Как ей грубо сказали в префектуре, лучше самой жизни реабилитатора все равно нет. Она, жизнь, вправит мозги, если будет нужно, а если не вправит, так для слабомыслящих есть специальные больницы.
   И пока тетя-главврач приходила к этому не очень праведному заключению, медсестра Аля делала свое правое дело. Она включала Олю в процесс жизни грубо и смело. На постель больной все-таки был брошен гламур.
   От восхищения до ужаса – таким оказался результат. Оля читала взахлеб. Девочки с растопыренными ножками были чудо как хороши. Мама и папа не давали ей такое смотреть, и она, хоть и бурчала на родителей, как-то понимала, что голые попки и передача «Про это» – не то, на чем надо учиться хорошей девочке. Впереди был выпускной класс, мама уже договаривалась насчет репетиторов для подготовки в вуз. Правда, тогда что-то произошло, какой-то удар по жизни. Она не помнит, что… Но у родителей были какие-то панические лица, и разговоры о репетиторах увяли.
   – Она у нас умненькая, – говорил папа, целуя дочь в макушку. – Она сама все знает.
   Да, она вспомнила: тогда на все повысились цены. Приезжала бабушка из Загорска и рассказывала, что какие-то хулиганы повалили памятники на кладбище, но покойному дедушке повезло – до него не дошли. «Шли Мамаем», – говорила бабушка. Оля как сейчас слышит ее голос в коридоре их квартиры. Снимает бабушка в прихожей уличную обувь, сует ноги в тапки и говорит эти слова. «Шли Мамаем». Что бы это значило? – думает этаОля. Тазнала – прошел разбойник.
   Короче. Месяц ушел на последнее обследование – кровь, моча, флюорография, консилиум по телу. Отдельно беседа с психологом. Откуда Оле знать, что за эту беседу тетка заплатила бывшему однокурснику.
   – Скажи ей самые главные слова, – просила она по телефону.
   – Научи, – смеялся он. – Какие они, эти слова? Это единственный такой случай в моей практике. И дай бог, чтобы один и был на всю оставшуюся жизнь.
   – А ты почитай, поспрошай. Я знаю, что? Это ведь твоя специальность.
   – Ну-у… – сказал он. Или му-у…?
   И тогда Марина выпалила:
   – Это будет платная консультация.
   – Спасибо, подруга! Очень кстати. Но ты не уповай. Никто не знает, как фишка ляжет. Адаптация – это тебе не халам-балам. Это больно и трудно. Даже сломавший лодыжку долго боится ступать на ногу. А тут такое…
   – Помоги ей!
   – Я выучу слова. Если б только знать, какие из них будут точные.
   Он пришел.
   Оля разглядывала фотокарточки в Алином мобильнике. Собака. Кошка. Аля. Опять собака. Ребенок без передних зубов. Плечо с татуировкой. Интересно, чье? Может, самой Али? Она, Оля. Глупое растерянное лицо. Чужое. Когда Аля ей показала, она спросила: а это кто? После этого не могла уснуть. Постеснялась попросить таблетку. Тетя говорит ей: «Ты физически уже здоровая. Бабушка тебя подкормит, щечки зарумянятся, красавицей будешь. Столько времени без свежего воздуха. Даст бог, школу кончишь, профессию выберешь… Маму-папу, конечно, не вернешь, но такова жизнь, кто-то уходит, кто-то приходит…
   – А кто придет? – спрашивает Оля. И Марина замирает от страха, что сейчас Оля естественно скажет: придут мои дети. Она до смерти кусает эту мысль: сдохни! Проблема детей встанет даже не послезавтра, даже не через год. Когда-нибудь… И она ей скажет: «Думаешь, дети – счастье? Думаешь, они наше оправдание? Ерунда все. Они крест, наказание, а то еще и позор. Хочешь примеры? Их тысячи». Но это она скажет еще очень не скоро. Поэтому на вопрос, которой повис без ответа, – а кто придет? – Марина отвечает:
   – Придет Валентин Петрович. Он хочет с тобой поговорить на прощание. Знаешь, как ты ему нравишься? – врет она. – Такая, говорит, умненькая-разумненькая барышня. У нее все получится.
