Человек барокко не мог не страдать, задаваясь извечным вопросом «кто я?» и не находя на него ответа: «Пусть человек… подумает о себе и сравнит свое существо со всем сущим, пусть почувствует, как он затерян в этом глухом углу Вселенной, и, выглядывая из чулана, отведенного ему под жилье, – я имею в виду зримый мир, – пусть уразумеет, чего стоит наша Земля со всеми ее державами и городами и, наконец, чего стоит он сам. Человек в бесконечности – что он значит?» – писал Блез Паскаль.
   Контраст между миром земным, наполненным болью и страданиями, и миром небесным, с его недостижимой гармонией и порядком, рождал противоречия и вопросы. Само время заставляло человека повзрослеть и стать самостоятельным, обрести свое мнение и точку зрения, свой стержень. Люди, сильные духом, находили опору внутри себя, в своей вере в идеалы, в Бога. Но это был тернистый путь, путь проб и ошибок. Тот, кто не находил внутренней опоры, испытывал горькое разочарование в жизни, его уделом становилось отчаяние.
 
Я в одиночестве безмолвном пребываю.
Среди болот брожу, блуждаю средь лесов.
То слышу пенье птах, то внемлю крику сов,
Вершины голых скал вдали обозреваю,
Вельмож не признаю, о черни забываю,
Стараюсь разгадать прощальный бой часов,
Понять несбыточность надежд, мечтаний, снов,
Но их осуществить судьбу не призываю.
Холодный, темный лес, пещера, череп, кость —
Все говорит о том, что я на свете гость,
Что не избегну я ни немощи, ни тлена.
Заброшенный пустырь, замшелая стена,
Признаюсь, любы мне… Что ж, плоть обречена.
Но все равно душа бессмертна и нетленна!..
 
Андреас Грифиус «Одиночество»
Во власти Фортуны
   Неслучайно тема Фортуны – судьбы, которая бросает человека в бушующее море жизни, – становится одной из главных в это время. Человек не властен над своей жизнью. Может быть, поэтому почти в каждом своем произведении Шекспир, писавший на рубеже XVI–XVII веков, с такой иронией упоминает «старушку Фортуну», противопоставляя ей человека, сильного своими добродетелями:
 
…В тебе есть цельность.
Все выстрадав, ты сам не пострадал.
Ты сносишь все и равно благодарен
Судьбе за гнев и милости. Блажен,
В ком кровь и ум такого же состава.
Он не рожок под пальцами судьбы,
Чтоб петь, смотря какой откроют клапан.
Кто выше страсти? Дай его сюда,
Я в сердце заключу его с тобою,
Нет, даже в сердце сердца.
 
«Гамлет»
   Бенедикт Спиноза утверждал: «Человеческое бессилие в укрощении и ограничении аффектов я называю рабством. Ибо человек, подверженный аффектам, уже не владеет сам собой, но находится в руках фортуны (курсив мой. – Ю. М.), и притом в такой степени, что он, хотя и видит перед собой лучшее, однако принужден следовать худшему».
Жизнь есть сон
   Однако, испытывая страх перед судьбой, злым роком, человек одновременно начал ощущать себя гражданином мира. Если Ренессанс стал эпохой географических открытий, то барокко можно назвать временем их активного освоения и прокладывания новых путей. Оно открыло эпоху рабовладения и морских баталий между государствами за право обладания новыми землями – колониями. Европеец почувствовал себя не романтическим первооткрывателем, а хозяином, завоевателем нового мира.
   Человек барокко пытался утвердиться, почувствовать собственную значимость во всем – и стремился к обладанию властью, богатством, силой. Но эта значимость зачастую принимала гипертрофированные формы: если праздник – то грандиозное театральное действие, карнавал, не стихающий несколько дней. «Жизнь напоказ» – так можно определить одну из граней этой эпохи.
   Но была и другая, скрытая от посторонних глаз внутренняя жизнь одинокого человека. И как ее отражение во дворцах, среди пышных, поражающих великолепием залов, в это время появляются комнаты уединения – на фоне остальных интерьеров они смотрелись как настоящие кельи. Сюда не допускались любопытные. Здесь человек оставался наедине с собой, здесь он снимал все маски и отбрасывал все условности, становился таким, каким был на самом деле.
 
