– А Павленчихе кто сказал? – спросила Полина.
   – С шахты пришли. Он уже в больнице был. Там и умер. Забирать сейчас поедут.
   – Одного убило? – расспрашивала Полина.
   – Да хоть тут слава Богу. Одного.
   – А судить есть кого?
   – Славку этим вернешь? – Верка махнула рукой. – Потаскают начальника участка. Может, и главного…
   – Бедный Славка! – снова запричитала Томка. – Бедный Славка!
   Илья посмотрел на двор Мокеевны. Он знал: старуха не спала. Еще тогда, в полшестого, когда он так нечаянно проснулся, видел: ситцевая занавеска от мух заброшена на дверь. Значит, выходила Мокеевна, выпускала из дома ночь. А сейчас не видно. Илья подумал: старый человек, надо суметь сообщить о беде осторожно. Крик-то она наверняка слыхала. И он пошел в сад, шел вдоль забора медленно, чтоб первому увидеть старуху. Она в самом конце двора тяпала огород. Видно, только пришла, потому что с удивлением смотрела на выпрямленный заборчик, на камень с Полининой стороны.
   – Доброе утро, – сказал Илья. – Слышали, какое несчастье?
   – Царство ему небесное, – ответила Мокеевна.
   – Вы знаете? – удивился Илья. Ведь она не бежала на крик. Во дворе ее не было. Откуда же она знает?
   – Я еще в пять жужелицу выносила, а со Славкиной смены люди пришли. А чего со смены приходят ни свет ни заря? Крутились возле дома Павленков, идти боялись.
   Старуха говорила спокойно и тяпала спокойно, казалось, если ее сейчас что и занимает больше всего – так камень. Хорошо он забор припер.
   – Ты? – спросила она.
   – Что? – не понял Илья.
   – Камень подвинул? Я говорила Полине, а он, черт, тяжелый, она на меня обиделась. Что, говорит, не знаешь, что у меня опущение матки? И Томку, говорит, не вздумай просить, ей этого еще не хватало… А ему как раз тут место… Ты это правильно сообразил. Не то что вчера со шлангом. – И старуха засмеялась тихим, каким-то мелким смехом.
   Илья растерялся. Значит, уже тогда, когда улица бежала на крик, она знала? Поняла, догадалась? Потом взяла тяпку… Илья вдруг представил себе всю недопустимую, на его взгляд, последовательность этих движений, поступков… Она знает. Она слышит крик. Видит, как бегут растрепанные Полина и Тамара, как бежит к калитке он. Потом берет тяпку… Ту, что стояла возле летней кухни. И уходит в сад, где лежит камень. Вот ведь молодец, думает она, подвинул, а то у Полины опущение матки…
   Подумалось: его мать так поступать не могла. Значит, все неправда, все случайное совпадение, в котором, как и в сиюминутной работе Мокеевны, не было, не могло быть смысла. Он вспомнил маму и отца с их постоянной готовностью прийти кому-то на выручку. Что там крик? Усталый голос по телефону, кто-то прошел рассеянный, Кимира одела наизнанку чулки – и мама бежит.
   «Это невероятно, – говорила Алена. – Как они узнали? Можешь быть уверен, я перед дверью сделала лицо какое надо. Я терпеть не могу рассказывать о своих неприятностях. Каждый умирает в одиночку… А твои потянули, как собаки, носом – и все унюхали».
   «Не делай впредь лицо! – смеялся Илья. – Тоже мне Станиславский!»
   Но Алена могла быть злой. Тогда она не признавала за ними даже права на сочувствие, сопереживание.
   «Вот тут ты их не переучишь, девушка, – говорил Илья. – Они все равно будут. Хочешь, я на тебя не буду обращать внимания? Наплюю. Мне это запросто».
   Но так он только говорил. Куда уж денешься, если вырастаешь в обстановке этого постоянного бега кому-то на выручку? Мама так и говорила: «Сынок, хороший человек не ждет, когда его позовут на помощь. Если он хороший – он уже рядом, пока ты только что-то там соображаешь».
   Его воспитывали в этом «не жди, пока позовут». И Алену воспитывали тоже. «Граждане! Я сложившаяся черствая личность! – кричала она. – Махните на меня рукой». Все смеялись. А потом Илья и не заметил, как стала вытягиваться в струнку его длинноногая супруга: типичная стойка перед «бежать-спасать».
