Я закурил и, пуская дым в потолок, отодвинулся от стола.
   На экране менты вязали каких-то вымогателей, смачно прикладывая их к асфальту, и один из урок, сидевших перед телевизором, пробурчал:
   – Тебя бы самого, козла, так приложить…
   Понятно было, что он болеет за вооруженного бандита, а не за спецназовца в черной вязаной маске. Но уж в этом раунде, товарищ урка, ваши не пляшут. Ничего не поделаешь. Вот выйдешь – найди этого, в маске, и приложи его. Тогда будет нормально.
   Сам я, конечно, тех времен не застал, но в кино видел, и, главное, старики, что свой век на шконке доживают, рассказывали – прежде все по-другому было, правильнее, что ли. Уважали урки ментов, а те к уркам с пониманием относились. Считалось, у каждого своя работа, вор – он ворует, мент ловит, и если довелось вора изловить, значит, мент свою работу хорошо сделал, а тот, что попался, сам виноват – не доделал, не додумал, не перехитрил. Шпана, она, конечно, всегда была, те, кого сейчас отморозками называют, вот их никогда никто не уважал – ни менты, ни уркаганы, что по понятиям живут.
   Вот я, как старик, брюзжу, раньше, мол, лучше было, но раньше я не жил, я сейчас живу и знаю, что сейчас хреново. Теперь кто в милицию идет? – тот, кто ничего руками делать не умеет и, главное, не хочет, а жить он хочет как все, а то и получше. Чтобы и машина у него была, и квартира, и девки вокруг табунились, да не те девки, что днем на фабрике работают или на морозе стоят да картошкой стылой торгуют, нет – ему фотомоделей подавай или, на край, валютных проституток. Потому и получается, что в Америке коп – профессия уважаемая, почетная, а у нас милиционер чуть ли не синоним жулика, и уж во всяком случае человека, мягко говоря, нечистоплотного. Не скажу, и в милиции хорошие люди есть, должны быть во всяком случае, но мне пока не попадались – то ли я такой невезучий, то ли совсем уж мало их осталось, порядочных-то…
   Ленивые утренние мысли спокойно побулькивали в моей голове, но тут в замке загремел ключ, и я понял, что безмятежное тюремное утро кончилось.
   На пороге показался прапорщик, который посмотрел на меня и сказал:
   – Разин, на выход.
   – Всех не перевешаете, – ответил я.
   Прапор усмехнулся и сказал:
   – Тебя повесишь, пожалуй! Да тогда зэки всю Бутырку по кирпичикам разнесут.
   Пастух посмотрел на меня и засмеялся:
   – Вот видишь? А что я тебе говорил!
   – Сладкое бремя популярности, – сказал я, – если не вернусь – деньги вдове.
   – Давай шевелись, – поторопил меня прапор, – там тебя такая вдова ждет, что закачаешься. Как в «Плейбое».
   Понятно, это Маргарита. Кому еще быть, если закачаешься!
   Я кивнул Пастуху и, заложив руки за спину, вышел в коридор.
   Пока мы шли по гулким переходам, часто рассеченным решетками и сетками, прапор успел-таки обратиться ко мне со своей идиотской просьбой.
   Двое вертухаев-прапорщиков повздорили из-за денег. Один купил импортное силиконовое влагалище и принес на работу похвастаться. Другой тут же перекупил его, дав на пять долларов больше, а через полчаса продал зэкам втридорога. Тогда первый потребовал долю с табоша, а второй сказал, поезд ушел. И теперь они хотят, чтобы Знахарь их рассудил. Я подумал, что моим сокамерникам занятно будет послушать тяжбу вертухаев, и согласился высочайше принять их сегодня после ужина.
   Наконец мы пришли в камеру для свиданий, и, оставив меня одного, прапор вышел. Через пять минут он привел Маргариту и, подмигнув мне, удалился. Наверное, он подумал, что я тут же брошусь раздевать гостью, и при других обстоятельствах я именно так и поступил бы, но сейчас все мои желания были в моей голове, а не в штанах, так что, холодно поприветствовав ее, я сел напротив и стал ждать.
   Маргарита смотрела на меня и молчала.
   Я тоже не спешил начинать разговор, и дело было совсем не в том, что я гордо молчу, не желая разговаривать с женщиной, причастной к моему попаданию в узилище. Эти детские дела остались в далеком прошлом. Теперь работала другая логика. Раз она пришла, значит, ей что-то нужно. А раз ей нужно, то пусть сама начинает разговор.