Моя душа, ядро земли греховной,
Мятежным силам отдаваясь в плен,
Ты изнываешь от нужды духовной
И тратишься на роспись внешних стен…
 
Уильям Шекспир «Сонет 146»
   Жизнь человека барокко больше походила на театральное действие, в котором каждый играл какую-то роль, а театр – на повседневную жизнь. В своих пьесах Мольер и Расин раскрывали характеры героев, изобличая недостатки человеческие, старательно спрятанные под модными одеждами.
   «Жизнь есть сон» – само название пьесы Педро Кальдерона как нельзя лучше отражало суть эпохи. Мартин Опиц, поэт того времени, писал:
 
Все это – сон пустой!..
И до чего ж охота
Средь бренности найти незыблемое что-то,
Что не могло б уйти, рассыпаться, утечь,
Чего вовек нельзя ни утопить, ни сжечь.
Разрушит враг твой дом,
твой замок уничтожит,
Но мужество твое он обстрелять не может.
Он храм опустошит, разрушит. Что с того?
Твоя душа – приют для Бога твоего.
 
«Слово утешения средь бедствий войны»
«Все наше достоинство – в способности мыслить»
   «Весь мир – это вечные качели. Даже устойчивость – и она не что иное, как ослабленное и замедленное качание», – утверждал Мишель Монтень.
   Дуальность и противоречие – вот основные черты эпохи барокко, которая воспринимала мир в противопоставлении материального и духовного, природного и божественного, разума и чувства.
   В философии разгорается борьба двух принципиально противоположных учений – метафизики и материализма. Рене Декарт утверждает, что единство мира в разуме. Томас Гоббс – что единство в материи, а все духовное есть суть материи. Бенедикт Спиноза находит единство в понимании Бога, объединяющего духовный и материальный мир. Блез Паскаль ищет его в любви, источнике благородного поведения. А Мишель Монтень пишет: «Жизнь сама по себе – ни благо, ни зло: она вместилище и блага и зла, смотря по тому, во что вы сами превратили ее». Все философы будто пытаются ответить на один-единственный безмолвный вопрос человека барокко: во что верить? Слова Декарта «Я мыслю, следовательно, я существую» становятся девизом эпохи и фактически определяют будущее. Лишь собственному опыту можно доверять, и лишь разум – самый надежный инструмент познания мира и самого себя!
   …Уходило в прошлое время человека-творца, уподобившегося Богу, приближалось время человека Просвещения – человека-хозяина, все знающего и все понимающего. А между ними стоял истерзанный вопросами и сомнениями человек эпохи барокко.
   Похоже, он нашел ответ на вопрос «во что верить?». Разум определил дальнейший путь познания себя и мира… Но невольно приходит на ум – а был ли другой ответ? Могла ли история пойти по другому пути?
   Если мы вновь проведем параллель с человеческой жизнью, окажется, что все шло своим чередом, ведь в юности мы учимся совершать сознательные действия, сознательно выбирать, то есть пользоваться своим разумом. Несколькими годами позже наступает возраст, когда человек должен сделать важный выбор между материальным и духовным и определить свои жизненные ценности и приоритеты. И вот тут бы не промахнуться…
Во имя Бога
   В эпоху барокко предпринимаются многочисленные попытки объединить рациональное и метафизическое – опыт и божественную природу всего сущего, первопричину всех явлений.
   Так, розенкрейцеры, пытаясь преодолеть противоречия между экспериментальной наукой и теологией, призывают создать новое искусство, новую этику и новую науку как синтез древних знаний: алхимии, магии, каббалы – и «посвятить жизнь истинной философии во имя служения миру».
   В науке Ньютон и Кеплер свои гениальные открытия совершают отталкиваясь от философских представлений о природе. И уже в математических расчетах и опытах находят им подтверждение. А не наоборот!
   В музыке самые прекрасные композиторы – Бах, Вивальди, Перселл, Гендель – творят во имя Бога, соединяя в прекраснейший союз разум и чувства.
 
Твоя душа – приют для Бога твоего.
…На крыльях разума из темной нашей чащи
Она возносится над всем, что преходяще.
Бог чтит ее одну. Ей велено судьбой
Быть нам владычицей и никогда – рабой!
 
