серафимовское кладбище. Там, на Пискаревское, вы знаете этот мемориал, вот точно такой же есть на Серафимовском, только поменьше он. Если, может быть, приходилось вам бывать на Серафимовском кладбище…
   Интервьюер: Угу.
   Информант: Вы видели, ну вот, и вот туда свозили. И там в общей могиле просто вот хоронили. По бокам там имена. Понимаете ли. И зачастую просто вот к нам, к госпиталю вот просто привозили вот трупы – ночью привезут, оставят и убегают. Потому что никуда везти уже сил нету – привозили к нам. А как-то вот, я никогда этого не забуду, на грузовике привезли ребят, ремесленников из ремесленного училищ. Значит, их собирали по городу. Такой, крытый…
   Интервьюер: Угу.
   Информант: Грузовик. Часть, значит, вот мы перетащили в свой павильон, часть уже мертвые были в этом грузовике, а часть разбежалась. Вот те, кого мы принесли, – кто они, откуда они, мы знали. А они друг друга не знали, их с разных мест собирали – кто убежал, кто умер – так неясно и осталось.
   Интервьюер: Угу. А почему они убежали?
   Информант: Ну не хотели в госпитале, силы еще у них были, понимаете ли, не хотели они. Считали, что в больницу вместе с умирающими – так это и сам помрешь. Не верили, что там как-то могут поддержать. А там ведь, понимаете, там, конечно, дополнительного, никакой еды не было. Но что вот было и что людей поддерживало – ведь как выкупали хлеб на карточках – покупали, получали карточки и сразу на два дня покупали. И сразу съедали. Потом день вообще без еды и потом на день вперед, значит, эти сто двадцать пять грамм и сразу утром съел и все. А там, понимаете ли, не давали сразу утром все есть. Все-таки утром был горячий, ну чай – это так, относительно он назывался, но все-таки там одна чаиночка, допустим, плавала. Горячий чай с этим хлебом. Днем – ну тоже, может быть, нельзя назвать супом, но все-таки там, я не знаю, крупинка крупинку догоняла, но все-таки горячее с солью, вот эта крупинка плавала, и, наверное, какой-то листочек там плавал, понимаете. И то, что понимаете, вот человека, три раза в день он имел что-то горячее, и этот хлеб мы делили, мы не давали сразу 125 грамм, допустим, или потом, когда 250 стало, тоже сразу. Значит, часть утром дадим, часть днем дадим. На вечер не оставляли, это точно, потому что невозможно было, они смотрели на нас такими глазами, что сказать, что вечером дадим, это все… Днем давали вот что-то, что-то такое. Ну а летом мы свой огород там развели, капусту насадили, и, знаете, что интересно, уж я не знаю, я понятия не имею, откуда семена и эта капуста была в Ленинграде в тот год, но кочны не завязались нигде. Вот где бы эту капусту ни сажали, одна вот эта, хряпа она называлась, зеленые такие вот листья, большущие, правда, их много было. Но в кочан капуста нигде не завязалась в городе, где бы ее не сажали. И вот эту, значит, вот эту хряпу, так называемую, значит, рубили с солью, ну тоже, как зеленую, как эту, кислую капусту делали. Ну вот это тоже пошло. Потом там рядом воинская часть стояла, они иногда помогали. Но они старались, понимаете, подсунуть работникам. Там у нас одна девочка была тоже медсестрой, очень она, она все, что она тут получала иногда, она все старалась унести домой к матери. Понимаете. Я-то с мамой тут была, и больше никого не было. Поэтому все, что мы имели, то мы для себя и имели. А она вот… И вот они ей иногда подсовывали, понимаете. Так что я говорю, что добра тоже много было в то время. Тоже было много добра, нельзя сказать, что только было все это… Ну что я еще могу вспомнить – театр.
   Интервьюер: Вы ходили в театр?