   Ну, помолчали мы немного, и Рита заговорила.
   – Я не буду рассказывать тебе об Игре, – сказала она, – это лучше получится у Владилена Михайловича. Я думаю, у вас еще будет время поговорить об этом. Но о том, как Игроки выбирают линию игры и как они относятся к тем, кто играет на другой стороне, могу рассказать и я. Для этого моего слабого женского ума вполне хватит.
   – Ну-ну, – скептически хмыкнул я, – давай-давай. Сначала ты сажаешь меня в тюрягу, а потом приходишь с какими-то разговорами. Твоему слабому женскому уму не кажется, что тут что-то не срастается?
   Я специально сказал эту глупость, чтобы подразнить Риту, но, похоже, это на нее не подействовало. Она тонко улыбнулась и сказала:
   – Не надо, Костя, это не тот уровень. Не строй из себя уголовного дурака, я все равно не поверю.
   Я пожал плечами, мол, дело твое, а сам почувствовал, что зря сделал этот, мягко говоря, не самый лучший ход.
   – Так вот, Костя. Игрок выбирает себе цвет фишек, и я, а также академик Наринский и еще много людей, с которыми мы играем в одной команде, выбрали Россию.
   – Это значит, вы – патриоты? – удивился я, – вот уж никогда не поверил бы.
   – Нет, Костя, мы не патриоты. А вот ты, пока еще не дорос до настоящего Игрока, – патриот. И должен вести себя как патриот. Потом, когда ты поймешь, что Игра выше цвета знамени и национальной идеи, ты перестанешь им быть. А пока – извини. Ведь ты живешь в России, любишь Россию и всегда возвращаешься именно в Россию. Разве не так?
   – Так. Но ведь ты тоже возвращаешься именно сюда.
   – Это только так кажется, – ответила Рита, – мне все равно, где быть, играть за Россию можно из любого места.
   – Так тебе что – все равно, за кого играть?
   – Теперь уже не все равно. А раньше… Ну что же, могло ведь случиться и так, что я выбрала бы другой цвет фишек.
   – И тогда доблестные орлы из ГРУ завернули бы за спину твои красивые руки и выбили бы дурь из твоей красивой, но глупой головы.
   – Орлы из ГРУ – да. Но не Игроки. И если Игрок, продвигающий по полю российские фишки, встречается с человеком, играющим, скажем, за Америку, они вовсе не начинают палить друг в друга и не обмениваются ядовитыми фразами. Это – Игра, и она выше национальных интересов.
   – Ну да, я слышал, что шпионы из разных стран относятся друг к другу с большим уважением.
   Маргарита засмеялась и сказала:
   – Мы не шпионы. Для нас шпионы не больше, чем ты, Костя. И вообще, давай не будем об Игре. Поговорите потом с Наринским, вы оба мужики и вы лучше поймете друг друга.
   – Понятное дело, мужики. А может, ты еще и знаешь, какие мы с ним мужики? И кто из нас лучше?
   – Может, и знаю. Да только это не тема для разговора.
   Правильно, подумал я, сам дурак. Действительно, что мне за дело, с кем и когда она спит? Наверное, это ревность, чудовище с гнилыми глазами, на минуту ухватилось за руль в моей голове и заставило меня заговорить о том, о чем говорят только идиоты. Знаю ведь, что из этих разговоров нет выхода, что они не приносят ничего, кроме неприятностей и несчастий, а заговорил. Заворочал языком, как последний кретин!
   – Считай, что я ничего на сказал, – произнес я, проклиная свою глупость.
   – Хорошо, – согласилась Рита, – а я ничего не слышала. Ты действительно неглупый человек, только иногда несешь ахинею. Однако вернемся к делу. Я хочу поговорить с тобой о вполне конкретных вещах. Поверь, мне совсем не приятно видеть тебя здесь, в тюрьме, гораздо лучше было бы, если бы наш разговор происходил где-нибудь на берегу теплого моря, под шорох волн и так далее. Но я хочу, чтобы ты понял кое-что. Ты сильно вырос. Ты стал слишком самостоятельной фишкой, и не зря Наринский сказал тебе, что ты – Игрок. Это не совсем так, потому что ты не знаешь еще правил Игры, ты ведешь себя, как тебе заблагорассудится, а мы, Игроки, подчиняемся этим правилам, и, уверяю тебя, более жестких правил нет нигде в мире. Ты должен быть Игроком, но сам этого еще не понял. И мне предстоит убедить тебя в этом.