Мартин Опиц
«Слово утешения средь бедствий войны»
   Может быть, в этом прекрасном созвучии разума, не потерявшего чувств, не потерявшего любви и стремления вновь обрести Бога, и чувств, воспитанных и облагороженных разумом, и заключается загадка барокко?

Прерафаэлиты

   Илья Бузукашвили
   Они осмелились сломать традиционные каноны английской живописи и устояли под огнем нападок, выдержали экзамен времени. Они стремились к красоте, истинности и свободе и называли себя братством. Братством под необычным и даже немного смешным именем – «прерафаэлиты».
 
   Их дебют состоялся в 1849 году. На свободной выставке в Гайд-парке появились работы трех художников, написанные в необычном, нетрадиционном стиле.
   «Детство Богоматери», «Изабелла» и «Риенци» – так назывались эти три картины. Они были удачно проданы, и художники посчитали, что имеют силы и право пойти в живописи своим, никому не ведомым доселе путем. Казалось, ничто не предвещало той грозы, что уже очень скоро обрушилась на их головы…
 
   Все началось с картины «Благовещение» Россетти, которую критики дружно назвали «возмутительной». Да как это можно – соединять несоединимое: архаичный стиль, чистой воды натурализм и сложную религиозную символику?!
 
 
   Д. Э. Миллес. Христос в доме своих родителей
 
 
 
   Д. Э. Миллес. Лоренцо и Изабелла
 
   Когда же публика увидела картину Миллеса «Христос в плотницкой мастерской», в хоре критических голосов послышалась ярость. Секретом новоявленного братства объявили претенциозную наглость, а реализм нового стиля – кощунством. Все это наделало столько шума, что картину сняли со стены, чтобы представить лично королеве Виктории.
   Самая знаменитая обличительная речь прозвучала от Чарльза Диккенса. «Этот странный беспорядок духа и зрения, доходя до абсурда, продолжает постоянно нарастать среди молодых художников, называющих себя «Братством прерафаэлитов». Кажется, их вера состоит из полного неприятия общеизвестных канонов перспективы и законов игры света и тени, в извращении понятия красоты форм». И далее: «Поскольку мы не в состоянии помешать этим людям тратить понапрасну свой талант на уродство и суету, публика имеет право потребовать, чтобы эти оскорбляющие глаз картины прекратили выставляться как примеры мятежного характера этих художников, которые впали в детство своей профессии».
   Опубликованные в газете «Таймс» слова знаменитого писателя, казалось, способны были смести только что заявивших о себе художников с лица земли…
 
   Поначалу их было трое. Джон Эверетт Миллес, Уильям Холман Хант и Данте Габриэль Россетти. Они встретились в Школе изящных искусств Королевской академии, где родилась их дружба, что вписала прекрасную страницу в историю изобразительного искусства.
   Молодые люди были с характером. Хант прошел огонь и воду, прежде чем убедил семью в своем художественном призвании. Миллес стал самым молодым студентом, когда-либо принятым в академию. Ему было 11 лет. Россетти, сын итальянского политического ссыльного из Неаполя, к моменту встречи не был примерным студентом, но переводил итальянских поэтов XII–XIV веков.
   Втроем они решили сказать новое слово в английской живописи, которая, как им представлялось, совсем завязла в скуке, жанровых рамках, условностях и повторениях: пейзажи, бытовая живопись, портреты…
   Да и вообще молодые художники ополчились не только на своих соотечественников англичан. Они критиковали Рафаэля и Рубенса. И вовсе дерзнули утверждать, что последние три сотни лет художественного воспитания следовало бы признать ошибкой!
   За образец они решили взять средневековое искусство. В произведениях Джотто и Гиберти молодые художники, которых вскоре стало семеро, нашли для себя то, чего раньше не видели. Что-то сильное и вечно правдивое…
   Учителя объявили их потерянными навсегда, товарищи по классу осмеивали, но «отщепенцы» были верны избранному пути.
 
