В сюжет органично вплыли рейтузы. Все равно как. Важно, что человек оказался хороший. Я только подумала, а он осуществил. Ну не чудо ли?
   Хотелось бы на себя посмотреть спящую. Видна ли на лице глупость? Аесли видна, то как? Как она выражена? Бежит ли из уголка рта струечка радостной белой слюны или, может, губы растянуты в некой не поддающейся описанию улыбке? Или, может, распахнут рот, источник речи?
   …Я сплю… Мне снится один из моих снов-спутников. Их три. Снится первый. Я иду по лестнице вверх, которая, оказывается, идет вниз. Я перешагиваю как бы на правильный путь, но опять иду не туда. Две мои вечные лестницы, такие понятные с виду, пока по ним не начинаешь идти. Я сто лет как разгадала этот сон, без особого, можно сказать, труда. Я живу не так, как надо. Элементарно. Иду не туда. Не туда прихожу.Возвращаюсь и возвращаюсь снова. Как выглядит знак бесконечности? Как пьяная восьмерка, лежащая на боку. А может, не пьяная. Уставшая. Уставшая от бесконечности бесконечность. Она и прилегла умереть…
   Утром я отвезла Асе рейтузы. Она очень удивилась моему рассказу, потом засмеялась и сказала:
   — Похоже на Сеню… Он из котельной Большого. Когда-то играл в оркестре на гобое, но товарищи «по духу», духовики, его схарчили. Сеня — человек Божий, ему в стае трудно. Он ушел принципиально.
   Господи! Как я Тебя понимаю!
   Ты придумал альты, гобои, котельные, пастбища и лесные урочища. Ты придумал нож, вилы, серп, молот. Ты радовался, что научил и оснастил нас, слабых и голых. Могло ли прийти Тебе в голову, что мы будем становиться принципиальными гобоистами и кочегарами? А что мы сделали с серпом и молотом, вместо того чтобы пользоваться ими по назначению? Собирал ли Ты, Господи, по этому безобразию всех своих Петров и Павлов? Кричал ли на них? Лишал ли тринадцатой зарплаты? Или смирился сразу? Пусть, мол… Пусть будут принципиальные альтисты, пусть… Только обидно за брошенные пастбища. Таким образом, Господи, я у Тебя договорилась. Я свалила собственные дурьи дела на Твои очень далекие и высокие плечи. Полагаю, что, не дотянувшись до них, я уронила мелкоту своих проблем и мыслей на какое-нибудь несчастное африканское племя. Под звуки гобоя оно радостно подхватило мои нещедрые дары и теперь сожрет каких-нибудь собратьев… Роняем мы гадости, роняем. А их надо — в круглую кучку и в дым…
   Значит, приходил ко мне в ночи гонец с рейтузами, дисквалифицированный гобоист оркестра, а ныне принципиальный его отопитель.
   — Я приняла его за черта, — сказала я Асе.
   — Ничего удивительного, — ответила она. — У него деформированы стопы, большой палец раздвоен. Он носит особую обувь.
   — А я думала, что он просто коротышка на каблуках.
   — Временами ты мне противна, — ответила Ася. — Среди маленьких мужчин процент гениев выше, чем среди высоких. Но тебе подавай мужчину большого.
   — Мне подавай, — ответила я. — Я хочу мужской видимости. Когда это мне и с кем еще случится добраться до гениальности…
   Я посадила Асю в поезд Москва — Свердловск, в теплое купе с чистыми занавесками. Везет же людям — они куда-то едут. Мне же досталась беременная Женя, рассерженная А. Г. и мать Жени в виде неясности: приедет? не приедет? А приедет, куда мне ее девать? Ася закрыла свою квартиру, ключ вместе с котом и пальто-электрик отдала соседке. Последние ее гости жались к батарее на лестнице и жалобно смотрели на закрытую Асину дверь. Сначала имелось в виду, что все они пойдут на вокзал махать вслед уходящему. Но к вагону мы подошли с Асей вдвоем. Неприкаянный народ по дороге рассосался. Сени-гобоиста не было вообще, а рейтузы как раз были на нужном месте.
   Конечно, звонок от матери Жени был ночью. Сама же дала телефон, кретинка. Конечно, самолет прилетал поздно вечером. А когда же еще?
   — Я не знаю Москвы, встретьте меня.