   – И для этого нужно было устраивать спектакль с арестом и экстрадицией? Не проще ли было забрать меня на какую-нибудь вашу тайную базу и там обрабатывать до тех пор, пока я не соглашусь?
   Маргарита улыбнулась и сказала:
   – Мы ничего не делаем своими руками. Это одно из правил Игры. И нет у нас никаких тайных баз и явочных квартир. Также нет складов с просроченной тушенкой, пещер с сокровищами и подземных аэродромов. Все, что нам нужно, делают другие люди, которым и невдомек, чью волю они исполняют. Нам понадобилось изолировать тебя, лишить возможности действия – начинает действовать ФСБ. И никто, кроме тех из нас, кто работает в Конторе, не знает, зачем все это. Все уверены, что схватили уголовника Знахаря. Что будет с тобой дальше – решаем мы, Игроки. И, каким бы ни было наше решение, те, кто будет его исполнять, будут уверены в том, что они действуют в соответствии со своими собственными планами и соображениями.
   – Так вы что, кукловоды, что ли? Считаете себя выше всех остальных? Высшие существа, которым позволено распоряжаться судьбами других?
   – Ни в коем случае, – возмущенно ответила Рита, – никоим образом. Те, кто начинают считать себя вершителями судеб, стоящими над человечеством, всегда кончают плохо.
   – А вы, значит, кончаете хорошо, – не удержался я.
   – Это кто как может, – парировала Рита, – некоторые не кончают вообще. Ты меня с толку не сбивай своими дурацкими шуточками. Просто общество на этой стадии развития устроено так, что есть возможность для игры. Причем люди сами, всем своим поведением, говорят – играйте нами, если можете, «приидите и володейте». Ну, мы не «володеем», но от Игры не отказываемся. А всякие там масоны – детский сад. Им бы только в секреты поиграть.
   – Ну хорошо. А цели, какие у вас цели?
   – Никаких. То есть… Ну ладно, я объясню простыми словами. Как люди, как личности – мы стремимся к тому же, к чему стремятся так называемые гуманитарные светочи человечества. Чтобы не было войн, разрухи и прочих очевидных гадостей. Но, к сожалению, существует множество неочевидных вещей, которые не позволяют по-простому изменить ситуацию. Ну-у-у… Ну, например, невозможно воздействовать на президента какой-то страны, чтобы он убрал свои войска из другой. То есть, воздействовать-то можно, и он прикажет, но это ничего не изменит, потому что существует умопомрачительное множество других факторов, которые-то и составляют ткань Игры. А кроме того, сколь бы красивы ни были внешние движения той же России, публично стремящейся к миру во всем мире и ко всеобщему благоденствию, ее путь вовсе не является единственно правильным. Но точно этого никто не знает. Поэтому я, например, играю за Россию, а мой хороший друг американец Джон Карпентер, как ни странно, – за Великобританию. И мы уважаем друг друга. Но, уверяю тебя, никто не играет за Ирак или за Израиль. И Аль Каида для нас такая же чума, как и для всех прочих людей.
   Рита замолчала, поморщила лоб и, достав из сумочки сигареты, закурила.
   Я сидел молча и переваривал услышанное.
   – А вообще, – сказала Рита, – я не хочу говорить с тобой об Игре. Я же сказала со всеми вопросами к Наринскому.
   – Ладно, – согласился я, – тогда говори о том, с чем пришла.
   – Сейчас. Ты меня сбил с толку.
   – А я люблю, знаешь ли, сбивать женщин с толку. Заморочишь ей голову, она растеряется, а ты тем временем – раз!
   – Раз – это мало, – небрежно ответила Рита, – ради этого и голову морочить не стоит.
   – Ну, не раз, а сколько сможешь.
   – Это другое дело, – согласилась Рита, – ладно, поехали дальше.
   – Он сказал «поехали» и махнул рукой!
   – Вот я тебе сейчас махну сумочкой по башке, чтобы не молол языком! – пригрозила Рита.
   – Все, молчу, молчу!
   – Вот и молчи, когда умная женщина говорит.
   Она загасила сигарету и, взглянув на меня, сказала:
   – Мне нужно… Обрати внимание, я сказала «мне нужно», и это именно так и есть. Так вот – мне нужно, чтобы ты вернулся в Америку и не совершал пока никаких самостоятельных шагов. Как я уже говорила, ты стал опасен и для Игры, и для самого себя. Потому что, если часть конструкции, которая создана с твоим невольным участием, рухнет от твоих необдуманных действий, она тебя раздавит. Можешь быть уверен.