   Родилось братство «прерафаэлитов». Они решили ставить на картинах буквы PRB в виде криптограмм, которые могли понять лишь некоторые посвященные. Точно так же стали подписывать письма…
   Цели, декларированные молодыми художниками, были наивны и искренни:
   «Иметь оригинальные идеи.
   Внимательно изучать природу, чтобы уметь ее выразить. Любить в искусстве прошлого все серьезное, прямое и искреннее и, наоборот, отбрасывать все банальное, самодовольное и рутинное».
   Уильям Хант подвел тому итог: «Короче говоря, нам было нужно новое и более смелое английское искусство, которое заставило бы людей размышлять».
 
 
   Э. К. Берн-Джонс. Рыцари отправляются на поиски святого Грааля
 
   В самый разгар нещадной критики всей этой «прерафаэлитской ереси», внезапно и некстати явившей себя на сцене чинного и спокойного английского изобразительного искусства, у молодых художников неожиданно появился сторонник и защитник. Весомый, значительный, уважаемый. Джон Рескин. Его авторитет в художественной среде был неоспорим.
   «Утверждалось, что они не владеют перспективой, и эта критика исходила от людей, которые понимали в перспективе не больше, чем в астрологии. Утверждалось, что они грешат против настоящей правды, и это мнение было выдвинуто критиками, которые никогда не нарисовали с натуры ни листочка, ни цветка.
   Труд, затраченный на эти произведения… Верность своего рода правде… Уже… достаточны для того, чтобы поставить их над обычным презрением».
   Рескин словно смотрел в будущее. Ведь это его слова о прерафаэлитах в самом начале их творческого пути прошли испытание временем. Тогда он сказал: «Они могли бы заложить у нас в Англии основы самой благородной художественной школы, какую видел мир за последние триста лет».
   Обращение к литературным сюжетам открыло прерафаэлитам путь к признанию. Китс, Теннисон и, разумеется, Шекспир.
   «Офелия» Миллеса поразила всех своим цветовым решением, символизмом и вниманием к деталям. В течение лета 1851 года Миллес рисовал с натуры пейзаж на берегу реки Хогсмилл, в графстве Суррей, оставив полные юмора воспоминания о работе над картиной: «В течение 11 часов я сижу в костюме под зонтиком, отбрасывающим тень размером не больше чем полпенни, с детской кружечкой для питья. Мне угрожает, с одной стороны, предписание предстать перед магистратом за вторжения на поля и повреждение посевов… Мне угрожает ветер, который может снести меня в воду… Мое несчастье усугубляют два лебедя, упорно разглядывающие меня как раз с того места, которое я хочу рисовать, истребляя по ходу дела всю водную растительность, до которой они только могут дотянуться».
   «Офелия» решительно помогла успеху движения. Рескин назвал ее «самым радостным английским пейзажем, населенным печалью».
   Шли годы. Судьба давно уже разметала в разные стороны основателей братства, но их идеи и творческий дух подхватывали все новые и новые художники по всей Англии. А их искусство завоевывало все больше поклонников за пределами страны.
 
   «Под картиной я подразумеваю красивую романтическую мечту о том, чего никогда не было и никогда не будет, что освещено самым прекрасным светом и находится в таком месте, которое нельзя ни найти, ни вспомнить, а можно только лишь желать» – это слова Берн-Джонса, художника, который станет одной из главных фигур английской живописи второй половины XIX века. Он вдохновлен средневековыми легендами о рыцарях Круглого стола, о Короле Артуре, о священном Граале. С ним и с его учениками в искусство прерафаэлитов вернутся темы, связанные с рыцарскими идеалами, чистотой, мужеством, благородством.
   Казалось бы, далекий от всей этой островной британской романтики А. Луначарский напишет о Берн-Джонсе и его героях: «Все его действующие лица красивы красотой сдержанной, торжественной, словно слегка испуганной бездонностью пространства и тайн жизни. Эти благородные дамы, складки платьев которых льются и падают так ритмично, волосы которых лежат как золотые венцы, глаза чутко спрашивают и уста таинственно молчат. Эти рыцари, преданные и восторженные, полные отваги и любви, эта густая тень завороженных лесов, эти травы и цветы, полные кроткой мудрости, эти животные – наши сестры и братья, – весь мир, сказочный, темный, но в глубине которого чувствуется какое-то радостное обещание: какая это прелесть!»
 