   – Что получится? – спрашивает Оля.
   – Жизнь, – отвечает тетка. – Жизнь. В целом. Где-то что-то может быть и не так, как мнится, но это у каждого, а в целом – все получится.
   Марина уходит мокрая, вспотевшая. Ее догоняет Аля.
   – А вы приготовили ей одежду на выход? Или будете искать старые платья подлиннее?
   – О господи! – кричит Марина. – Какая я идиотка.
   Она звонит бабушке. Та радостно щебечет, что нашла юбочку и кофточку, такие свеженькие, почти неношеные.
   – Оставь, – говорит Марина. – Я сама. У нее уже не тот размер. И носят сейчас другое.
   Что такое она сказала: я сама? Откуда сама? Чем сама? Муж без работы. Он журналист. Газета накрылась медным тазом, потому что лихачила не по делу. Сколько раз она ему говорила:
   «Все кончилось, дурак. К власти пришли спецслужбы, они не любят, когда их подначивают. Это как бы от их всесилия, а по сути – от комплекса неполноценности».
   Кто ее слушал? Сейчас муж бегает, как сивка-бурка, чтоб схватить то там, то сям копеечку. «Подайте копеечку юродивому». Набегает в лучшем случае тысячи две рублей. Стыд!
   Сын кончает школу, слава богу, что он – бог в математике, все решает щелчком, на него уже зарятся институты – только напиши заявление, ему не грозит армия. Господи, ну что стоит всем мальчишкам начать учиться так, чтобы не взяткой, а интеллектом победить эту чертову систему убийства и уничтожения людей? Сыну сейчас столько, сколько было Оле в тот страшный год.
   Брат поседел за два дня. Она не верила, что так бывает. Его ей было жальче всего, она обожала Николая. Сейчас ему было бы пятьдесят. Если честно, то его смерть для нее была бо€льшим потрясением, чем трагедия девочки. Она была уверена, что Женя, жена брата, вела себя неправильно, она растеклась в горе, прости господи, как коровья лепешка. Молила о дочери, не оставив себе самой ни одного шанса выжить в беде. Ну, как так можно, как? Ну вот – выжила девочка, и теперь тетке с ее копейками предстоит покупать ей новую одежду. Она знает, это будет брешь в ее немощном бюджете. Она знает что почем. Но и брать с матери – не дело. Те денежки, оставшиеся от продажи-купли квартир, так осторожно тратит, что уже три года носит купленные на блошином рынке на станции Марк старорежимные вяленые сапоги и штопает их сама. Ей еще нет шестидесяти пяти, а с виду – все восемьдесят. От прежней красоты – только прямая спина. Руки распухшие, лицо – печеное яблоко. Стоя там, на переезде, Николай рассчитывал на нее, сестру. Хотя это неправда, он верил в смерть Олечки. Верил в смерть, как верят во спасение.
   Марина позвала Алю.
   – Ну, помогай соображать, что и где можно купить. Мои возможности ты представляешь.
   Аля сказала, что, во-первых, она посмотрит, что есть у нее.
   – Я аккуратно ношу вещи. Не затаскиваю их.
   – Спасибо, Аля.
   Медсестра смотрела на Марину побуждающе – ждет каких-то слов еще.
   – Я это не забуду, – говорит Марина единственный ответ, который знает.
   Аля вздохнула, глаз сверкнул насмешкой.
   – Свои люди – сочтемся, – ответила она.
   В словах было столько смыслов, что Марина подумала: Мне тридцать семь, ей двадцать два, но сколько вместили эти пятнадцать лет. Или, может, наоборот – смели с лица земли?»