   – Это как, меня пристрелят ваши люди, что ли?
   – Совсем не обязательно. Во-первых, я же тебе сказала, что мы ничего не делаем своими руками.
   – Понятно… А во-вторых?
   – Ничего тебе, Костик, не понятно. Во-вторых, мы просто перестанем тебя вести, и тебе придет конец. И очень быстро. Такие вещи просчитываются легко, особенно на нашем уровне. Хороший шахматист видит игру на пять-шесть ходов вперед, а у нас играют не перворазрядники, а мастера и гроссмейстеры, с современной техникой в придачу. И такой техникой, что «Deep Blue», который у Каспарова выиграл, кажется чем-то вроде «Тетриса»…
   – Так это что – шантаж?
   – Фу, дурак! – Маргарита непритворно и как-то горестно вздохнула, – говоришь тебе, говоришь… Ты что же, всерьез полагаешь, что ты такая большая величина, что тебя Система будет шантажировать!?
   Она на мгновение задумалась.
   – Знаешь, несколько лет назад, еще до «случайного» знакомства с тобой, мне довелось побывать в одной из российских деревушек, знаешь, из тех, которые называют «забытые Богом». Лежит она в стороне от всех путей распространения культурных и технических благ, и из всех достижений цивилизации там было только электричество – старые провисшие провода, протянутые между покосившимися столбами. И на каждом столбе красуется табличка «Не влезай – убьет!». И никому, даже сельскому дурачку Николеньке, не придет в голову подойти к столбу и сказать: «Ты что, угрожать мне задумал? Что захочу, то и сделаю»… Так вот, ты мне сейчас напоминаешь человека, который собирается влезть на столб с такой вот табличкой. Тебя честно предупреждают о реальной опасности, а ты встаешь на дыбы – вы меня шантажируете! – ты понял, что я имею в виду?
   – Понял, – тихо сказал я.
   – И еще – ты не помнишь, что я сказала, когда мы расставались на вечеринке у Терминатора? Так я напомню. Я сказала, что люблю тебя. Помнишь?
   – Помню.
   – А еще я сказала, что я Игрок. Помнишь?
   – И это помню.
   – А теперь я говорю тебе, никто тебя не зовет работать в ФСБ, никто не предлагает тебе звание полковника, хотя все это совершенно реально, просто подтверди, что ты патриот, что ты за Россию, и вернись в Штаты.
   – А если нет?
   – А если нет… Если нет, то мне останется только бросить Игру и уйти в монастырь.
   – Это почему же?
   – А потому, что тогда Знахарь перестанет быть, а для моего женского сердца он – единственная отрада. Понял, идиот?
   – Понял.
   Я посмотрел на Риту и, к своему удивлению, увидел, что она действительно сильно расстроена такой возможностью. Мне, положим, перспектива перестать быть тоже была не по душе, но я не стал бы плакать из-за этого, а у нее, похоже, глаза в эту минуту были на мокром месте.
   – Ты только не вздумай тут сырость разводить, – сказал я, – только женских рыданий мне тут для полного кайфа и не хватает!
   – Не дождешься, – ответила Рита и шмыгнула носом, – ну так что?
   – Не знаю, – соврал я.
   На самом деле мне было совершенно ясно, что уж лучше участвовать в какой-то малопонятной Игре, чем париться на нарах, а то и еще чего похуже. Но я не хотел вот просто так, сразу, с налету давать согласие. Пусть подумает еще, пострадает, а то что же это получается – Знахаря на нары, чтобы напрягся, потом тепленького поставить перед выбором, типа кошелек или жизнь, и он тут же соглашается?
   Нет, так не пойдет. Я не такая послушная фигура в вашей игре, как это может кому-нибудь показаться, и переставлять меня с небрежной легкостью не выйдет.
   Я вам не пешка.
   – Мне нужно подумать, – сказал я.
   – Индюк думал и в суп попал, – ответила Рита.
   – Он в суп попал как раз потому, что не думал. А я не индюк. И поэтому мне нужно подумать как следует. Ты выложила сегодня слишком много, и я должен все это переварить.
   – Ладно, – Рита, похоже, успокоилась, – думай, только не слишком долго. Я-то могу ждать, но я не одна, и ты должен это понимать.
   – Понимаю.
   – Вот и хорошо.
   Рита встала и, подойдя к двери, нажала на кнопку звонка.
   Я тоже встал и, глядя на нее, спросил:
   – А как же любоф? Я несчастный зэк, который изнемогает без женской ласки, а петухи меня не интересуют.