   Он видел, как всколыхнулась утром улица. Цветные халатики женщин как сигналы тревоги. И похожие в горе, забывшие вчерашние обиды Тамара и Вера. И Полина с великим осуждением в глазах: а вы, извиняюсь, не понимаете? И крик, второй крик, уже облегченный от разделенности горя.
   А эта спокойно себе тюкала в огороде.
   «Ну и что? – подумал Илья. – Она по-своему горюет, по-своему радуется… А если и не горюет, то мне ли ее осуждать? Что я о ней знаю?» Мысли принесли удовлетворение. Они казались объективными и справедливыми. Он наклонился и стал вырывать сорную траву с Полининой стороны, а старуха удивленно покачала головой: ну и суетной парень!
   – А Славку жалко, – сказал Илья. – Это все-таки дикая нелепица…
   – На всех слез не хватит, – сказала Мокеевна, поднимая от тяпки голову. – А тебе он чужой… Ты его, считай, не видел. – И она, собрав в руки светло-зеленую траву-повитель, понесла ее выбрасывать.
   «Своего жалеть, родного, – говорила мама, – не велика заслуга. Тут и сердца не надо, тут одного инстинкта хватит. А ты научись жалеть других…»
   «Чепуха! – кричала Алена. – Пусть сначала научится любить. Жалость хороша только производная от любви, а не сама по себе, от ума. Такая оскорбительна».
   «Никакая жалость не оскорбительна, женщина! И умоляю, пожалейте меня, не спорьте!»
   Илья обнимал их обеих. Мама говорила:
   «Илюшка! Ты несчастный миротворец».
   А Илья целовал ее в ухо и шептал:
   «Счастливый, счастливый…»
   Мокеевна не возвращалась, и в хорошие, спокойные мысли начинало врываться совсем другое. Удобно ли, что он вообще сегодня здесь? Надо как-то так сделать, чтоб он не мозолил глаза. Вот придет сейчас Мокеевна, он предложит себя в помощники, повозится во дворе, поразговаривает с ней. Но она все не шла. Он присел на камень, стал ждать. Было тихо, и он почему-то вспомнил вчерашнего трубача. Как он догадался, что это он, когда увидел в оркестре парнишку с вдохновенно-перепуганным лицом? Оркестр был шахтной самодеятельностью, по субботам и воскресеньям он играл перед кино. Вера их всех знала, она подвела Илью совсем близко к возвышению и громко прокомментировала: «Хороший оркестр – громкий. Далеко слышно». Илья думал, что музыканты обидятся, но они посмотрели на Верку с согласием. «А вот он, – сказала весело Верка, показывая пальцем на парнишку, – из нашего общежития. Его раз из окна хлопцы выкинули, хорошо что невысоко. Дудел, а люди после смены. А он падал, а трубу вверх держал, чтоб не сломать…» Почему он о нем вспомнил? А, вот почему… Это папа всегда говорил:
   «Падая – сохраняйся».
   «Не падай». – Это чеканила мама.
   «Так в жизни не бывает», – повторял папа.
   «Обстреливайте его, обстреливайте, – смеялась Алена. – Ах ты мой бедненький, весь насквозь продырявленный воспитанием».
   Потом, когда родилась Натуля, Алена сказала:
   «А вот из нее я мишень делать не дам. Мне надоели эти пушки, заряженные благими идеями последних трехсот лет… Скажи своим…»
   «А что такое, по-твоему, воспитание?»
   «Научить любить и ненавидеть. Все!»
   … Вернулась Мокеевна, увидела сидящего на камне Илью, удивилась:
   – Все сидишь?
   – Дайте мне какое-нибудь во дворе дело, – предложил Илья. – Охота повозиться…
   – Нет у меня дел для баловства, – сказала Мокеевна. – И все по мне ладно… Ты иди, там тебя уж Полина искала… – И добавила: – Дворы у нас одинаковые, поищи в своем работы. А я чужих во дворе не люблю. Не обижайся. Я уж так привыкла… – И она ушла.