   В тот год, год дефолта для всех, а для них – беды с Олечкой, бабушка Анна Петровна собиралась замуж. Ей было пятьдесят восемь, она продолжала работать в полиграфическом техникуме. Учила молодежь искусству верстки и была абсолютно независимой и гордой. То, что из Загорска приходилось ездить на работу на электричке, с некоторых пор перестало забирать силы. В ее жизни появился Семен Моисеевич, у него была машина, он тоже работал в Москве, ему только пришлось поменять ради Анны собственное расписание. «Без проблем», – сказал он. Он был директор престижного ателье пошива, его бизнес шел гладко, уверенно. Это было старое-престарое ателье, где помнили талии родственниц Косыгина и длину брюк брежневских мужчин, а теперь их портными не гребовали новые русские, чьи животы и талии не всегда смотрелись в итальянском и французском, а вот в их, московском, было самое то.
   Семен был вдовец, жил один. Анна была вдова, жила одна. Они оба любили МХАТ и «Современник», обожали Рязанова и книгой их юности был роман «Над пропастью во ржи». Теперь про наше время говорят – над пропастью во лжи. И хоть Анна Петровна абсолютно согласна с сутью искажения, все равно где-то щиплет в сердце. Как это в классике: «Испортил песню, дурак!»
   Та, шестилетней давности жизнь кажется Анне Петровне какой-то сказкой, которую словами рассказали, а чтоб подарить книжку для чтения, для полного владения – так нет. Горе так тщательно вымело из ее жизни радость и надежду, что даже сожаления не осталось. Еще какое-то время Семен Моисеевич держал ее на близком расстоянии и возил в Москву вне своего расписания, а когда ей было надо, спасибо ему и низкий поклон. Но когда он, как у них было принято раньше, хотел у нее остаться, ее охватил сначала ужас, а потом непреодолимая тошнота. Будто весь ее организм встал на дыбы против возможности отношений наслаждения. Там, в больнице, лежит искромсанное дитя. Седой, как лунь, сын. А она, старуха, будет встанывать от оргазма?
   Она так сказала «нет», что Семен Моисеевич как бы все понял. Но он не понял. Хуже того, он оскорбился и даже сказал что-то типа «…даже в Освенциме». С тем и ушел, а она тогда подумала, что Освенцим во всяком случае понятнее. Фашизм. Но здесь, сейчас, при знании того ужаса совершить ужас еще ужаснее… Смешно сказать, она его больше не видела. Такая оказалась слабая корневая система у МХАТа и «Современника», Рязанова и Сэлинджера вместе взятых. А вскоре умерла Женя, погиб сын. Собственно, его гибель пририсовала точку к уже, в сущности, умершему человеку.
   Она продала квартиру в Загорске. Деньги как ветром сдуло, тогда-то Марина и стала хлопотать о переводе Оли в свою больничку. Налево-направо пришлось совать последние квартирные деньги. А через два года Анна Петровна продала и трехкомнатную квартиру сына, нашлась, как яичко ко Христову дню, эта сиреневая двушка. Сирень и кованое железо на окнах от современного разбоя не оставили шансов другим вариантам.

11

   Аля принесла платьице на бретельках, лиф в обтяжку, а юбка – из косых клиньев, один на другом.
   – Я переоценила свое изящество, – сказала она Марине. – А ей будет самое то.
   Оля влезала в платье, как-то стесняясь, осторожно, ткань тонкая, эдакая шелковая марля. Платье на Оле сидело как влитое. Тут-то Марина и обнаружила, что у племянницы фигурка славненькая, тоненькая, но не тощая, и грудочки таким хорошим холмиком стоят, как кофейные чашечки донышком вверх. Вот голые руки, правда, подкачали. Плети с мослами локтей плюс крупные, как у матери, кисти, они для женщины большой и породистой, а не такой лепестковой. И ступни тоже большие, тридцать восьмой размер, не меньше, но без примерки обувь брать нельзя, может, и тридцать девятый.