   — Попалась! — злорадно сказал муж. — Будешь знать… Говорю сразу — меня ни о чем не проси.
   И я снова пошла в райком. Вот видите, какая правда жизни! Я ведь шла туда за спасением, потому что только А. Г. могла организовать дешевую гостиницу, а еще лучше — комнату в общежитии и опять же быстрый обратный билет.
   Конечно, пришлось ждать. А. Г. пришла сердитая. «Как неудачно», — подумала я. Я еще не знала, что сердилась она на меня, хотя я ей еще и слова не сказала.
   Выяснилось.
   Женя в роддоме качала права. А так как она была по звонку от А. Г., ей там потакали. Перевели в палату на двоих, но вторую койку не занимали. Поставили настольную лампу. Еду приносили в палату, хотя Женя была ходячая. К ней приходил «психолог», который вел с ней красивые беседы о радости материнства. Но Женя лыком шита не была, она как-то быстренько усмотрела, что «психолога» интересует и многое другое. Девушка просто зашлась в радости отмщения. И «психолог» узнал много полезного. Как в некоем доме некая женщина собирает сброд, который трясет бубнами, маракасами и другими разными ксероксами, предаваясь грехам плотским и политическим.
   — Ну? — спросила оскорбленная А. Г. — Я, получается, всему этому помогаю.
   — Но она же не трясет бубном, — говорю я. — Она наоборот. Она сдает всех скопом. И вообще начитанная, любит Булгакова. У нее от него, можно сказать, ребенок.
   Это я так острила, потому что до смерти боялась, что сделай сейчас А. Г. ручкой отмашку — и на моей голове заскрипит гнездо с Женей, ее дитем, ее мамой и — откуда я знаю? — может, и залетный, у которого жена и дети, спикирует. Чего только не случается с пролетающими над гнездом кукушки.
   Мне хотелось обнять А. Г. и понянчить ее на руках. Хотелось сделать какой-нибудь душевный подарок райкому. Вышить бы мне крестом партийные суры или наковырять в рисовом зерне Мавзолей. Да мало ли что…
   Только, только бы А. Г. меня не выпихнула в грудь.
   — Забирайте ее немедленно, — твердо сказала А. Г. — я уже позвонила, чтоб ее выписывали. Занимаем больничные места неизвестно каким контингентом.
   — Я потому и пришла, — сказала я. — Прилетает ее мать. Конечно, они сразу и назад, но мало ли… Может, захотят что купить младенцу или какие продукты… Пусть ее мать и заберет из больницы.
   Что тут скажешь. Все-таки надо вышивать крестом суры. Она была мне безропотной помощницей, эта Анжелика Геннадиевна, дай Бог ей здоровья. Уже через полчаса я уносила в кулаке телефон и адрес некоего дома приезжих, рядом с аэропортом, где мать и дочь могли перекантоваться какое-то время.
   С вечера я засела в аэропорту, но самолет ночью не прилетел.
   Не прилетел он и днем. Много говорили о керосине. В дремоте явился китаец, представился: «Керо Син». — «Я так давно вас знаю!» — воскликнула я правду.
   В моем детстве у нас в глубине буфета всегда стояла бутыль авиационного керосина с притертой пробкой. Как он попадал в наше захолустье, не знаю. Ничто железное летающее не могло бы у нас ни сесть, ни взлететь в силу причудливости рельефа — то кочка, то яма, то террикон, то шурф. Но тем не менее авиационный керосин в доме водился всю мою детскую жизнь. Может, весь его извели на мое хлипкое горло, которое лечилось именно им? Бабушка лекарства не жалела, с тех пор от ангин как от бедствия я избавилась. А если иногда прихватит — ищу авиационный керосин. Хотя нет, вру… Я ведь, по правде говоря, не знаю, чем авиационный отличается от того, что в примусе и керогазе. Жизнь через эти зажигательные предметы тоже прошла. И, бывало, прихватит кого горло, отливали рюмашечку от щедрот из простецкого бидона.