   Рита фыркнула и ответила:
   – Ты тут без женской ласки всего второй день, так что обойдешься. Кстати, хороший резон принять правильное решение. Так что – думай поскорее.
   Дверь открылась, и Рита, сделав мне ручкой, вышла.
   Через несколько минут за мной зашел уже знакомый прапор, и, пока мы шли обратно в камеру, он спросил:
   – Ну так что, Знахарь, эти двое зайдут к тебе после ужина?
   Я сначала не понял, о чем это он, но потом сообразил и ответил:
   – Давай приводи. Разберемся.
   Прапор обрадовался, а я подумал, ну, я вам, бля, разберусь.
   Я вам устрою справедливый суд имени царя Соломона! Идиоты, вы думаете, я не припомню вам все, что стерпел от вашего отродья? Да еще сегодня любимая женщина мне настроение испортила…
   Приходите, козлы, приходите, ужо потешусь!
* * *
   После ужина мы расползлись по койкам и дружно закурили.
   Когда я сказал уркам о том, что придут два прапорщика, которые хотят, чтобы я их рассудил, в камере произошло некоторое оживление. Оно выражалось в том, что мои сокамерники стали хохотать, валиться на пол, а когда первый приступ детского веселья прошел, Таран сказал, что к такому важному событию нужно подготовиться, и мы поставили у стеночки два стула с таким расчетом, чтобы со всех коек было хорошо видно тех, кто на этих стульях будет сидеть.
   Наконец в двери заворочался ключ, и в камеру вошли трое прапоров.
   Один – тот, который водил меня на свидание с Ритой, а с ним еще двое. Про них ничего особенного сказать было нельзя, потому что это были два обычных вертухая, каких я да и все прочие зэки за свою жизнь видели столько, что они уже стали на одно лицо. Засаленные мундиры, лица землистого цвета, руки с грязными ногтями, а главное – глаза.
   Их глаза почему-то казались грязными, и на них был тот самый прозрачно-голубой слой, похожий на пленку жира на поверхности воды, который отличает официантов, таможенников и ментов, а особенно гаишников и вертухаев.
   Некоторые глупые писатели описывают этот почти незаметный холодный слой во взгляде человека как свидетельство твердости и воли.
   «Его холодный волевой взгляд…»
   Нет. Это не так. На самом деле это взгляд мертвеца или зомби, который привычно творит свои повседневные неблаговидные дела, не рассуждая и не чувствуя. Потому что разум его сведен к возможностям простенького калькулятора, а чувства обращены внутрь – на исправность и довольство собственной физиологии…
   В общем, зашли эти прапоры в камеру, тот, с которым я гулял, отошел в сторонку, а этих двух я с почестями усадил на стулья, сам же уселся на койку напротив.
   Посмотрели мы с ними друг на друга, и не знаю, как им, а мне лично стало довольно-таки противно. И эта затея с судом царя Соломона перестала казаться мне такой смешной и забавной, как тогда, когда я согласился рассудить их. Но делать было нечего, и я начал.
   Откашлявшись, я придал взгляду строгость и сказал:
   – Товарищ прапорщик, – я мотнул головой в сторону третьего, – передал мне, что между вами произошел конфликт, который сами вы разрешить не в состоянии.
   Оба вертухая кивнули.
   – Вы знаете, кто я такой?
   Один из них, с оттопыренным правым ухом, посмотрел на меня, потом отвел глаза и сказал:
   – Об этом вся тюрьма знает. Только и разговоров – Знахарь приехал, Знахарь такой, Знахарь сякой…
   – Все правильно, – подтвердил я, – Знахарь и такой, и сякой, и еще много какой. А сегодня меня оторвали от заслуженного отдыха, и я вынужден разбираться в ваших вертухайских делах. Мне до ваших разборок нет никакого дела, и я пошел на это исключительно из уважения к администрации тюрьмы, которая в лице вашего товарища попросила – подчеркиваю, именно попросила меня разобраться с вами. Начальник тюрьмы, с которым я сегодня имел длительную и совершенно секретную, между прочим, беседу, рассказал мне о беспределе, творящемся в Бутырке, и попросил меня разобраться с этим.
   Почувствовав вдохновение, я начал загибать все сильнее и сильнее. Урки молчали, но в самом их молчании я услышал одобрение и поэтому бросил вожжи и погнал телегу, лихо размахивая кнутом.
