Она смотрит на них оттуда. Из толпы. Они еще не понимают, что слово «никогда» разделило их больше, чем собаки и автоматы.
   А она все оглядывается, оглядывается…
 
   – До сих пор помню, – тихо сказал Славик. – Для меня смерть – это вот как они тогда уходили. Понимаешь? Не в гробу, не в могиле… А то, как они шли, а Розка оглядывалась… Я все думаю: о чем она тогда думала?
   – Ой, Славик! Не надо! – закричала Нина. – Не вспоминай! – Дело в том, что она уже давно нервничала. Все время вышло, а Женьки не было.
   В ту ночь он так и не пришел домой.
   Славик сказал тихо: «Пожалуй, я останусь, а?»
   Нина стояла у окна, и ее колотило.
   Так, прямо из детства, с того вокзала, где он объяснялся ей в любви, он шагнул в самую сердцевину ее жизни. Он увидел то, чего никто никогда не должен видеть.
   Надо же! Чтоб именно он – он! – увидел ее горе.
   В половине четвертого – в соседней квартире часы как раз отбили половину – Славик сказал:
   – Помнишь, я тебе когда-то говорил… Все остается в силе… Я тебе клянусь, что…
   Она так и не узнала, в чем он ей хотел поклясться. Она заорала, как истеричка: «Ты думаешь, что говоришь? Ты думаешь?» – упирая на это «ты» недвусмысленно так, что Славик тихо сказал:
   – Пошутил, пошутил! Успокойся…
   – Но как ты мог такое сказать даже в шутку?
   – Черт попутал.
   – Типун тебе на язык!
   Так они и просидели до утра. Наверное, Нина постарела на глазах, потому что к утру Славик ей показался совсем молодым. Просто мальчишечкой с нежными розовыми ушами. Что у нее могло быть с ним общего?
   Утром они позвонили в бюро несчастных случаев. Там Нину высмеяли, подумаешь, мужа ночью не было.
   Он объявился по телефону уже у Нины на работе: «Задержался у товарища, знаешь ведь наш транспорт. Глупости! Что со мной могло случиться? Впредь не волнуйся!»
   В один из приездов Кира со свойственной ей прямотой сказала:
   – Слушай, он ведь тебе изменяет.
   – С кем? – с непринужденностью и легкостью сбитого с ног человека спросила Нина.
   – Если захочу, то и со мной, – сказала она. – У него мастерство и опыт по этой части. Я это определяю с ходу.
   Нина засмеялась и сказала, что мастерство и опыт такие редкие в наше время качества, что, в чем бы они ни проявлялись, она их приветствует.
   – Да? – удивилась Кира. – А меня остановили угрызения… Подумала: все-таки подруга.
   – Не боись, – успокоила Нина. – Я выше предрассудков.
   – Учту! – засмеялась Кира.
   Они встречались нежно, как родственники. Или любовники? Кира, строгая к разного рода этикетным мелочам, к Женьке выходила в халате.
   – Ты свой, – говорила при этом и терлась о его щеку.
   Развод, можно сказать, стоял за дверью, когда Нина узнала, что беременна. Обрадовалась свекровь… Она начала бояться за сына: попивает, таскается незнамо где… Нине сказала: «Буду нянчить, только роди».
 
   Нина рожала у мамы. Она не хотела, чтоб Женька видел, какая она стала уродина. Все у нее было не как у людей. От всего становилось плохо. Еда имела вкус рисового отвара без соли… Все цвета были цвета выгоревшего сатина. Звуки – бесконечно тянущимся «до».
   Из зеркала на Нину смотрела пятнистая женщина с расплывшимся носом и расквашенным ртом.
   Мама качала головой: «У нас в роду такого ни у кого не было». И смотрела на нее с жалостью.