   Нет, нас так просто не взять, не взять. Вот сижу я сутки в аэропорту, неумытая, с нечищеными зубами, жду чужую маму и ловлю себя на том, что абсолютное бессмысленное терпение есть свойство моей души. Я уже с ногами на лавку и кулак под голову ложилась, а могу и просто на газетке на каменном полу… Многое могу, когда вокруг меня много многих… Человеческое количество перегородило путь вовнутрь себя самой, отделило меня от собственных мыслей и чувств, я стала толпой, я жужжу, меня много. Если повторять «много» несколько раз, возникает другое слово.Потом, через годы этим будет увлекаться Андрей Вознесенский, а я напрочь забуду, что знала этот орфоэпический кунштюк давно. Впрочем, я так много уже забыла, что, если начать жить собственную жизнь сначала, вполне можно снова прорубать тобою же пробитые просеки. Господи! Как я тебя понимаю! Ты посмотрел и увидел нас таких. «Да, — подтвердит тот,что ошую, — они опять свалились в ту же яму. Я знал, что так и будет». — «А я надеялся, — закричит в сердцах Господь, — я надеялся, что на этот раз…»
   Вечером меня нашел в аэропорту муж, грубо тряхнул за шиворот. Потом так же грубо и невежливо он оставил в радиосправочной информацию для прилетающей пассажирки рейса номер… Она же должна была в справочной взять адрес дома приезжих и отправляться туда.
   Я тупо подчинилась, тупо приехала домой, тупо лежала в ванной. Я оставалась толпой, и момент индивидуализации еще не настал. Дети были робки, участливы, муж, вымыв меня и уложив, довольно похрюкивал. Я отметила, что человеческое и свинячье завсегда вместе. Как горн и барабан.
   Утро было ясным и умным. Я была дома, была чиста. Я сделала, что могла. Сейчас я позвоню в дом приезжих, и, если наконец самолет прилетел, мы пойдем забирать Женю. Вместе с мамой, которую я уболтаю по дороге. Я нарисую ей счастье иметь внуков и подтолкну к деликатности по отношению к дочери, невесте и вдове.
   В фантазиях меня заносит. Погибший «жених» казался мне все более и более живым. Для убедительности правды всегда нужны подробности. Я придумала ему изъяны — левоногую хромоту (кусочек чертовщинки). Очки с сильными диоптриями и косой шрам от соска в подмышку. Хорошо бы онаменя спросила, откуда я знаю про шрам. Это был бы король вопросов. Подходящий ответ — мыла, мол, маленького в стоячей воде, как сестрица Аленушка братца Иванушку. Другой вариант: мне шрам выплакала в грудь Женя и, может, именно этим пронзила: как пальчиками своими нежно шла по шраму до самой щекотки!
   Какие детали! Как обрастал обман, как плодоносил! Какие там ребра скамейки над грязной патриаршей водой. Очки и шрамы, шрамы и очки.
   Я позвонила в дом приезжих — названная дама не объявлялась.
   Я позвонила в роддом сообщить, что Женю заберем не сразу, не утром, но мне сказали, что она уже выписалась и ушла.
   Гнездо на голове заскрипело и как бы накренилось. Пришлось выпрямить позвоночник, но гнездо продолжало крениться, норовя свалить меня с ног.
   Я сказала себе: всё. Я хотела, как лучше. Я сделала, что могла. Я чуть не вышила суры… Я не виновата, что все ушли незнамо куда… В конце концов, это их право. Не маленькие. Все, слава Богу, в рожальном возрасте и старше. Потеряются — найдутся, а мое дело — сторона. Я отправила в Пышму дурочку Асю, а она пристроила кота. Всё!
   Никто не звонил. Бараний суп получился вкусным, вот и славно, сказала ему я. Я вычистила до блеска гусятницу. Хорошее, в сущности, дело. Не надо никому врать и ничего клянчить, надо успокоиться. Выстирала дверной половик. Самые лучшие и правильные дела — простые. Я носила с собой секатор, и если вдруг из мокрого половика начинала вылезать нить и в ней шершавилась Ася со своим омшаником, то секатор был тут как тут. Кастрюльное дно — важнее и выше. Ах, как они у меня блистали в этот день. Дны. В день.
   Я абсолютно не знала, куда делись мои подопечные, и знать не хотела. Конечно, было интересно, где они. И почему я, единственный человек, который может их свести, не востребован к деятельности. Я даже не смогу доложить Асе о завершении операции. И А. Г. тоже человек, не собака в этой истории. Может позвонить и спросить: «Ну как?»
   Никого и ничего.