   Информант: Ходили в театр. Представляете, с Каменного острова в Александринку[50] мы ходили пешком. И ведь когда электростанции все были взяты, и не было света в городе, и как только их вернули и дали свет, ведь в первую очередь дали заводам, военным и все это, дали в Александринку, в театр. И вот мы ходили. И, вообще, представляете вот такую картину – вот сидит полный зал: в шубах, в меховых шапках, в валенках, в это самое, и все равно вот им холодно, а на сцену выходят Брилль и Колесникова[51] в декольте, с голыми руками… Ну, вообще, представляете себе это? И вот они пели, вот все эти годы они пели. Так они уже после войны уже очень быстро сошли. Потому что все голоса, конечно, были сорваны, понимаете ли, абсолютно. Вот сейчас, между прочим, вчера вот это был, «Рио-Рита», по… по российской программе, они, значит, иногда ну старые… старых всяких вспоминают артистов, и вот он вспомнил про Музкомедию, которая в блокаду работала, но, правда, он назвал только Виноградову. Виноградова уже позже была, понимаете ли[52]. А вот тех, кто были в блокаду, вот я даже не знаю, их судьбу я не знаю. Вот, например, кордебалет когда выходил, значит, танцевал, а там вдоль сцены были поставлены такие, деревянные палки были сделаны, они танцевали, потом шли к этим палкам и стояли, держась за них, потому что, видимо, так вот, ну стоять в позе, как вот обычно кордебалет стоит, оттанцевав свои номера, и он принимает какую-то позу красивую и стоит, они не могли. Они стояли уже, держась вот за эти палки. Нет, это… это великое дело. Это наша Музкомедия это… И вот мы… с Каменного острова мы тащились туда. Вот. А во вторую зиму, когда уже все-таки так было и вот это вот, представляете себе, вот, значит, мы протопим эту буржуйку и эту самую хряпу перемешаем с постным маслом, с солью, суем в эту горячую буржуйку и уходим в театр. И вот сидим в театре, что-нибудь смотрим-смотрим, потом вдруг кто-нибудь из нас вспоминает: «Ой, а у нас же там хряпа теплая стоит!» (Смеется.) «Придем, кушать будем!»
   Интервьюер: А это вы в госпиталь возвращались то есть?
   Информант: Да, да.
   Интервьюер: То есть вы там ночевали, да? Домой вы не ходили?
   Информант: Да-да-да, это было казарменное положение, это уже третий год – уже все, она уже кончилась, мы уже домой ходили. Это уже был, был уже не госпиталь. Там уже не дистрофики были, там уже просто был дом отдыха, там ремесленников направляли отдыхать, просто людей из производства, там отдыхали. Тоже было… это уже было совсем другое. А это вот, тяжеленные вот эти две зимы, конечно. И лето, это было жутко… Да… Вот, а вы знаете вот, что когда снята была блокада, не прорвана, а снята, вот 27-го[53] как раз мы были в театре. Уж я не помню, что там шло – «Сильва» или чего другое. И вот третий акт не начинается и не начинается. Все: «Что такое, в чем…» И вдруг выходит Янет[54], это, значит, он тогда руководил театром, и говорит, что только что сейчас по радио передали, что немцев отогнали, блокада снята. Ой, представляете, что было в зале – он взорвался! И вот он сказал, сейчас, говорит, будет салют, и, если вы хотите, вы можете выйти, посмотреть салют, потом вернетесь, и мы продолжим. Ну все, конечно, высыпали на улицу. Ой, это был салют, вы знаете, я такого больше не видела! (Смеется.) Правда, это неправда, но для меня это был самый лучший салют в моей жизни. Ну а потом вернулись, и уже артисты в тот вечер пели ну просто бесподобно! (Смеется.) Вот такие всякие вещи. Вот, а когда, еще до госпиталя, еще когда вот мы так в районе, вот мы приходили в райком с утра, и вот нам какие-нибудь там задания давали. Тогда, значит, детей отправляли в эвакуацию. Мы ходили по квартирам, составляли списки этих детей, на вокзал их отводили, на поезд их сажали, потом было несколько эшелонов, они через Тихвин шли, значит, они дошли до Тихвина, и немцы перекрыли дорогу и Тихвин. И вот надо было срочно этих