   А Славик ходит к ней, страшной, ходит… Странные отношения. Он говорит ей, что она красива. Что ей к лицу коричневые пятна. Что ее раздутые ноги совершенной формы… Что такой прекрасной она никогда больше не будет…
   В конце концов! Если закрыть глаза… Если совсем расслабиться, то можно вообразить, что слова эти говорит Женька. Это он любит и выхаживает Нину. Он!
   Она, замерев, слушает, что говорит Славик. Потом он поит ее чем-то пряным, потом ведет ее гулять… И она идет покорная, дышит, как он велит, терпеливо ждет, пока он застегивает на ней старое мамино пальто, а потом становится на колени и надевает на нее валенки.
   – Зачем ты позволяешь, – спрашивает мама, – так за собой ухаживать? Это же неприлично.
   У Нины нет сил… Ни оправдываться, ни нападать… ни объяснять…
   После родов все прошло… Она торопилась вернуться домой, надо же было предъявить Дашку Женьке. Девочка была толстенькая, хорошенькая, розовенькая.
   Нина стала узнавать себя в зеркале.
   – Ради Бога! – закричала она Славику. – Не подходи к нам близко. Ты неизвестно где таскаешься!
   Он смотрел на них с порога.
   Как-то незаметно он перестал ходить…
   Приехал Женька.
   Это был очень счастливый день. Скрипел морозец… Рыжий петух распушивал во дворе перья и смотрел на всех с гордым достоинством.
   – Кыш, черт рыжий! – сказала ему мама.
   Такси подъехало к самому крыльцу.
   Презрительно вильнув задом, петух вышел из-под колес.
 
   … А в это время свекровь нашла обмен. Эту хорошую, с высокими потолками, большой кухней двухкомнатную квартиру, в которой они и сейчас живут. Женька демонстративно не принимал в этом никакого участия.
   – Женщины, как хотите, – говорил он, подымая руки.
   Дашка его вернула. Он влюбился в нее с первого взгляда. Он ошалел от своего отцовства. Единицей измерения всего стала дочь. Мера всех вещей. Свекровь была счастлива, потому что считала: это ее заслуга.
   Нина же занималась взращиванием и воспитанием оптимизма. Это оказалось гораздо сложнее, чем вскармливать в городских условиях экзотическое животное. Оптимизм не жрет ни рыбу, ни мясо, ему нужны тонкие, прозрачные, искренние субстанции, настоянные на чистой вере и чистой крови. И никакой синтетики!
   … Все хорошо, хорошо, хорошо!
   … Посмотри, как он целует ножки дочери, посмотри, как он весело свистит, стирая ей пеленки.
   … Посмотри, какая у тебя квартира.
   … Ты выжила, моя дорогая, выжила… А тебе не так уж и пришлось… Вспомни тех, кто старше… Вспомни их разочарование, их потери, их выживание… Вспомни Куню…
   Отсчет от Куни был беспроигрышным. Куня была образцом человеческой неудачливости. Когда Нина видела тетку в «стакане» метро, она думала: это место будто создано для таких, как она, несчастливых женщин. Нина даже молилась – дай Бог не быть мне в «стакане», дай мне Бог!
   Куня же будто услышала эту молитву. Однажды при чайной встрече ни с того ни с сего сказала: лучше метро ничего нет. Нет точнее точки обзора, чем в «стакане» у эскалатора. Здесь у нее есть возможность увидеть всех живущих в Москве и даже посмотреть им в глаза, потому что даже бегущие именно перед ней на мгновение застывают, и она старается понять или догадаться, куда и зачем все бегут.
   – Я не участвую в бессмысленном коловращении. Я стою.
   Нет, Куня не могла сбить Нину с толку. У нее свое представление о счастье. Она предпочитает движение, а не стояние. Пусть планета шевелится под ногами, пусть! Надо найти опору для счастья, даже если она очень расходилась, эта планета.
   Квартиру расцветили красивыми занавесками.
   В красивых импортных нарядах бродит по квартире замечательная дочка Дуня – Дарья, развитая и смышленая не по годам.