   В таком виде, и не в постели, а на стуле принимала Оля Валентина Петровича, психотерапевта, науськанного теткой на нужный, правильный разговор.
   – Молодцом! – сказал он, глядя на девушку. – На пять с плюсом.
   Оля покраснела, будто чуяла какую-то другую правду о себе. Съежилась, натянула на плечи лжепавловопосадский платок, который принесла бабушка на случай опасных летних ветров. Эту неговоримую правду о себе самой девушка и ждала весь разговор, пока врач воспевал ей могучую человеческую выживаемость и опять же особенную русскую крепость духа. Именно это Оля несет в себе, так сказать, изначально, а остальное возрастет от жизни, образование там, профессия, ремесло, что понравится. Валентин Петрович на ремесло приседал особенно, потому как в цене сейчас умелость и рукотворный труд. Но, конечно, и компьютер. Без него теперь ни тпру ни ну… Овладеть им просто. Он взял в руки крупную кисть Оли и выпрямил ее длинные пальцы.
   – Самое то! – сказал он. – Овладеешь клавиатурой в два счета, во время окончания школы. Экстернат теперь принят абсолютно на равных. Самые разные дети так именно и получают аттестат. И бедные, и богатые, и умные, и недоумки. Весь срез современного общества. Знания у тебя восстановятся быстро, сама не заметишь, как вспомнишь и Куликовскую битву, и…
   – Тысяча триста восьмидесятый год, – пробормотала Оля.
   – Вот! – воскликнул Валентин Петрович. – А я вот уже забыл навсегда. А совсем по-честному – и никогда не помнил. Твои подружки уже небось все в замуже.
   – Я знаю, – ответила Оля. – У них уже дети.
   – Это большой плюс твоей жизни. Ты молода, красива и у тебя все впереди.
   Оля смутилась. Она каждое утро трогала рубцы на своем животе, она видела в зеркале сдвинутый с места пупок, она щупала шов, который тянулся с низа живота в самое что ни на есть деликатное место. Тетка скороговоркой сообщила ей, что несчастье навсегда избавило ее от ежемесячных кровей, и она тогда ответила:
   – Ну, и слава богу!
   Потом она нагляделась этих журналов и трусиков, которые на веревочках и едва прикрывают пипку, – ей их не носить. Начиталась способов предохранения от беременности, их оказалось не счесть. Вспомнила маму, которая объяснила ей в двенадцать лет, что менструация ничего не значит, она просто стадия в развитии. Как смена зубов, как волосы под мышкой и на лобке, как смена тембра голоса. И ничего больше. Ни-че-го! Мама так подчеркивала заурядность события, что она не понимала девчонок, которые так горячо делились этим, в сущности, неприятным пустяком в жизни. Она очень удивилась, когда узнала, что с этого незначащего момента можно уже и беременеть. В первый момент наивное дитя не связало это с существованием мальчиков, а когда осознала, то стала их сторониться в менструальные дни. Какая же она была дура! А ведь были игры в куклы. И девчонки клали клоунов на любимых куколок и требовали, чтобы те родили им ребеночка. Все, как говорится, мимо глаз.
   Открытие пришло позже, когда в седьмом классе забеременела девчонка, которую мальчишки из старших классов вечно затаскивали в мужской туалет, откуда она выходила на раскоряченных ногах и с какими-то странно затуманенными глазами. Оля просто похолодела, как бы познав великую тайну бытия. Тайна билась в животе у малолетки, ее рвало от всего сразу, лицо пошло серо-коричневыми пятнами, а губы превратились в вывороченное сырое мясо.
   Пока Валентин Петрович чирикал ей про мудрое медицинско-житейское, Оля думала о нежно-девичьем, способном превращаться в кошмар и ужас, и мысль, что у нее этого не будет, не была радостной, а была обидной и горькой.