   Пошел и Илья. «Я кретин, – думал он, – я прыгаю через тридцать лет, как через забор». И тут, освобожденная от всяких мелочей и частностей, пришла мысль, что ему хочется уехать. Вот она сказала: чужой. Но ведь действительно чужой. Он что-то вымеривал, вычерчивал, он приволок на помощь и папу, и маму, и Алену, он демонстрировал сам перед собой широту «двусторонней дороги», а она сказала: чужой. Вот и все. Очень просто. Для драматического финала есть возможность стянуть рубаху и повернуться к белому свету спиной – смотрите, я меченый. Но ведь это для слабонервных. А на самом деле слава Богу, что так все кончилось. В сущности, он рад, он сам так хотел…
   Полина и Тамара были в темных закрытых платьях.
   – Садитесь, поешьте, – сказала Полина. – Горе-то какое.
   – Жизнью не дорожат теперь, – услышал Илья тихий голос деда. – Никто теперь ничего не боится. А в забое нужна осторожность…
   – И то верно, – согласилась Полина. – Каски не надевают, на ходу из клети прыгают. Это дед верно говорит… Но оно еще и судьба. Какой и прыгает, и на мотоцикле как сумасшедший носится, а живой…
   – Конечно, судьба… Чего ж ты удивляешься? – Дед посмотрел на Илью, предлагая ему согласиться. – У каждого своя…
   – Ну тебя, дед, – сказала Полина. – Не гаркай. Никто не знает, что есть, а чего нет…
   – Да ладно, мама, – тихо перебила ее Тамара.
   И они замолчали. Кто-то прошел по улице в черном. Напротив, во дворе Кузьменко, ходила Антонина, подвязав волосы черной косынкой… Недалеко, подумал Илья, прятали на улице черный цвет – достали его враз. А две черные фигуры стучали в окошко Мокеевне.
   – Тут как тут, – сказала Тамара. – Я, мам, тетку Шурку и Боровчиху боюсь.
   – Ну и зря, дочка. – Полина вышла на крыльцо. Интересно, зачем пришли к Мокеевне обмывальщицы, – определенно что-то просить. – Такую работу тоже кому-то надо делать. Я вот не умею. Ты боишься. А от этого никуда не уйдешь, все к этому приходят.
   Илья тоже вышел на крыльцо, мысленно соглашаясь с Полиной. Был у него какой-то опыт в этом деле. Он даже пришел к нему раньше. До мамы. Заболела Кимира. Тяжело болела, вырезали ей грудь. Пришли они с мамой ее проведать уже домой, после больницы. А Кимира в панике. К ней приходила из школы Варвара Петровна из начальных классов. Она была во всем районе учительской обмывальщицей. Ну Кимира как ее увидела, так пришла в ужас.
   «Не пускай ее ко мне! – говорила она матери. – Я ее боюсь. Вот так и кажется: засучит она рукава, и конец…»
   Мама тогда смеялась, говорила, что бедная Варенька такая душевная женщина и все этим пользуются, но Кимира пусть не волнуется, она теперь их всех переживет.
   А потом Илья видел Варвару Петровну в их доме. И действительно с засученными рукавами.
   Он смотрел на спрятанных во все черное двух женщин. Они никуда не торопились, они всегда была у цели, они стояли и ждали, когда к ним, величественно и тоже не торопясь, подойдет Мокеевна.
   – Лизавета Мокеевна, – скорбным голосом сказала та, что постарше. – Мы к тебе с просьбой по такому случаю… Не дашь ли ты на машину свой большой, три на четыре, ковер… У Павленков нету, и дорожки у них узкие… А Славку, царство ему небесное, надо хорошо отвезти.
   – Конечно, она даст, – подхватила та, что помоложе. – Кто ж откажет в таком деле?
   – Откажу! – твердо сказала Мокеевна. – Славке эта пышность ни к чему. Не поможет. А ковры сувать чужим – нечего. Ковры у меня трубой свернуты и в нафталине. Тоже мне придумали!
   – Да как же, Мокеевна, ты так можешь? – возмутилась та, что была уверена, что старуха не откажет. – Мне это прямо непонятно.
   – Не юли, Шурка, не юли. Своего ничего не имела и чужим не распоряжайся. Я деда хоронила на казенном…
   – Грех, Лизавета Мокеевна, грех, – сказала первая. – У самой эта дорога не за горами.