   С Уильямом Моррисом прерафаэлиты затрагивают прикладное искусство, возрождают иллюстрированную книгу. Моррис и его друзья-художники трудятся в созданной им компании «Искусства и ремесла», воплощая идеи прерафаэлитов в дизайне и декорации интерьеров, в производстве мебели, витражей, изразцовой плитки, ковров, обивочных тканей.
   Одновременно в своем издательстве «Кельмскотт Пресс» Моррис выпускает книги, стараясь воссоздать в них дух поздней готики. Сам верстает, стоит у печатного станка, придумывает новые типографские шрифты и скромно признается: «Суть моей работы в том, чтобы не просто производить печатную продукцию, а делать красивые книги».
   А еще он напишет картину «Королева Гвиневра». И придаст героине черты своей жены Джейн. Моррис не был высокого мнения о своем таланте живописца и потому скажет супруге очень просто и искренне: «Я не могу вас нарисовать, но я вас люблю».
 
   Упорно, наивно, страстно и иногда, быть может, несколько неуклюже художники-прерафаэлиты приносили свои труды на алтарь Жизни и Прекрасного. Связывали, как могли, прошлое и настоящее. Балансировали на грани живописи и фотографии, старины и модернизма. И, верные однажды изреченному принципу, старались подарить людям искусство, которое бы учило размышлять.
   Один за другим они сходили со сцены. С последними угасло движение, питавшее художественную жизнь Викторианской эпохи почти пятьдесят лет.
   Луначарский написал: «Да, искусство Уильяма Морриса и его друзей было великим. И великолепной была их мечта рассеять лучи его по жилищам бедных и трудящихся. Мечта оборвалась. Они спят в своих могилах. Мало кто пришел им на смену. Но их надежда не из тех, что умирает…»

Серебряный век: лекарство от бездуховности

   Ольга Наумова
   История идет неравномерно. Бывают «ленивые» столетия, когда почти ничего выдающегося не происходит, а порой ход времени как будто ускоряется, «наверстывая» упущенное, спрессовывая события. И тогда в одну эпоху, буквально в несколько десятилетий происходит столько важного, судьбоносного, сколько в спокойные времена хватило бы на века. Рождаются и работают гении, талантливые и просто ищущие люди – но в таком количестве и с такой интенсивностью, как будто пытаются заложить основы для будущих поколений.
   Россия пережила подобный опыт совсем недавно, но именно из-за этой близости и из-за попутных социальных катаклизмов мы не всегда способны по достоинству оценить наш Серебряный век. А ведь его искания могут помочь нам сегодня.
 
   В XX век Россия, как, впрочем, и весь мир, входила тяжело. Еще недавно человек был творением Божьим, несшим в себе частицу своего небесного Отца, а теперь оказывалось, что произошел он… от обезьяны. Бурное развитие науки породило в человеке уверенность в безграничности своих возможностей и в постижимости мира, в полной предсказуемости будущего. Новые научные открытия разрушили прежние представления о стабильном, прочном, материальном мире: рентгеновские лучи, беспроволочная передача сообщений, квантовая теория, теория относительности… Материя исчезла. Человек превратился в песчинку. Покров божественной тайны с мира и с человека был снят. Сначала это дало уверенность в своих силах, но потом в груди образовалась страшная пустота, заполнить которую было нечем…
 
 
   А. Бенуа. Вечер на взморье
 
 
Если желанья бегут, словно тени,
Если обеты – пустые слова, —
Стоит ли жить в этой тьме заблуждений,
Стоит ли жить, если правда мертва?
 