   – Медицина шагает вперед очень быстро. Все, чего мы не сумели сделать вчера, можно будет сделать завтра или послезавтра. Это не красное словцо, это правда. У меня, к сожалению, нет времени, но ты запомни слова: «клонирование», «суррогатная мать», я уже не говорю, что от швов твоих на животе можно будет избавиться, и будешь носить эти бикини, как все. Ты девочка красивая, тебе это пойдет.
   Как он догадался, про что она думает?
   Он же вышел как ужаленный. Он видел глаза Оли, понимал, что все его благоглупости прошли мимо цели. Что-то задело девчонку, и она нырнула в память прошлого, но что это было? У него не было времени вникать, в какой момент его победительно-побуждающих речей Оля отключилась и сидела замерев, слушая себя, а не его. В конце концов, сказал он себе, помочь понять себя в обстоятельствах новой жизни и есть главная задача психотерапевта. Значит, он отработал деньги. Он пробудил ее размышления.
   Потом была примерка туфель, одних, других, третьих. Нашлась пара на каблучке с заостренным носиком-клювиком: на кончике была маленькая круглая дырочка. В нее как-то удобно ноготочком поместился второй палец, он был у нее чуть длиннее большого, тут и оказал свое превосходство.
   Анна Петровна почти до обморока скребла и мыла квартиру. Конечно, хорошо бы обновить ее обоями, свежей краской окон и дверей, но на какие шиши это сделать? Точнее, шиши пока есть, но они на другое.
   Тут недавно у нее случилась встреча с бывшим поклонником. Он ее не узнал. А стояли в очереди за яблоками через человека. И она была раньше него. Естественно для очереди – ее видеть. Она вот увидела, встрепенулась, даже подумала уйти, но он скользнул по ней ничего не признавшим глазом. Боже ты мой! А мечтали об общей старости. Но вот как получилось, к ней она пришла и расположилась уже навсегда, эдакая хозяйка-владелица ее души и тела. А он все еще шустрый, с хорошо обихоженными ногтями. Это ж где вела подсчет статистика, что мужики живут меньше? Во всяком случае его не посчитали. Но мысли ушли быстро. Это сейчас, встряхивая на улице пледы, вспомнила яблочную очередь.
   Комнаты их двушки были отдельные, между ними располагалась кухня. Хорошая кухня, квадратная, светлая, даже круглый столик поместился, делая кухню и столовой, и гостиной. Потому что с самого начала Анна Петровна решила – у них будут отдельные комнаты. Внучка получила лучшую. Расставленная на вкус бабушки мебель, конечно, потом будет сдвинута. Беспокойство вызывали фотографии, но бабушка все-таки повесила красивую свадебную фотографию сына и невестки именно в комнате Оли. В том, прошлом ее доме эта фотография висела в большой общей комнате. Там же рядом – ребенок закатывается от смеха, прижимая к груди мишку. Оля. Эту фотографию бабушка взяла себе. Все эти почти шесть лет она была хранима этим беззвучным детским смехом, который дал ей выжить. А стать старухой – значит, закончить цикл. Ей осталось всего ничего – укоренить девочку в новой жизни. Помочь и поддержать. Надо будет – спасти.
   «Тебе это уже не по зубам, – говорила она себе, но тут же сплевывала эти слова. – Не имеешь права. По зубам! По зубам!»
   Что-что, а зубы на самом деле были вполне. Все свои, чуть сточенные – ну так как же иначе? Столько перегрызть, перемолоть всего. Какое-то время они еще выдюжат.

12

   Аля же вносила свою лепту в подготовку к выписке Оли. Но не только в платье, в кружевном лифчике и в бигудях, которыми она накручивала по утрам Олины волосы, было дело. К вечеру бигуди снимались, и Аля требовала, чтобы Оля провожала ее до самых ворот больницы. Она вела Олю гордо, не подозревая, что случаи превращения много раз описаны. И превращение замарашки в красавицу – сказочный штамп, не ею придуманный. Аля была уверена, что в случае локонов Оли она – единственная. Автор и исполнитель. О скудость школьного образования! О тщета искусств, драматических и балетных! О повторяемость идей!