ребятишек обратно возвращать, там машины брали, вот этих ребят мы привозили сюда, ночью – ну как, из школы же никуда с ними не пойдешь. И вот мы поймали несколько патрулей, которые ходили по городу, и уговорили их: «Вот помогите нам, давайте, ведь вы же можете ходить по городу, давайте разведем ребятишек по домам, чтобы их вернуть». Вот. Потом нас посылали по квартирам собирать ребят. Представляете, вот квартира холодная, ледяная, лежит мертвая женщина, и у нее в руках вот прижатое к себе, закутанное, еще живой ребенок. И вот надо было эти руки разжать, они же закоченели уже, вот этого ребенка вытащить, а он уже даже не плакал, так, какие-то писки издавал. И был пункт, куда мы этих ребят приносили, сдавали, там их кормили, обмывали и потом по Ладоге, значит, отправляли. Вот, видите сколько всего…
   Интервьюер: А почему вот вы с мамой все-таки не уехали в эвакуацию. Вы говорили, что предлагали с колхозом?
   Информант: Не хотели. Нет, нет, не хотели. Я даже не знаю, предлагали ли с колхозом ехать или не предлагали, этого я не знаю, а вот у меня дядя, он на авиационном заводе работал, он, значит, уезжал с женой. И вот он все время старался, чтоб мы с мамой уехали. Ну ни в какую, ну не хотели. Вы знаете что, ведь из Ленинграда иногда просто силком увозили. И, наконец, он все-таки нас вытащил к пристани, значит, по Ладоге еще по воде перевозили, значит, на ночь, с утра должны были поехать, а подошли совсем немцы, и из пригородов в город хлынул народ весь. Ну и было дано распоряжение в первую очередь увезти этих вот, которые из пригородов, те, которые в городе, хотя бы тут им есть где жить, а этих куда девать? Ну, и мы с мамой забрали свои шмотки и скорее-скорее домой убежали. (Смеется.) Дядюшка потом пришел, ругал нас… Ну не знаю, ну понимаете, во-первых, конечно, никто не представлял, что это будет. И потом, я вам честно скажу, что я ни разу не пожалела о том, что я не уехала. Но, правда, вот все благополучно кончилось, были я и мама, никого… Дедушка и бабушка, и уж потом мы говорили, какое счастье: они умерли за год до войны. Они не попали, они бы не пережили бы блокаду, понимаете. Но намучились бы ужасно, мучительной была бы смерть. А так нормально умерли, вот тут на Серафимовском тоже похоронены. Так что вот, не хотели, ну многие не хотели, не уезжали. Понимаете, что ведь и даже понимали, что надо как можно больше вывезти народу, потому что легче будет и кормить, и вообще все, но вот не хотели уезжать из родного города. (Смеется.) Не знаю, я ни разу, но, правда, вот я все-таки не умерла, я и не умирала, но не жалела, и то все, что я видела, все, что я пережила, и все, что мне пришлось здесь делать, и все это… все это я считала так и… раз надо – значит надо, тут никаких разговоров быть не могло. Вот. А эта вот врач, о котором я вам говорила, это вообще, как говорится, врач от бога был. Вот не каждый получивший, окончивший там медицинский институт и ставший врачом, вот может быть хорошим врачом, а Лидия Александровна вот эта, это была удивительная… Она вообще потом по сердцу, она кардиологом была, и там уже потом был этот санаторий, она там работала в санатории, я тоже с ней там же работала. И вы знаете что, я не знаю случая, чтобы Лидочка ошиблась в диагнозе. Вот привезут с каким-то диагнозом, ей совсем немного надо посмотреть человека: нет, это не то, вы, говорит, ошиблись, говорит врачу. Больной: ой-ой-ой, что такое, как это мог… Вот так. Начинают делать анализы, начинают осмотр, и действительно получается, она прямо, знаете, как-то вот на лету сразу. Это не каждому врачу дано, это, я говорю, врач от бога. Она и это имела, «заслуженный врач республики», или чего это было, вот это звание, все это. Медали мы все пополучали. А один наш друг, поэт, Андрюшка, он младше был, он даже, у него даже есть такое одно стихотворение:
 
Нам в сорок третьем выдал медали
И только в сорок пятом паспорта[55].