   – Да ладно тебе, – махнула на нее Мокеевна. – Когда надо будет, тогда и отнесут…
   – Не дала, – с удовлетворением сказала Полина. – Слышь, Томка, не дала бабка ковра для Славки.
   – Удавится она им! – возмутилась Тамара. И посмотрела на Илью. – Вы только подумайте… – добавила плаксиво, – только подумайте… Тряпку ей жалко…
   «Фу, какая все же мерзость!» – подумал Илья. Жадность в их семье занимала в ряду неприемлемых для человека качеств место первое – место худшее. И сейчас он испытывал даже удовлетворение, что на чашу его внутренних весов возложен ковер в нафталине.
   «И тут я понял, – скажет он Кимире, – мне просто здесь нечего делать. Я и раньше был склонен к такой мысли, когда увидел, как она равнодушно встретила смерть Славки, а потом эти слова: я чужих во дворе не люблю, а тут эта история с ковром. Отвратительно!»
   Кимира будет дымить, а потом скажет:
   «Ты поехал зря. Но теперь, раз уж съездил и все знаешь, как же будешь жить?»
   «А как? – ответит Илья. – Нормально. Мы ведь совсем чужие по духу, по жизни, по сути своей, что ли…»
   «Брось, – скривится Кимира. – Какая там суть?»
   «При чем тут Кимира? – думал Илья. – Она будет счастлива, что все сохранится…»
   А Алена? Она не в курсе. А если ей все-таки рассказать?
   «Что ты хотел найти? – спросит она. – Объясни – что? Вариант получше? Не возмущайся, не возмущайся. Предположение в порядке бреда. Просто узнать правду? Ну вот! Узнал! Правда оказалась цвета не розового. Твоя мать – старая, жадная кулачка. Впрочем, ее независимость мне нравится… Я даже думаю, что вряд ли ты ее сын. Ты ведь тюха-матюха… А вообще любопытно: дите волчицы воспитывают дельфины. Колоссально! Кто теперь наша дочь?»
   Сколь разнообразными ни были бы мысли, реальность оставалась той же. Черные женщины и Мокеевна. Полина со злорадной улыбкой. Искривленно-брезгливое лицо Тамары. И дед с закрытыми глазами. Дед, которому скучно. И он, пришлый человек Илья. Чужой во дворе. Чужой на этой улице. Чужой, а потому не имеющий права суда. Что он может сказать? И знает ли он, что сказать?
   – Идите, идите! – махнула Мокеевна женщинам. – Я свое слово сказала.
   Они уходили ровненько-ровненько, а голова повернута в сторону, на Илью, как на генерала на параде, с неистребимым даже в горе любопытством.
   – Оно, если разобраться, – сказала Полина, – так, может, она и права. Жалко вещь, разве ж это непонятно? А хлопцу этому несчастному зачем нужно чужое богатство? Тоже мне счастье на ковре на кладбище ехать.
   – Я там камень к забору подвинул, – сказал Илья.
   Полина непонимающе посмотрела, потом кивнула:
   – А! Ладно. В общем, спасибо. У нас все руки не доходили. Мокеевна будет рада.
   – Она рада, – с иронией сказал Илья.
   – Ну и слава Богу, – ответила Полина.
   Мокеевна поставила тяпку, опустила занавеску от мух на двери, ничего в ее жизни не произошло, что могло бы нарушить раз навсегда заведенный порядок.
   – Мы, дед, – громко сказала Полина, – пойдем к Павленкам. Славку сейчас привезут, помочь надо будет. А вы отдыхайте. – Это Полина сказала Илье и добавила: – Если, конечно, сможете. День такой…
   Они с Тамарой совсем было собрались, как зафырчал на улице мотоцикл, а пока прислушивались, кто это так громко, он уже отфыркивался у ворот, а во двор входил начальник милиции.
   – Ваня, ты знаешь? – кинулась к нему Полина.