   Они шли по дорожке между лавочек, на которых сидели ходячие больные. Это сильно сказано – «сидели ходячие», но было именно так. И сидячие ходячие все знали про Олю и пялились на нее с невероятной жадностью эгоистов, желающих побороть свои инфаркты и раки и вот так же красиво и гордо потом пройти, как эта девчонка, которая столько лет была вообще мертвой (а какой же еще, если без понятия, где ты и кто ты), а сейчас идет вся такая фа-фа-ля-ля, будто и не было ничего. И сидячие ходячие впитывали, всасывали из этой тоненькой девушки силу, благословляя ее от всей души, ибо это было лично направленное (в смысле – на себя) благословение. Разве мой инфаркт, инсульт, рак, мои камни в почках, мое прободение и мой поломавшийся позвоночник можно сравнить с ее смертью, а значит, и я пойду так же… Пойду! Смогу!
   Могла ли Оля подозревать силу воздействия своего выздоровления на народ? Ни боже мой! Она просто провожала Алю до калитки и еще какое-то время стояла, удивляясь идущим мимо молодым, громко говорящим по блестящему телефону, и всем другим людям, у которых жизнь не прерывалась, а значит, они были другими. Не прерванными. От этой отделенности, непохожести (вечной, навсегдашней) сжималось сердце. Но почему-то никогда не возникало мысли, где бы она была сейчас, не случись той аварии. Мысль не то что не приходила в голову, она, возникнув, тут же растворялась, столкнувшись с некоей большей силой ли, субстанцией, с чем-то таким, от чего Оля забывала о ней сразу и как бы навсегда. И единственным оставалось то, что она стоит у ворот, а люди идут. Иные люди.
   Выписку назначили на середину августа. В палату уже приходили мастера и что-то вымеряли, как бы заранее стирая с лица земли и этот ее след. Мысль такая скользнула и исчезла, как ей и полагалось по закону исчезновения ненужных для восстановления живой человеческой природы мыслей-вредителей.
   Незадолго до выписки Анна Петровна ходила в свой бывший техникум на юбилей своей коллеги. На банкете, на который ее силой задержали и где слегка напоили, язык развязался, и бабушка, не позволявшая себе никаких разговоров о внучке, выболтала свою боль: куда и как пристроить девочку? И пойдет ли у нее экстернат? И кто и что может сказать о ее способностях нынешних, будь они распрекрасными до того?..
   – Как хорошо рисовала! А математику как щелкала! Уже читала Агату Кристи по-английски…
   Тут и подсел к ней бывший техникумовский сотрудник, ныне «открыточный» издатель.
   – А пусть она попробует нарисовать открытку. Вот такую…
   И он протянул юбилейное поздравление, которое подносил виновнице этого торжества. Анна Петровна слепо смотрела на выпуклых зайчиков и синичек; синички держали в клювах поздравление юбиляру, а зайчики бежевым кирпичом мостили некую дорогу в никуда, оно же светлое будущее, оно же благополучие, и у всех птицезверей были умиленные мордочки, но не противные от сладости умиления, а в хорошем смысле добрые, верящие, что дорога из кирпичиков на самом деле куда-то ведет.
   Воспитанная на идейно содержательном искусстве, Анна Петровна чуть было не сказала что-то не то, но ее будто за горло кто-то взял и голосом синички спросил: «А у тебя хоть какой-то другой вариант есть?» Его не было. И она обменялась с бывшим коллегой номерами телефонов, а открытка скользнула в сумку.