 
   (Смеется.) Но его уже нет, к сожалению, в живых. А так, в общем, вот… Потом убирали город. Но там, правда, на Каменном острове особенных таких завалов не было… Все-таки как-то больше было порядка. Но вот дороги приводили в порядок. Мусору, все это вывозили, вывозили, убирали, и даже уже больные, которые уже могли ходить, они: и мы, говорят, тоже будем. Мы говорим: «Нет, нет, нет, уходите, это не ваше дело» «Как это не наше дело!» (Смеется.) – «Вы тут нас вытащили, мы должны вам помочь!» Вот, такая вот взаимосвязь, и все это. А я никогда не забуду одного паренька. Привезли его, он стоять не мог, его внесли. И он у нас несколько месяцев, вот мы его вытаскивали, выковыривали, буквально вот с того света. И потом, когда, значит, а он тоже ремесленник был, он даже не ленинградец, он приехал сюда учиться в ремесленное училище и вот попал. И когда он уходил, мы его нарядили, одели, одежки-то много всякой оставалось, все это перестирали, одели, и Виктор от нас ушел – ну просто ж я не знаю, принц какой-то. (Смеется.) Вот он так вот у меня перед глазами вот и стоит. А еще такой грустный случай у меня пред глазами. Привезли тоже… мать привела, причем внешне даже не такой уж он был, знаете, истощенный, и палаты все были забиты, положили его в коридоре. Но она ушла, я, говорит, завтра утром приду. Ну вечером тут накормили его, чего-то там, какой-то укол ему чего-то сделали или что, но он не дожил, он умер, все равно он ночью умер. Пришла, значит, мать – вот, нету его. Он так, говорит, и умер в коридоре? Я говорю: «Нет, нет, нет». Я уж неправду ей сказала, но надо было как-то, понимаете, чтоб матери легче было от нас уйти. Я говорю: «В палату положили, он в палате лежал, в палате умер». И отдали ей все вещи, ну вот, все это. Вот, всяко. А потом еще тоже, из интересных таких – кошка у нас там была. Мы эту кошку с собой забрали в этот госпиталь. Она, конечно, в кухне притулилась, потому что понимала, что ей там будет лучше. Но иногда она поднималась и ходила по палатам. Так вы знаете, когда кошка входила в палату, так даже самые вот, которые не двигаясь, поднимались и вот смотрели – кошка, живая кошка! В блокадном Ленинграде живая кошка! А она так гордо ходила, задрав голову, точно вот понимала, что вот на нее смотрят. Мне эта врач говорила: слушай, ты вот знаешь, что лучше всяких лекарств, вот ты, говорит, Дымку приноси, пусть она, говорит, ходит по палатам. Она лучше всех, говорит, вылечивает, говорит, наших дистрофиков. (Смеемся.) Вот такие всякие вещи были. Да…
   Интервьюер: А День Победы помните?
   Информант: День Победы… (пауза) День Победы я встретила в Гатчине. Мы как раз вот с этой врачом, с Лидочкой, – уже, значит, их обратно… Она эстонка по национальности, и когда… Ну, эстонцы тоже жили здесь со времен Екатерины.
   Интервьюер: Угу.