   У них широкая кровать, два одеяла, две тумбочки, два ночника. Дашка любит притопывать к ним вечерами и ложиться между. Иногда она даже так засыпает, на этот случай у них есть для нее третье одеяло. Во сне она скатывается всегда в Женькину сторону, а не в Нинину, и та ее тихонько перетягивает.
   Мрачные предсказания о жизни вместе со свекровью, к счастью, не сбылись. Свекровь была чистоплотна, любила внучку, в «пупок» не лезла. Что еще надо человеку?
   И Нина поклялась себе: никогда не принимать к сердцу ничего, что выходит за пределы вышеперечисленного ряда. Даже работу.
   С этим, правда, было трудно. Но новый редактор очень в этом поспособствовал.
   Нина пришла в свой научно-филологический журнал, когда во главе его стоял ученый с мировым именем. Милый старик из когорты тех лингвистов, что к языку относятся нежно и трепетно, как к живому человеку. Он любил брать слово «пинцетом» и разглядывать его на свет, как редкое и чудное явление природы. Он брал слово «на кончик языка» и смаковал его, как гурман, ощущая все оттенки вкуса. Он хватал слово жестко и страстно и мял его, тискал уже не как деликатный художник, а мужлан, грубиян, не знающий других способов познания, кроме этого – грубого и примитивного.
   И не было для него ничего важнее слова, и было это слово для него островом в мироздании, единственно обитаемым.
   А в мироздании – то есть редакции – была неразбериха, все приходили на работу поздно, распивали чаи и кофеи, все удовлетворялись незначительным числом читателей и почитателей.
   Старик редактор умер. Он жил долго и умер достойно, не обременяя никого немощью и болезнью.
   А в журнал прислали нового редактора. Молодого, делового и энергичного. Он начал так: нам не нравится, что у вас в коридорах пахнет кофе и ирландской шерстью, нам не нравится, что вы работаете для избранных. Что за эстетство! Они спросили: кому это – нам? Новый редактор улыбнулся, как улыбаются детям на их глупые вопросы.
   Началась реорганизация.
   Сменили скрипучую мебель на пластиковый модерн.
   Уволили старую техничку, что сидела в закутке рядом с кипятильником и всегда хранила в шкафу анальгин, валидол, элениум, чай, кофе, сахар, рюмки, тарелки, папиросы, сигареты, нитки, пуговицы, вату, гуталин, щипцы для орехов и ножницы, свежий хлеб и гору баранок. Что еще нужно интеллигентному человеку?
   По редакции стало ходить длинноногое существо с безукоризненными лодыжками. Существо заняло место у дверей редактора, где уже сто лет сидел архивариус журнала. Его пересадили в другую комнату, его шкафы задвинули в тот самый закуток и закрыли красивой раздвижной панелью. Пальчиком тронь – катится. Но архивариус, отделенный от своего богатства, заболел, и выяснилось, что никому, кроме него, не надо двигать пальчиком панель.
   – Вот видите, – засмеялся редактор.
   Он внес в их обиход слово «вероисповедание». Откинув назад голову и предоставив собеседнику видеть тщательно выбритый, топориком торчащий подбородок, он бил наотмашь:
   – Я все понял. Я не понял, какого вероисповедания ваша статья?
   Нина занималась тогда модальными глаголами. Она говорила: мои обаятельные модальные… Редактор шутливо спросил: а какого они вероисповедания? От этой шутки ее едва не стошнило. Но!.. Не стоило свеч… Не нравятся модальные… Можно вернуться к увлечению молодости.
   Когда-то на все случаи жизни Нина знала массу пословиц и поговорок. В университете их за ней записывали. Спрашивали: откуда столько? Нина таинственно молчала. Не могла же она сказать, что не знает откуда, они всплывают в ней не программно, а по случаю, что, наверное, в ней задавлен выдающийся фольклорист и время от времени он подает знаки, что еще жив и действует.