Вл. Соловьев
   «Еще недавно думали – мир изучен. Всякая глубина исчезла с горизонта. Простиралась великая плоскость. Не стало вечных ценностей, открывающих перспективы. Все обесценилось», – писал Андрей Белый в 1903 году.
   Собственно, произошло то, о чем еще за два десятилетия до этого предупреждал в своих романах Достоевский. Когда нет критериев добра и зла, нет святого, тогда можно объяснить и оправдать даже убийство и начинают править бал бесы. И тогда самым надежным средством решения социальных проблем становится террор, тогда можно поднять массы на бунт, «бессмысленный и беспощадный», тогда учащаются самоубийства и люди впустую прожигают жизнь…
   «Упадок», «декаданс», «разрушение», «кризис», «перелом» – эти слова в лексиконе эпохи встречались все чаще. Люди, потерявшие всякие ориентиры, «начали на ощупь искать кратчайшие пути к утраченным, незыблемым ценностям» (А. Пайман). Некоторые обращались к разного рода духовным учениям – от религиозной философии и теософии до спиритизма, столоверчения и причудливых восточных культов. Другие изучали возможности, заложенные в древних культурах, в более или менее отдаленном прошлом, и мечтали о возвращении мифа. А люди искусства пытались укрыться от непогод этого мира на Парнасе. Или найти там точку опоры и перевернуть этот мир.
«И серебряный месяц ярко над серебряным веком стыл…»
   Итак, начало XX века легким быть не обещало и легким не было. За первые же его 20 лет Россия пережила три войны и три революции.
   Но вот парадокс: если бы мы задались целью составить список выдающихся людей той эпохи, он занял бы не одну страницу. Попробуйте сами: вспомните по три деятеля любой из областей русской культуры, и два из них наверняка окажутся представителями Серебряного века. Вл. Соловьев, Бердяев, Флоренский, Врубель, Рерих, Бенуа, Шаляпин, Комиссаржевская, Станиславский, Мейерхольд, Скрябин, Рахманинов, Шехтель, Щусев, Мамонтов… Это только некоторые имена, но за каждым – целый мир. Мы еще даже не коснулись литературы, поэзии, а именно они считаются воплощением Серебряного века.
   Николай Бердяев назвал это время русским духовно-культурным ренессансом: «Сейчас с трудом представляют себе атмосферу того времени… Это было опьянение творческим подъемом, новизна, напряженность, борьба, вызов. В эти годы России было послано множество даров. Это была эпоха пробуждения в России самостоятельной философской мысли, расцвет поэзии и обострение эстетической чувственности, религиозного беспокойства и искания, интереса к мистике и оккультизму. Появились новые души, были открыты новые источники творческой жизни, видели новые зори, соединяли чувство заката и гибели с надеждой на преображение жизни».
   В этих словах – главное из того, что принес Серебряный век: искания, прорыв, борьба. Борьба со всем старым, косным, материальным и тусклым в мире. А еще – борьба с тусклым и косным в себе. Продолжим цитату из статьи Андрея Белого: «Не исчезло стремление к дальнему в сердцах. Захотелось перспективы. Опять запросило сердце вечных ценностей…»
Человек – это звучит гордо!
   Вряд ли у кого-то повернется язык назвать пролетарского писателя Максима Горького модернистом, причислить его к авторам Серебряного века (хотя почему бы и нет?). Однако именно его слова, пронизанные пафосом гордости за Человека, могут стать девизом той эпохи.
   В середине XIX века, на излете эпохи романтизма с ее пристрастием к личности необыкновенной, исключительной, порой демонической, «маленького человека» открыли – открыли, как Америку и как Клондайк, и это было проявление любви и внимания к самому обычному человеку, со всеми его горестями и радостями. Но уже к концу столетия человек стал «совсем маленьким», потеряв в своей малости даже смысл собственного существования.
   Герой новой эпохи – чеховский персонаж. Тоже обычный человек, который живет, работает, страдает и радуется, но «между строк» его жизни проступает еще «что-то» – то ли ненайденный смысл, то ли неизрасходованные силы… Чеховские герои «просто живут», но при этом как будто пытаются заглянуть за горизонт и увидеть какую-то иную, лучшую жизнь, нового, будущего человека.
   Новый человек был одной из тем жарких обсуждений в кружках и обществах Серебряного века. Откуда он придет? Каким будет? (А в том, что новый человек необходим, сомнений не было.) Как ускорить его приход, как воспитывать новых людей сегодня, уже сейчас? Н. А. Бердяев позже напишет: «Новый человек связан с вечным человеком, с вечным в человеке… Явление действительно нового человека, а не изменение лишь одежд, предполагает духовное движение и изменение. Без существования внутреннего духовного ядра и творческих процессов, в нем происходящих, никакой новый социальный строй не приведет к новому человеку».