   – Знаю, – сказал он. – Сейчас его привезут… Ну как ты тут? – спросил он у Ильи. – Решил заглянуть, обещал ведь…
   Они отошли в сторону. Полина и Тамара крутились на веранде – совсем было собрались, да вот еще один гость пожаловал…
   С той минуты, как остановился возле дома мотоцикл, Илья понял, что уедет он именно сейчас. Дольше быть – по живому резать, а живое это не он, даже не Мокеевна – это память о маме, это папа. Он так всегда, всю жизнь будет сравнивать, одно будет перечеркивать другое, и, в общем, никому это не нужно. Пусть себе спокойно, по-заведенному доживает век Мокеевна, ну заедет, может, как-нибудь… Если представится случай… Илья выкристаллизовывал это решение. Теперь, зная, что он уедет, хотелось быть уверенным, что это единственный правильный и праведный выход. Нелепо было приезжать… Существует бесконечное число возможных реальностей. В одной он, может, и жил тут, а в другой он жить здесь не может. А переходы из одной в другую – тема фантастики, а он, увы, в обыкновенной повседневности: кто-то кого-то любит – не любит, кто-то умирает, а кто-то играет на трубе… Возвращайся, Илюша, в свою реальность. Самое правильное дело. Не вноси путаницы в то, что естественно устоялось.
   – Я уеду с тобой, – попросил Ивана Илья, – понимаешь, все не то. Это совершенно ясно… Так что нет смысла здесь сидеть…
   – Все не то? – удивился Иван. – Жаль. А я уж думал – земляка нашел. Но ты точно узнал? Как?
   – Да в общем, узнал… Не то… – И чтоб как-то смягчить неожиданную ложь, добавил: – К сожалению, конечно…
   – Что ж тут сожалевать? – сказал Иван. Он так и сказал «сожалевать», но Илье показалось, что он знает, как правильно, а говорит так нарочно, потому что что-то не понял… О чем-то догадался.
   – Ты только скажи сам, что меня увозишь. А то знаешь, сколько разговоров…
   – Сегодня разговоров не будет. Не до тебя, – сказал Иван. – Не беспокойся.
   Илья побежал на веранду, взял чемоданчик. Мокеевна стояла на крыльце и мыла бутылку. «Так вот она и меня не искала, – подумалось вдруг. – А чего я, идиот, лезу?» Полина, увидев его с чемоданом, понимающе кивнула. Дед приподнял сухонькую голову.
   – А дело сделал? – спросил он.
   – Какое? – удивился Илья.
   – Чего-то ж ты приезжал, – ответил он и тут же закрыл глаза, как закрыл дверь.
   – Спасибо за гостеприимство, – благодарил Илья, потом подошел к заборчику.
   Только что ведь стояла Мокеевна на крыльце, мыла бутылку, а сейчас вошла в дом.
   – Неловко так уехать, – сказал Иван, – надо сказать «до свиданья».
   – Ладно, езжайте, – успокаивала его Тамара. – Я ей передам.
   Но старуха вышла, посмотрела на прильнувшего к штакетнику Илью.
   – Я ведь тебе яблок обещала. Иди нарви сам.
   Илья подумал, что, может статься, когда-нибудь ему придется объяснять, почему он так быстро бежал. «Кому? – удивился он. – Кому объяснять? Ей?»
   – Нарви! Нарви! – приглашала старуха.
   Разваливалась на части уверенность, что он обязан уехать. Не надо – надо! Не надо – надо! А тут Иван завел мотоцикл. И вдруг он почувствовал, как поливают прохладной водой ему спину. Ему страшно и весело. И кто-то шлепает его чем-то мокрым: «Вот тебе, вот тебе…» Так ясно это увиделось, что Илья вздрогнул, повернулся: это Полина на него смотрит, ждет, когда же он уедет. Неудобно же самой уходить раньше.
   – Спасибо, – сказал Илья Мокеевне. – Не надо яблок.
   – Что так быстро? – спросила старуха. – Скучно у нас?
   – Да нет, дела, – ответил Илья.
   – Ну с Богом! – И она с достоинством кивнула.
   Он не успел заметить, как они проехали улицу. Последнее, что он увидел, был торжественный и медленный грузовик.
   – Славка! – обернувшись, крикнул Илье Иван.