   Во всяком случае, свои знания Нина в дело не пустила.
   Почему бы сейчас?
   Они обступают ее, блистательные…
   … Сладкий будешь – расклюют, горький будешь – расплюют…
   … У кого на хлеб нет, а у кого жемчуг мелкий.
   … Зубами скатерть с конца на конец не натягиваем.
   … Эка невидаль, что каша естся.
   … Душа, как в венике, а голос, как в тереме.
   … Как быть? И на руке пальцы не равны.
   А современные городские модификации? Что посмеешь, то и возьмешь… Куй железо, пока не подорожало.
   – Специфический подбор, – сказал редактор. – Скулящий фольклорный декаданс… Вы оглупляете народ.
   Нина ушла в педагоги. «В учительницы», как говорил Женька.
 
   – Ну как живешь, учительница? – спросил Евгений, продолжая сжимать Нине плечо. – Я тут недавно собирал фотографии и нашел ту, помнишь?…
   – Какую? – спросила Алена. Она глаз не сводила с руки, лежащей у Нины на плече. Нина увидела это, встала – как иначе отделаешься от дружеской с виду ласки?
   Она взяла альбом, хотела показать Алене фотографию, о которой говорил Евгений.
   В альбоме доминировала Дашка. Собственно, никого другого в нем просто не было. Пришлось выдвинуть ящик из шифоньера, где россыпью лежали семейные фотографии додашкиного периода.
   На старой плотной фотографии в центре большой семьи – прадедушка. Бабушка рассказывала, что они тогда специально ездили в город Бахмут фотографироваться. Бабушке на фотографии пятнадцать лет. Она улыбается, сжав кулачки. Рядом с прадедушкой его жена, Нинина прабабушка. Белая блузка, вертикальная строчка, волосы башенкой. Барыня, а барыней не была и близко. Но ведь фотография – не баловство. Ее делали основательно, для потомков. На ней полагалось «выглядеть». Она должна была передать не просто, кто ты есть, ей надлежало отразить и мечту, и запросы, и претензии. На старых фотографиях все люди значительные, не в пример новомодным слайдам, которые давно ловят только момент из жизни. Старые фотографии искали истину в человеке.
   Барыня-крестьянка умерла через год, а через два года вдовец женился на молодой девушке. Сохранилась и их свадебная фотография. Прадедушка с симметрично разделенной бородкой держится с достоинством знающего себе цену человека. А молодая жена его цены своей еще не знает. Но на всякий случай – на всякий! – запрашивает цену большую. Это и есть в ее лице – молодость, нахальство и неуверенность. Вся она цыганистая, напряженная, готовая громко завопить, если скажут ей поперек. Тетя Рая, которую она родит, вся из этой ее напряженности и крикливости, а младшая дочь Ксения… У Куни нет фотографий из ателье. Куня – человек другого времени. У нее только те, что для документов, и любительские снимки.
   Вот она в ЦПКиО стоит под парашютной вышкой и смотрит вверх. Вот сидит на лавочке с первым мужем, летчиком, размытые, нечеткие силуэты. Вот в стеганке, сапогах, платке – на картошке. Картошка на первом плане, хорошая такая, должно быть, разваристая… А Куня при ней. Улыбается не фотографу – мешку. Все Кунины снимки как в тумане, как через марлю.
   Нечеткие знаки жизни… У Куни фотографии стянуты резинкой, как оплаченные счета за свет, газ, комнату…
   Вот Нина. В «пополамном» платье на фоне каких-то конструкций. Конструкции получились хорошо, и платье тоже, лицо же – светлое пятно, еще докажи, что это ты, а не кто другой. А может быть, это все не случайно – четко получившиеся конструкции. Они ведь на самом деле – приметы того времени. Университет бурлил тогда идеями, страстями, новациями. Время было беременным. Две эпохи тяжело сомкнулись, и не в пространстве – на человеческом теле. Открылись форточки, начались сквозняки. Люди объедались кислородом, умирали от него и уже стыдились синяков, полученных от мартовских лошадей пятьдесят третьего года. Трещали авитаминозные кости, деформируя суставы.