   Через два дня я стала до смерти бояться. Объясняю чего. Боялась несчастья с ними. Ну мало ли… Неуклюжая беременная без прописки попадает под машину. На глазах у матери, которая идет ей навстречу. Обе при смерти и никому не нужны. Я расчесала свою вину до крови, и меня было впору сдавать компетентным инстанциям.
   — Ну где же они? Где? — задавала я вопрос мужу и, глядя на себя со стороны, комментировала: «Ишь как заламывает руки!»
   Муж на вопросы не отвечал. Он всегда презирал качество моих проблем. Он, можно сказать, ими гребовал. Да, приволок меня из аэропорта, да… Но не потому! Не потому что пожалел… А потому что постыдился. Жены постыдился, которая коротает сутки на вокзальной лавке по причине полной идиотии. Не много ли раз мелькает у меня в тексте лавка как таковая? Но я ведь не нарочно… Так по жизни, а значит, и в моей голове… Не воспаряю я. Не птица. Нэ сокил… Если лавка-скамейка реализм, то я собака, которую привязали к ржавой ее ноге. Кто привязал?Наверное, Ты, Господи… Каждому городу нрав и права. Каждый имеет свой ум-голова… По-моему, это Сковорода или кто-то еще из философствующих хохлов. Одним словом, каждой собаке место.
   Передала ли я свои дурь и смятение тех дней? Если нет, значит, не умею… Простите автору его беспомощность…
   А потом позвонил телефон. Звонила наша общая знакомая с Асей. Мы дружили с ней книгами, обмениваясь ими у Аси — так было удобно географически.
   Лена спросила, где Ася и что за странные люди живут у нее на квартире.
   — Какие люди? — поперхнулась я.
   — Но это я вас об этом спрашиваю, — засмеялась Лена.
   Лифт не работал, и я шла пешком. Под батареей лежал Асин кот. Рядом стояла консервная банка с остатками рыбы. Пахло, как говорят теперь, круто. Кот отрыл глаз, и я поняла, что он знает, что я его знаю.
   — За тебя дали пальто, — сказала я ему. — Ты не беженец и не бомж, а в полном своем праве.
   Кот фыркнул и встал на лапы. Я поняла, что он пойдет за мной, может, специально для нашей с ним встречи лифт и был сломан. Так сказать — бессмысленность и дурь жизни строго и четко детерминированы. Бесхозяйственный кирпич летит, зная куда и зачем.
   Дверь в квартиру Аси была широко распахнута. Женя с веником в руках стояла в прихожей, и величественный профиль живота сиял в оглушительном зеркале. Зато в позиции «фас» брякли губы, спелые, мокрые, коричневые. Губы выворачивались наизнанку, они сигналили, что все поспело и пришла пора обернуться мякотью, соком и плодом… Такой готовенькой роженицы я сроду не видела. Некая женщина собирала с пола ошметки старых газет, на столе стоял какой-то мужчина, тряпкой на палке снимал паутину.
   — Здрасьте! — сказала Женя. — А мы уже дома. Где мои рейтузы? — Она хихикнула. — Чужое надо отдавать.
   Асин кот терся об ее ноги. О, великая кошачья мудрость пренебрежения к обременительному чувству любви. Что ему Ася, отдавшая за его благополучие «электрик». Ему нравились большие икрястые ноги Жени, и какая ему была разница, каким таким образом эти ноги сюда пришли.
   — У меня же ключи! — засмеялась Женя.
   Мать Жени уже стояла рядом с дочерью. Это была маленькая, можно даже сказать, мелкокалиберная женщина. Мелким инструментом ей наковыряли глазки, и даже на худом, детской формы лице они смотрелись как амбразурные щели. Нижняя губа оттопыривалась вниз, делая лицо похожим на кувшинчик с носиком. Губа была треснута, видимо, по причине частого истечения вод.
   — Нехорошо, — сказала я. — Нехорошо въезжать в чужую квартиру.
   — А хорошо занимать одной две комнаты? Хорошо? А не отдавать чужие рейтузы?
   — Я куплю вам рейтузы, — ответила я. — Я думала, это не вам. Асе.
   — Асе? — закричала Женя. — Это с какой же стати?