 
   Смешные эти бабы: дай им ковер – и все. Теперь пошли к Антонине. Ну, с тем же и уйдут, не такая Тоня женщина, чтоб раздаваться. И разве ж в жадности дело? Ерунда! Просто глупая это манера стелить дорогой ковер на машину. Славке это надо? Нет. Это родственники друг перед другом выхваляются. Только что с машины снимут – кого-то из родни оставляют ковер этот проклятый сторожить. Ревут, ревут, а сами все головой крутят: на месте ли он? Кому это надо? А теперь она же, Мокеевна, и жадная. Пусть обижаются. Не ее эти ковры – дочек. А она при них – сторож. И в завещании надо будет написать, чтоб ее хоронили просто. Жаль, теперь подходящих лошадей нет, а то бы на лошадке… Конечно, можно с конным двором договориться, но у них там или уж совсем кони никудышные, ну те, что бочку возят, или те, что понесут тебя на тот свет рысью. Лошадей ведь тоже надо учить делу.
   Мысли Мокеевны бежали неспешно, а руки рылись в стареньком чемоданчике – искали черный гипюровый шарф. Видела, видела старуха, все враз черное нацепили, будто ждали. У нее тоже на свою смерть все приготовлено. А вот на чужую – нет… Куда-то сама от себя этот чертов шарф спрятала. Бросила Мокеевна чемодан, пошла к шифоньеру, открыла дверцу и внутренним зеркалом поймала согнутого Кузьменко, что нес громадный, неловко, спешно свернутый ковер. А сзади радостно – кликуши, смертницы проклятые, нашли время улыбаться! – топали Шурка и Боровчиха. Зыркнули на Мокеевнин двор: видишь, мол, какая ты и каков он? А старухе и так все ясно: сорвал Леонид ковер со стенки, абы как свернул и попер. А Антонина теперь ревет белугой. И Славка тут ни при чем… Его все любили… Не в этом дело…
   Шарф был закопан в самом низу. Еле нашла… Лежал вместе с белой капроновой косынкой. Неизвестно, зачем ей Елена ее привезла. Беленькое она любит. Но ситцевое, сатиновое. Оно и стирается хорошо, и не жарко. Раньше еще крепдешин был. Очень хороший материал. А в капроне как неживой – волос не дышит, голове становится душно. Но ничего не скажешь – красиво. Вон Полинин постоялец приехал в капроновой рубашке, такая уж она – белей белого, а потом надел простую, а тело, видать, томилось, пошел ночью купаться. Вообще парень внимательный, но трошки бестолковый. И лицо у него нахальное и виноватое сразу. Она это заметила. Кого-то он ей напоминает, наверное, по телевизору похожего видела. Сейчас много стало таких вот бородатеньких. Мода такая. Видать, тоже осудил ее за ковер. Сердитый стоял… Славка, Славка, горе-то какое! Он и огород ей копал, и утюг налаживал, и кинескоп в телевизоре менял… Она ему, царство небесное, на свадьбу собиралась фотоаппарат подарить. Хороший у нее фотоаппарат. Самый дорогой дед купил перед смертью. Собирался на пенсии снимать. Так он и лежит до сих пор нетронутый… А этот Илья умчался с Иваном. Яблок не взял. Откуда у этих современных понятие, что как они считают, так оно и верно? Вот и Ленка такая – все лучше всех знает. И Верка-баламутка. Хлоп – вышла замуж. Хлоп – разошлась. Хлоп – одного привела. Хлоп – другого. И этого парня тоже в кино стаскала. Стояли ночью у ее ворот, тискались. А колечико-то его так в карманчике и лежало. А Верке-то что, какая ей разница – холостой, женатый? Замуж она не собирается. «Хватит мне одного мужика. – Это она про сына. – Мне они, хворые и сквалыжные, на работе надоели. Они там все, как есть, в натуре. Ой, какие ж трусливые… К нему со шприцем подходишь, а у него давление повышается, а глютеус – ну задница по-нашему – просто каменный от страху делается».