   Создавались новые конструкции.
   Так не могло быть, а было…
   Так совершенно нельзя, но так можно…
   Взаимоисключающие понятия лепили людей заново, и люди лепились с восторгом новообращенных. Голенькие, озябшие, они бежали в реку для окрещения, и только вера спасала их от воспалений и менингитов.
   «А! – обрадовалась Нина. – Вот она…»
   На любительском снимке она, Капрал и Дашка. Одна нога у Нины обута, другая в грязи по самое колено. Выражение лица – идиотки, зато собака смотрит очень по-человечески.
   Дашка прилепилась к Капраловой ноге.
   … Все началось с собаки.
   Капрал таскал Нину на поводке так борзо, что однажды она потеряла туфлю. Растоптанная, старенькая, просто осталась на дороге, а Капрал потащил ее дальше, потому что впереди где-то тоненько, призывно тявкнула какая-то особа и негоже было ей дважды повторять приглашение.
   Был октябрь, лужи ночью покрылись тоненькой ледяной пленкой, днем же они были просто холодными и грязными. И Нина прошла их все, пока они нашли юную сучечку и не убедились, что им там ничего не обломится: звали не их. Потом вернулись, нашли Нинину туфлю, в которую уже успела залететь конфетная обертка.
   Они так смеялись над ней – Дашка и Женя. Целый день рассказывали друг другу, как Нина выглядела в одной туфле, и что думали о ней люди, и как она шокировала молодого красавца Капрала, от которого отвернулась подруга, увидев, кого он привел на поводке. Это был вечер смеха, и они все так закатывались, что мысль, что можно было простудиться, просто никому не пришла в голову. Вернее, не так. Подымаясь в лифте, Нина думала сейчас же залезть в ванну. Но когда они увидели ее ногу в драном чулке, по колено в грязи, смыть это зрелище сразу было бы просто негуманно. Женя достал фотоаппарат и сфотографировал их.
   Уже ночью у Нины мучительно заболел бок, заныла поясница. Утром она еле встала. И снова повела Капрала, и он таскал ее на поводке, а ей хотелось упасть и умереть, так у нее все болело. К врачу она обратилась только через пять дней.
   Какой-то отсчет шел именно от этой фотографии, когда они вновь были счастливы.
   И до сих пор, видимо, что-то еще живо, раз Нину волновала непрошеная Женькина рука на плече. Или это вино, пахнущее степью, сделало свое дело?
   Нина вернулась в кухню с фотографией. Алена хохотала, запрокидывая назад голову.
   – Хорошее было время, – сказал Евгений, глядя на карточку. – Дашка – какая прелесть! Сколько ей тут? Одиннадцать? А сейчас, дура, замужем…
   – Дядя Женя, а вы женатый? – спросила Алена.
   – Вроде нет, – ответил Евгений.
   – Новые новости, – тихо сказала свекровь.
   – Женитесь на мне, – предложила Алена. – Не бойтесь, я никого не рожу…
   – Какой же смысл? – сказал Евгений.
   – Ну рожу, – ответила Алена. – Делов!
   – Мы с тобой пьющие, – засмеялся Евгений. – Дети будут заики.
   – Почему заики?
   – Ну, кривобокие.
   – Да ну вас, – махнула рукой Алена. – Я ведь серьезно… Я для этого приехала.
   – Эй ты, – сказал Евгений, – писюха!
 
   Алена бежала честно. До конца платформы. Можно сказать, она провожала ее за всех.
   Дашка отказалась: «Мама, извини, но по телику третья серия… У тебя разве тяжелый чемодан?»