   – Он рассказал мне, что на конференции в Ялте, а эта конференция касалась как раз состояния российской пенитенциарной системы…
   Услышав слово «пенитенциарной», все трое вертухаев насторожились.
   – …пенитенциарной системы, отдельно поднимался вопрос о состоянии служебной дисциплины в Бутырской тюрьме. Говорили о взятках, о нарушении режима, о сращивании криминала и охраны и даже о том, что в рамках борьбы с коррупцией в Думе поставлен на голосование вопрос о заключении всех бутырских вертухаев под стражу для последующего расследования и навешивания сроков, которые те будут отбывать в той же Бутырке.
   Второй вертухай, с проваленным то ли от сифилиса, то ли от чьего-то могучего удара носом, вскинулся и запротестовал:
   – Нет такого закона, чтобы контролеров с зэками сажать!
   – А я с вами совсем не это обсуждаю. И, между прочим, имейте в виду, что я разглашаю вам служебную информацию, которой начальник тюрьмы поделился со мной исключительно из уважения. И попрошу не перебивать, когда я говорю.
   Вертухай сник, а я, повертев головой, будто меня душил тесный галстук, продолжил:
   – Это до чего же дело дошло! Начальник тюрьмы, можно сказать, главный вертухай, полковник внутренних дел, вынужден обращаться к вору в законе, авторитету, уважаемому человеку, чтобы тот рассудил тяжбу двух охломонов!
   – Как это – начальник тюрьмы? – Ушастый снова подскочил, – мы ведь сами…
   – Молчать! – загремел я, – они сами! Это вам так только кажется, что вы сами. Этот показательный суд проходит по прямому указанию полковника Курвенко, которому товарищ прапорщик, – и я кивнул в сторону третьего, – вовремя доложил о нарушении служебной дисциплины. Грубейшем нарушении, как подчеркнул господин полковник.
   Организатор этого судилища пронзил меня взором, потому что, конечно же, никому он ничего не докладывал, и полковник Курвенко ничего об этом не знал.
   Но я предупреждающе поднял руку и сказал:
   – А вы не стесняйтесь, товарищ прапорщик. Стесняться тут нечего. Когда начнется реорганизация, ваше радение за чистоту рядов зачтется вам.
   Оба вертухая пристально посмотрели на него, и в их глазах не было ни доброты, ни ласки. Только обещание разобраться по-свойски. Уж не знаю, как там вертухаи между собой разбираются, но носик-то у одного из них провален… Этакий Гастон Утиный Нос, как в «Гиперболоиде инженера Гарина». Может, товарищи постарались?
   – Вы хоть сами-то понимаете, что это значит?
   Вертухаи смотрели на меня, молчали, и было очевидно, что они ни хрена не понимают, а только жалеют, что ввязались в эту идиотскую разборку. Ну, для них она, понятное дело, была идиотской, а для меня, да и для остальных урок уголовных, сидевших в этой камере, – отличное времяпрепровождение.
   – А это значит, что моральный облик заключенного сплошь и рядом значительно выше, чем у сотрудников внутренних дел, которые по определению должны иметь чистые руки, холодную голову и горячее сердце.
   Я, прищурившись, посмотрел на них и огорченно покачал головой.
   – Но к вам, как я вижу, это не относится. Руки у вас грязные, это и за километр видно, головы, может быть, и холодные, как свиные мозги по двадцать рублей за килограмм, а вот сердца у вас вовсе нет. Вы же бессердечные, жестокие и негуманные люди! Вы хоть сами-то понимаете это? Вы понимаете, о чем говорит тот факт, что начальник тюрьмы доверяет заключенному решать вопросы с охраной?
   Я с надеждой посмотрел на них, но, убедившись, что надежда не оправдалась, уронил голову и горестно покачал ею.
   По рядам зрителей пробежал шорох, и Пастух сочувственно сказал:
   – Да не расстраивайся ты так, Знахарь! Может, все еще и обойдется. Может быть, товарищи вертухаи посмотрят в зеркало безжалостной правды и изменят свой моральный облик. Хватит тебе их гнобить, видишь – на них уже лица нет! Ты давай, это, по делу говори. Они ведь не для того пришли, чтобы ты им политинформацию читал, а вовсе даже для того, чтобы ты рассудил их по чести и справедливости.
   Я глубоко вздохнул и, посмотрев на прапоров, сказал:
   – Ладно. Так и быть. Ну, что там у вас?
   – А он… – одновременно начали оба.
   – Так, – прервал я их, – не все сразу. Начните вы, товарищ прапорщик.