   Информант: И когда, значит, немцы пришли, то они всех эстонцев убрали в Эстонию. Они там тоже хватили лиха. Потому что они там, эстонского они никто не знал, ничего они не знали, не умели, одна только вот их… их было три сестры, и одна очень хорошо шила. Так вот она всех… они выползли только за счет того, что она шила. Ну потом их всех обратно вернули. И вот когда, значит, уже можно было ездить без пропусков, мы, значит, с Лидочкой поехали туда, познакомиться с ее сестрой, с ее матерью, с тетушками ее. И вот как раз День Победы мы были там. Вдруг, значит, к поселку мчатся дети и кричат: «Победа! Победа!» Мы, значит, все сорвались. Все пошли в клуб, там, значит, радио включено, там все эти выступления, все, гармошка, пляски, скачки, водку откуда-то, конечно, принесли, тут же все за победу выпили, понимаете ли… Ну на следующий день уже сюда вернулись. Ну это я уже не работала уже в госпитале. Я уже… А я… я тут… был такой период, когда я… Понимаете, был такой период, когда кончилась блокада, то стали возвращаться, и медсестры появились. И нас, медсестер без всяких этих, документов, значит, стали убирать, а этих они должны были брать. Мы говорим: «Да как же вам не стыдно, мы же тут всю блокаду работали, мы лучше их знаем, чего надо людям!» (Смеется.) Все, говорят, мы обязаны, значит, взять на работу. А я в вечерней школе. Я, значит, два последних класса, 43-й и 44-й год, я в вечерней школе училась. И уже готовилась поступать в университет, поэтому я уже не работала, в этот День Победы. Мы уже дома праздновали, мы жили в коммунальной квартире, тоже праздник такой устроили. У нас хорошая была коммунальная квартира, ничего не могу сказать. Весело все это там было. А потом я уже в университет поступала. Вот так.
   Интервьюер: Это В 45-м году, да?
   Информант: Это в 45-м году. Да.
   Интервьюер: Уже после окончания войны…
   Информант: Да, это в 45– году, уже когда университет вернулся.
   Интервьюер: Угу.
   Информант: Он в 44-м вернулся, в 44-м я кончала вечернюю школу[56]. Вот она, наша школы была, вот если тоже знаете, по Введенской туда к Каменноостровскому, значит, вот угловой дом. Потом такой, в общем, не знаю, был там дом или не был, но только, в общем, пустое место, и только наша школа стояла. Вот эта школа, ее я кончала. Так что вот. Ну что еще вам вспомнить… (Пауза.)
   Интервьюер: Ну расскажите немножко, может быть, про послевоенную еще жизнь, как вот жилось после войны.
   Информант: Тяжело, конечно, жилось, понимаете ли… Карточки, разрушено все… но, надо сказать, вот когда даже бомбили еще даже вот, в блокаду-то вот эти все вот, особенно вот в центре, разрушенные дома, они так не стояли, их не то что их ремонтировали, но их… как бы заплатки ставили, понимаете ли. Из фанеры, рисовали на них окна и все эти дыры вот закрывали. Так что вот если внешний вид, если сфотографировать, все вроде нормально, улица стоит. Ну потом началось, конечно, стали восстанавливать все. Университет вернулся, университет тоже, ну мы принимали участие просто в чистке университета. Потому что там тоже были госпиталя, и военные, и такие, и просто его надо было, в порядок его приводить. Ректор тогда был очень сильный, он, надо сказать, ему, он потом, когда было «ленинградское дело», он погорел во время этого, но это был очень умный, очень сильный человек, и очень энергичный, Даниил Вознесенский[57]. Он очень много для университета сделал, огромное ему спасибо, конечно, за то, что он сделал для университета, чего он добился для университета. А мы, значит, вот наша группа, например, была – блокадники, вернувшиеся из армии, ну один, правда, был, Леня М<…>[58], он был инвалид от рождения, у него что-то было с ногой, он ходил с костылем, все это, так что он не воевал, ничего, но он в блокаду здесь был. В блокаду здесь был и пережил блокаду. Вот. Вообще, было очень такое приподнятое настроение, и, надо сказать… не знаю… но мы молодые были. Понимаете ли, конечно, были и семьи, где люди погибли на фронте или на войне. Но вот у нас вот не было такого. Были я и мама, больше никого не было. Понимаете. Поэтому наша семья не разрушилась. Поэтому вот этого горя и несчастья у нас не было. А ведь не было же практически семьи, где бы кто-то не погиб, либо на фронте, либо в блокаду. Конечно, это ужасно и страшно. Но они поднимались. Понимаете, жизнь ведь берет в любое время. Она берет свое. Надо было работать, надо было учиться, надо было восстанавливать город. Вот это все как-то вот и вовлекало людей, отвлекало от всяких отчаянных мыслей, и от ужасов, и от всяких-всяких таких вещей. Конечно.