   Поэтому любовь у нее на раз. Но если подумать, то и пусть. Может быть, и ее девки счастливей были бы, если б так умели. Ну, Анна – та, конечно, директор школы. Она себе никогда такого не позволит. А Валюшка стесняется. Ей бы тоже какого-нибудь мужичка с недостатком найти. Но они – хоть и хромые, и косые – все к бабам здоровым притуливаются. Взять хотя бы Полининого деда. Он же смолоду рябой. Сейчас это уже не видно, сморщенный весь, как печеное яблоко. А в молодости за километр видно было, что морда поклевана. Но гулял только с красивыми девками… И этот, что от Томки сбежал… Мало того, что коротконогий, так у него еще и зубы все вставные, он смеется, а у тебя слюна бежит… Убежал… Больно уж вокруг него Полина хороводы водила, он и решил, что не полтинник ему цена, а рубль… А за такого зятя и пятака жалко… Вот этот Илюша – паренек ничего. Ладненький. На кого ж он все-таки похож? Вот видела она его где-то…
   Мокеевна стала закрывать шифоньер, но дверца не шла. Это альбом, толстый, со старинными застежками, все, что осталось у нее от дядьки. Теперь таких альбомов нет. Она достала его, тяжелый, массивный, положила на стол. Удивилась, что лежит в закрытом месте, а пыль все равно откуда-то берется. Принесла фланелевую тряпочку, аккуратно обтерла. Неужели и в середину набивается? Расстегнула застежку, раскрыла. Так и есть, полным-полно пыли. Это ж надо! И она хороша тоже: как положила когда-то, так и забыла. А что смотреть? Тут все старые фотографии, девчонки отдельно лежат, а в этом все дядькина родня. Она переворачивала толстые страницы, аккуратно вытирая каждую. Как живые все, а это ж когда делалось! Она аккуратно вытирала фотографию и вдруг почувствовала, как задрожало, заныло сердце. Фланелька аккуратно обтирала мужчину в узких полосатых брюках с мелкими пуговицами внизу. Как будто вздохнула фотография, освободившись от пыли, – и уже живая смотрела на нее таким нахально-виноватым знакомым взглядом. «Господи Иисусе! – прошептала Мокеевна. – Да как же это так?» Это ж ее папаша. Вот снялись они тогда с мамашей, и помер он вскоре… Да как же это так? Как же? И рука папаши на подлокотнике лежит широкая, белая… Ой, Господи… Да такая же точно рука лестницу вчера держала, а она подумала: белые какие руки, не то что у нее. И бородка так же постриженная. Курчавенькая…
   – А! – закричала Мокеевна, падая грудью на альбом, как падала когда-то в стерню. – А! – кричала, разламывая криком старое, застывшее горе. И когда полились слезы, поняла Мокеевна, какой всю жизнь носила камень, выходил он слезами, а голос, да не тот, что только что был, а молодой, звонкий, промытый слезой голос причитал: – Ой, Боже ж ты мой, сыночек! Живой! Да как же я тебя, дура, сразу не признала, да ты ж мой красавец, да ты ж мой ненаглядый, яблоки мне рвал, а я, колода слепая, глядела и не видела… Да ты ж меня нашел, да ты ж приехал на мать-дуру посмотреть, да ты ж возле меня как возле солнца крутился, а глаза мои ничего не видели. Ты ж мне наводящие вопросы задавал, а я как оглохла. Да прости ты меня, очумелую. Прости меня, дуру старую.
   Поцеловала Мокеевна фотографию, посдергивала с плечиков все свои платья.
   – Да какое ж у меня самое красивое? – кричала. – Да чего ж у меня нет золотого парчового?
   Одевалась быстро, ловко, все застежки руки вспомнили, а она его, считай, двадцать лет не надевала…
   Замки снаружи закрывались плохо. Ладно, как-нибудь! Подперла на всякий случай дверь тяпкой. И пошла. Где ж живет этот Ванька-милиционер, будь он неладен, дай Бог ему здоровья! За балкой. Найдет! Да что ж ей теперь для них сделать? Да она теперь перед всеми в долгу, да ей теперь людям добрым кланяться до земли до самой смерти. Ах, сынок, сынок! Ты не гляди, что я старая. Я молодая, я еще тебе пригожусь. Ой пригожусь, милый! Ну, Верка, ну мотовило, сразу увидела, какой красавец приехал… Сынок! Да бегите ж, мои ноженьки, знаете ведь куда…
   Черным цветом стекалась улица к Павленчихе. Перекрестилась Мокеевна на печальный двор, пожалела от души Славку, но не зашла. Так быстро, что сама не заметила, прошла она короткую свою улицу, раз – и уже мелькнула за поворотом белее белого капроновая косынка.