   И она повернулась в сторону мужчины с палкой. Сеня-гобоист выглядел жалко, а главное, он делал мне какие-то знаки при помощи свисающей с палки паутины. Я не умею читать палки. И еще в гневе я тупею. Если я не ору, не подбочениваюсь, не плююсь и не прибегаю к народной мове, то только потому, что хорошо себя знаю. Исплюю себя и изжую потом, уже все забудут, какая я была, а у себя самой я останусь как бы в раме… Навсегда. У меня есть не скажу сколько таких портретов. На Страшном суде их расположат вокруг меня. Не знаю, какого веса будет котомочка добрых дел, но «Я в раме» будет звучать убедительно, поэтому… Поэтому я в гневе тупею и молчу. И чем усердней молчу, тем круче тупею. Вязкий вар истекает из только ему известного места, спрямляя в голове извилины и бороздки мыслящей материальной части.
   Стоя в прихожей Аси, я хорошо видела себя в зеркале, бегущую к апофеозу тупости, когда я вполне могу поздравить их с новосельем, предложить помыть полы или сходить в магазин за свежей рыбой для кота, да мало ли на что способен человек с вязким варом в голове.
   Надо было бечь. Это было нормальное и грамотное чувство, которое только одно и могло вывести из дури нелепых обстоятельств.
   Но я шагнула в комнату к гобоисту, играющему на паутине, захлопнула дверь и сказала ему подбоченившимся голосом:
   — Чтоб ноги их здесь не было. Я куплю рейтузы, чтоб ее не просквозило. Если они тут задержатся, я скажу матери, кто вы… Она ведь этого не знает? — Гобоист тряс седою бородою. — Более того, я сообщу вашей жене о вальпургиевых играх.
   Главное я успела. Потому что дверь распахнулась, и Женя сказала, что пойдет куда надо и «Асин притон накроют», а ее не тронут как кормящую мать, у нее уже молоко появилось.
   — Вот! — сказала она, тыча пальцем в сырой след на халате.
   — Все будет в порядке, — ответил он.
   — Ключи и кота отдадите соседке. Ей заплачено. — Я закрыла за собой дверь. Последнее, что я видела, была я сама, выходящая из квартиры. Зеркало, как всегда, было на высоте. У меня самой было еще то лицо. Так сказать, по другую сторону красоты.
   В ближайшем спортивном магазине я купила безразмерные рейтузы. Возвращаться не хотелось, но надо было, во дворе поискала мальчика с выражением «доброго вестника», но такое выражение теперь не носят. И если сам его не имеешь, какие такие претензии предъявляешь другим?
   Они гуляли по двору — Женя и гобоист. И, судя по жестикуляции, гобоист был пылок. Я сунула им штаны без слов и пожеланий, он меня сам догнал и сказал, что все в порядке, «они уедут».
   Почему-то меня это уже не занимало. Совсем.
   Потом вернулась Ася. Позвонила. Сказала, что в квартире кто-то жил. Но, кажется, ничего не пропало. Только дракончики. Их было шесть, а осталось два. Но, может, их давно нет? Она такая стала невнимательная. Ася приглашала в гости, но я отговорилась. Она же мне сказала, что у Жени родился сын и его назвали Михаилом.
   Показалось или на самом деле в голосе Аси было некое смятение, хотя с чего бы ему быть?
   А к следующей Вальпургиевой ночи Аси не стало. Ее сбила машина. Не насмерть, слегка. В больнице она подробно и радостно рассказывала, как «еще бы чуть-чуть…». И мы все всплескивали руками. А ночью случился обширный инфаркт. В гробу у нее было выражение человека, выскочившего из-под трамвая. Разрыв же сердца выражения не оставил…
   На поминках я сидела на приставленной сбоку лавке рядом с гобоистом. Он гордо сообщил, что у него родилась дочь.
   — Сын, — поправила я.
   — Помимо, — ответил он. — Помимо. Дочь Маргарита. — В голосе была гордость. Он заерзал костлявым тазом, маленький гобоистик Большого театра.
   — Вы ешьте, ешьте, — говорил он мне, как хозяин стола, и подталкивал тазик с оливье. — Весна чревата авитаминозом.
   Пришлось бежать. На улице было тепло. Апрель как бы раскочегаривался изнутри. По краям его было мартовски сыро, а из глубины уже парило… Странные почки мыслей и чувств…
   Странные, ни про что — вот они как раз и прорастут, глупая история наберет силу и пробьет толщу. И я напишу именно этот рассказ, а не другой… И с этим ничего поделать нельзя.
   Ну чем вам не косточка авокадо?