   Свекровь не возражала против Нининой поездки, но к тому моменту, как Нине уходить, демонстративно накапала себе валерьянки, тем самым как бы говоря: «Ты все-таки уезжаешь… А я вот сиди дома… С твоей Аленой…» – и провожать тоже не пошла.
   Алена вырвала у Нины чемодан и несла легко, хотя чемодан был неподъемный. Откуда только набралось столько барахла?
   Все так изменилось в Вильнюсе. Он стал расхристанным, разбросанным, как все современные города.
   В гостиницу она попала новую, в ней еще пахло краской и синтетическим покрытием. Номер был на двоих. Чьи-то женские вещи лежали на подоконнике, на столе, кроватях, в ванной висели на всех крючках. Было ощущение женского десанта. Нина даже испугалась: а вдруг тут нелегально живет много женщин, но оказалось, что соседка все-таки одна, и даже маленькая, и разбросанные вещи – это ее натура. Как у Дашки. Той Дашки, что была дочерью, а не женой. Соседка оказалась врачом-гигиенистом. У них тут была какая-то конференция. Кроме способности все разбрасывать, у нее было еще одно замечательное свойство: она без остановки и пауз давала советы по всем вопросам.
   Она строго сказала Нине, что завтракать надо только в номере. Так дешевле. Бутылкой кефира и булочкой. Обедать вовсе вредно. Надо где-нибудь выпить один стакан сока. Ужинать – тоже в номере. Два вареных яйца из кулинарии и кефир: «Утром вы все равно бутылку не одолеете».
   Советов была уйма: как перелицовывать вещи («никто этим не занимается, а это удивительный резерв бюджета»), как массировать живот, чтоб не обвисал, как использовать спитой чай и т. д. Благо был еще один совет: «Не ходите ни на какие экскурсии. Город надо узнавать в процессе жизни в нем». Из этого совета следовало, что гигиенистка за ней не увяжется.
   Нина искала тишину университетских двориков и не находила ее. Все было другим. Как будто некто устроил сквозняк и выгнал с его помощью старый дух. А сам сквозняк оставил, и теперь он шастает между древними домами, как старательный комендант: «А ну? Где тут еще не дуло?»
   Нина расстроилась чуть не до слез. Надо же! Как хорошо все придумала. Вот она приедет и припадет к этой тишине как к истине, и ей станет легче, потому что станет понятней.
   Что – понятней?
   «В прошлое летишь вниз головой… – думала Нина. – Я не нашла тут того, что искала. Так мне и надо…
   Зачем мне была нужна тишина, если у меня ее сейчас и так навалом? Вся моя нынешняя жизнь, как в непростреливаемом окопе. Я спряталась, я загородилась… Я холю и нежу это свое одиночество… Я боюсь его потерять… Боже, как хочу я его потерять!»
   Какие нелепые эти средневековые улицы. Путают человека, путают… Все время возвращаешься на одно и то же место.
 
   «Я знала, что так поступлю когда-нибудь», – думала Куня и протянула в окошко справочной листок.
   «Сергей Никифорович Плетнев. 1912 года рождения. Петушки Владимирской области. Предполагаемое место жительства – Донецкая область».
   … Сере-е-е-женька…
   Как это было?
   Тысячу раз благословенное ею метро!
   Он на костылях не мог войти на эскалатор. Она взяла его под руку и подняла наверх. Пока ехали – она влюбилась. Куня смотрит сейчас передачи по телевидению, смеется, когда серьезные мужчины и женщины объясняют молодежи, какое это непростое чувство – любовь. Какие глупости! Самое простое, самое естественное, самое… Она держала человека под локоть и поняла, что готова быть ему опорой всю жизнь. От него пахло табаком и потом, и ей не было это противно. У него была некрасивая, какая-то клочковатая щетина, а ей хотелось прижиматься к ней щекой. Он подпрыгивал на своих костылях, боясь выемок и порогов, боясь лестниц и тротуаров, боясь земли, по которой надо ходить, и ей не был этот страх его смешон.