   Интервьюер: Но вы вспоминали блокаду вот в вашей группе, вот когда в университете учились?
   Информант: Вы знаете что, честно вам скажу, не очень. Как-то вот прошло и прошло. Ведь и даже потом же уже появлялись люди, которые в город после блокады приехали. Они как-то, я даже не скажу, что они очень как-то так интересовались или расспрашивали. И мы тоже. Вы знаете, что, видимо, это была какая-то вот такая, ну форма защиты, что ли вот. Понимаете ли.
   Интервьюер: Угу.
   Информант: Потому что, если все время об этом думать, и вспоминать, и заново все это переживать, это, может быть, даже будет более тяжко вот душевно, чем в то время. Потому что в то время, когда это было действительно и голодно, и страшно, и холодно, душа, она как-то была на последнем месте, физические страдания, понимаете, занимали. А тут, когда физически ты здоров и сыт и все у тебя нормально, и, если ты будешь все время об этом думать и будешь это перемалывать, так душевно ты совершенно… Вот я смотрю, вы знаете что – у нас вся вот лестница, этот дом, был заселен как-то вот блокадниками. И вот есть некоторые, которые вот только, только и разговоров о том, как вот сейчас. Вот как сейчас, как в блокаду, вот мы сейчас к блокаде приближаемся. Вот сейчас, знаете, ведь все эти аварии, многие вот… Вот у меня есть приятельница, тоже вот мы учились вместе до войны в школе и после школы продолжаем держать связь, у нас и в блокаду она тоже была. И вот у нее сейчас ни воды холодной нету, у нее вода не горячая, а эти… колонка газовая – раз воды нету, значит, и горячей воды нету, и батареи у нее холодные. И каждый вечер с девяти часов свет отключается. Вы представляете себе?
   Интервьюер: Угу.
   Информант: И вот. И вот в таком состоянии дом, и куда НИ ЗВОНЯТ, куда ни говорят – один раз пришли, посмотрели. Ну и все. И больше нет, так что понимаете что, не очень много. Ну были, конечно, разговоры, но во всяком случае единственное, что я могу сказать, что истерик и вот таких что: «Ай, было вот так вот, кошмар». Вот таких разговоров не было. Как-то вот, ну как вот сейчас, разговаривая с вами, мне все-таки вспоминаются добрые моменты этого, так и тут…
   Интервьюер: Угу.
   Информант: У каждого что-то, понимаете ли, было. Одна была, она работала шофером, значит, и даже по Ладоге машины водила. У нее все погибли, она одна осталась. Понимаете ли. Ну ничего, Ирка держала себя прекрасно. Мы дружили, все было хорошо. Так что понимаете что, как-то я считаю, что в человеческом, не знаю, организме, в душе, в уме, есть что-то, что вот ну как бы защищает человека от какого-то отчаяния, от ужаса. Если этого нету, то это ужасная, конечно, жизнь, я себе не представляю, как бы вот можно было бы жить, все время думая… Я тоже, вот понимаете, я сейчас почти ничего не вижу. У меня этот глаз совсем не видит, у меня катаракта. Меня должны были оперировать, и уже было, пришло, приглашена я была. Но я начала падать, поломала, значит, у меня нога сломана, у меня рука сломана, о какой операции могла идти речь. И сейчас тоже я ничего, надо анализы собирать, надо врачей обходить, а я вон, на улицу сейчас не могу выйти. Один глаз совсем не видит. Второй еле-еле видит, но понимаете что, я ведь даже читать не могу. Но если я начну вспоминать только одни кошмары, эти самые, все эти рассказы и все то, что я сама видела там, все эти ужасы, ну так я… Через месяц меня вообще уже не будет. Я сама себя загоню. Вот такая я. (Смеется.) Уж хорошо это или плохо, не знаю.