13

   Оля была подготовлена к тому, что будет жить в другой квартире. По закону фокусов памяти почему-то стали исчезать контуры той, родительской квартиры, и на освобожденном пространстве, на плане квартиры, нарисованном бабушкой, она стала обустраивать ее, подпитавшись единственной пищей – журнальным глянцем, предложенным Алей. Оле страстно хотелось домой, вон из больницы, «сюда я больше не ездок». Фраза эта возникла и не захотела уходить. Такая сама по себе победительно замечательная. Не ездок – и все тут. И нечего задавать лишних вопросов. Господи, да это же Чацкий. Весь такой ни к селу ни к городу в доме Фамусовых. Там была еще барышня… Как ее? Соня? Софья? Дурь! Софья – мудрость. А какая же у барышни мудрость? А такая! – ответил глянец. Синица в руке лучше журавля в небе. А Чацкий – типичный русский птица-перелеток, сегодня здесь, завтра – там. А которые Молчалины – те всегда при тебе. Нет, ей нужен Чацкий. Дура! – кричал глянец. – Лучше всего, конечно, Скалозуб. Полковник все-таки, не хухры-мухры. Настоящий полковник!
   И всплыла песня голосом самой глянцевой из всех глянцевых певиц: «Насто-я-я-щий полковник».
   Аля приносила ей кассеты. Шишечку в ухо – и плыви, плыви себе по воле звучащих волн. «Струит эфир». Откуда это?
   Домой ее отвозили на машине хирурга больницы. Классный специалист, классный мужик.
   – Чего я для тебя не сделаю? – сказал он Марине. И уже все сделал.
   Марине оставалось работать главврачом ровно неделю. «Это хорошо, – думал хирург, – что я успеваю довести ее племянницу». Сам он мысленно уже давно сидел в ее кресле. Такая дура баба, не умеет выбирать клиентов среди больных, не умеет дать им возможность быть благодарными. Он все сделает как надо. И во-первых, как надо отвезет восвояси этот крест больницы – племянницу Олю. Поблагодетельствовала мать Марина? Ну, и умница. Дай порулить другим. Он оставит Марину в больнице. Лучше нее лора нет. Но это и ее потолок. Он же – и пол, и плинтус, и стены, сумеет работать по-современному, наверстает разницу в зарплате. А неудачник пусть плачет, у него такая стезя. Она же доля, она же судьба, она же жизнь. Ох, эти новые русские, рвут зубы без анестезии.
   Оля с форсом, как невеста после посещения Могилы Неизвестного Солдата, подрулила к дому, где ей предстояло начать жизнь после смерти.

14

   Страхи Анны Петровны были напрасными. Оля жадно смотрела телевизор, безо всяких там «ах!». Прореха времени зарастала плотненько, как хорошая штопка на лампочке. Анна Петровна всегда гордилась своей штопкой. Скажи кому это сейчас! Кто этим теперь занимается?
   Они вместе пошли в экстернат, куда бабушка до того уже сходила, объяснив «случай Оли», молитвенно прося быть к ней внимательней и осторожней. Было решено, что она пойдет не в одиннадцатый класс, а в десятый, для повтора, для постепенности. С бывшими подружками никаких случайных встреч не было – спасибо новому месту жительства. Сверхосторожность учителей даже разозлила Олю – нечего с ней как с младенцем. Она болела или, скажем, спала. Еще лучше – отсутствовала по уважительной причине. Но вот вернулась. Россия на месте. Русский язык тот же; разве что неологизм появился, глупый, между прочим, – «стопудово». Люди не с песьими головами. В учебниках те же логарифмы. Те же Чацкий и Софья. По телевизору «Ирония судьбы» и «Белое солнце пустыни». Носят и мини, и макси. Начали серебрить веки и цеплять в уши и губы колечки. Нормально, она тоже хочет.
   Случайно увидела открытку, что бабушка сунула себе в сумку.
   – Один мой старый знакомый, – сказала Анна Петровна, – предлагал тебе работу – рисовать открытки. Они прилично платят художникам. Но нам это зачем? Мы не бедствуем, чтоб пользоваться детским трудом.
   Она еще договаривала эту неудачную фразу, а Оля уже сказала напористо и даже зло:
   – Я попробую. Какой детский труд, бабуля? Мне двадцать один год, я уже, считай, тетка. Понимаешь, тетка!