   Он был слабый, мнительный человек, ее Сереженька.
   Очень мнительный. Просто удивительно, что он с таким характером прошел войну от начала до конца. Но война тем и страшна, что лишает человека индивидуальности, ей не важно, какой он: сильный, слабый, умный, глупый, пьющий ли, трезвенник, талантливый или бездарность, – важно, чтобы умел попадать в цель. Ей требуется всего одна человеческая функция. Что еще может быть страшнее этого?
   Куня отогревала в нем отмершее за войну. Из-под окопной коросты она освобождала, выпрастывала то, что, собственно, и было Сергеем Плетневым, мнительным, робким человеком, с какой-то болезненной уязвимостью винившим себя во всех человеческих слезах, бедах и потерях.
   – Ну что ты мог! – успокаивала его Куня.
   Он улыбался какой-то странной улыбкой, как улыбаются дети, застигнутые врасплох.
   Однажды Сергей на всякий случай, мало ли что, в последний раз отнес запрос о своей семье.
   И получил адрес.
   – Я люблю тебя, – сказал Сергей. – Но это не имеет никакого значения.
   Она не крикнула, не возмутилась. Она любила именно такого, именно такого она привела когда-то домой, отмыла, обстирала, обшила, откормила. Такого, который скажет ей: «Это не имеет никакого значения».
   Что можно понять после этого в человеке?
   Она любит его до сих пор. Вот подала бумажку и поняла, что жила и ждала, когда можно будет прийти в эту справочную на Киевском вокзале.
   Кто это говорил, какой дурак, что жизнь больше любви? Это жизней бывает много…
   Одна человеческая жизнь – просто фраза. Мы переходим из жизни в жизнь, как из комнаты в комнату. И никогда не знаешь, что у тебя за следующей дверью.
   А любовь – она одна. Один раз на все твои жизни.
   … Справку обещали выдать через три дня.
 
   После той прогулки с собакой Нину положили в больницу.
   – Мы попросили Куню к нам переехать, – сообщила Дарья, придя в больницу. – Чтоб собаку выводила…
   Нинина болезнь способствовала Женькиной эволюции. Она просто шкурой понимала, как это все в нем происходило. Как он приходил домой, его ждала несимпатичная ему Куня и кормила его вкусным ужином. Потом, лежа на диване, он предавался размышлениям о превратностях жизни. Вот жены нет, и к этому «нет» вполне можно привыкнуть.
   Он тихонечко привыкал, находя в ее отсутствии разного рода мелкие преимущества.
   А может, все было не так…
   Они ведь не говорили с ним об этом. Просто Нина увидела: ее возвращение из больницы переполнило радостью только Капрала. Он признал и принял ее сразу, а все остальные очень долго обнюхивали.
   Даже Дашка.
   Она как отец. Стоило ей почувствовать, что он привыкает без матери, она тут же свыклась тоже.
   Куня сдавала хозяйство, будто Нина комендант. По описи.
   – … Одеяло байковое – прожгла. Утюгом.
   – … Разбила чашку.
   – … Потекла кастрюля. Видишь, дырочка?
   – Да перестань ты, Бога ради! – закричала Нина. – Что у меня самой ничего не ломается, не бьется, не пропадает?
   Куня только губы поджала.
   – … Совсем затупилась мясорубка. Но я отнесу поточить, не беспокойся.
   – … Перестал звонить будильник.
   Нина узнала все: что ела Дашка и что она не ела, какие смотрела передачи по телевизору и что говорила по их поводу; что порвала, из чего выросла, почему они ссорились и кто теперь у Нининой дочери любимая подруга.
   Столь же подробно была рассказана и жизнь Капрала.
   Ей поведали факты из жизни лестничной площадки.
   И только о Женьке – ни слова. Как будто он и не жил в этой квартире.