   Интервьюер: А вот в блокадный музей в Соляном, пока еще не закрылся, все-таки ходили? После войны…
   Информант: Да. Да-да.
   Интервьюер: Помните его?
   Информант: Да. Да, а как же. Я ж туда снесла, у меня были программки вот этого, Музкомедии, ну фотографии это были довоенные этих всех артистов, а программки были эти, я им туда отнесла эти программки.
   Интервьюер: Еще тогда, сразу после войны?
   Информант: Да, да-да-да-да-да, сразу, как только он открылся, мы ходили туда смотреть, и, значит, я им принесла эти программки, отдала эти программки.
   Интервьюер: А закрытие музея помните?
   Информант: (Вздыхает.) Ну я не присутствовала при сем, я знаю, что это, конечно… И сейчас то, что его переносить собираются… Не знаю, чем сейчас дело кончилось, оставили на старом месте или собираются его переносить.
   Интервьюер: Ну вроде пока на старом.
   Информант: Пока на старом, да? Я считаю, что его не надо, конечно, переносить. Во-первых, само помещение, где он, это уже сама память, понимаете. Это уже сама память. Ну сейчас я, так не собралась вот сейчас, ну а сейчас уже я, мне это исключено совершенно, для меня, к сожалению. А музей был, конечно, хороший. Они хорошо его сделали, очень хорошо. И ну, к сожалению, очень много потом пропало таких, причем именно понимаете, таких мелочей. Но без этих мелочей нет представления о том, что это было. Вот эти вот фитюлечки там все-таки. У меня ведь очень долго хранился вот это самое, этот радио-то это, штука-то эта самая. Потом уж при переездах, нас же мотало по городу, уж я не знаю как, сколько, это четвертый переезд, понимаете ли, уже. Все, конечно, по дороге, вот только эта штука осталась (Информантка показывает на осколок снаряда, упавший в блокаду рядом с ней и потом сохраненный ею, смеется.) Ой… Вот. Потом я еще здесь была в снайперской школе, на Большой Охте – вот сейчас здесь милиция есть, до милиции, вот в этом помещении был, это самое, школа младших командиров. И при ней были, значит, курсы – не курсы, я не знаю, как они называются, этих, пулеметчиков и снайперские. Вот я была на снайперских. И вот лето все, значит, это… 42-й… лето 43-го года вот мы там, нас, изучали снайперскую винтовку, собирались, разбирали – собирали, значит, по часам все это было, и нас возили на Малую Охту, там есть такая речка, Оккревиль, и там, значит, есть такие совершенно пустые места. Мы там, нас туда возили, значит, вот мы там из этих снайперских винтовок самых стреляли. И по окончании снайперской школы четыре наших девочки, значит, ну мы все пришли в военкомат, нас через военкомат туда посылали, значит, обратно пришли в военкомат. Те, значит, мы все, значит, конечно, в военкомате заявили, что мы все хотим на фронт и так далее. Две были отправлены, из Центрального района. А из нашего района были две, нам сказали, так посмотрели на нас, такие девчонки, ладно, говорит, но на случай, если бы был штурм города, у меня была точка. Около Кировского завода, значит, там эти дома такие, Средняя Рогатка, меня туда возили, мне показывали, я пристраивала винтовку, как бы вот все это, что вот это мое место, и по радио должен был дать, дан сигнал, ну мы должны были собраться у военкоматов, нас бы на эти места всунули и вот. Так что у меня было место снайперское. Но девчонок решили таких не брать. (Смеется.)