– Не надо, профессор. Не надо делать секрета из моей предстоящей смерти. По крайней мере, для меня, профессор.
   Человек был из тех, кто любую беду и даже смерть готов был встречать стоя. За плечами у него оставались прожитые годы, исхоженные дороги, а косая отметина на левом виске от осколка означала, что успел человек побывать и на войне. И главный хирург, заглянувший в темные цепкие зрачки и увидевший в них крошечное отражение своей головы, увенчанной белым колпачком, понял, что такой не нуждается в утешении.
   – К вам ребятишки, – произнес он, помедлив и сопроводив эти слова неопределенным кивком на дверь – Вас это не утомит?
   – Пускай войдут, – тихо сказал человек.
   И они вошли… Пионеры из дружины, носившей его имя, и сразу наполнилась щебетом большая палата, где и над мягкими низкими креслами, одетыми в строгие серые чехлы, и над столом с букетом диких огненных маков в хрустальной высокой вазе витал душный неистребимый запах больницы. Потом пришли студенты: им он совсем недавно читал лекции по энергетике северных рек. И хотя они вели себя строже, чем пионеры, все равно сдержанная печаль плохо удавалась их лицам, и это даже несколько развеселило больного. А после у его изголовья сидела печальная женщина в темно-синем платье со следами увядающей красоты на измученном лице, первая его спутница и помощница. Приходили друзья и родственники, и наконец, когда стал он уже утомляться, ему сказали:
   – Там еще к вам просится один. Весь в черном.
   – Пускай и он, – тихо произнес человек.
   И перед ним появился один из его давних знакомых, который на каких-то отрезках жизни мог бы даже называться и близким. Он действительно был весь черный от тупоносых ботинок до густой шевелюры. Он пожал руку человека черной от загара рукой, и на черных его пальцах пошевелились жесткие черные волоски.
   – Ты пришел проститься? – спросил его человек.
   – Да, проститься, – глухо ответил черный, и голос у него был резким, как глубокие складки на лице. – И не только проститься, но и попросить у тебя прощения.
   – За что же именно? – удивленно приподнял голову человек.
   – Я вредил тебе всю свою жизнь, – тихо, но твердо вымолвил черный. – Разве ты не знал об этом?
   – Нет, не знал, – строгим шепотом ответил ему человек.
   – Тогда послушай, – быстро продолжал черный. – Мы почти тридцать лет шли по жизни рядом, начиная со студенческой скамьи. И ни на один день, и ни на один час я не выпускал тебя из вида. Я следил за тобой и все время тебе вредил.
   – Что же ты сделал? – спросил человек устало.
   – Помнишь, как тебя арестовали?
   – Помню. Это было более четверти века назад, и я просидел в тюрьме меньше месяца. Следственные органы быстро разобрались и принесли извинения.
   – Ты сидел по моему доносу, – зашептал черный. – А помнишь, как шесть лет подряд не утверждали твой проект и ты бегал по всем инстанциям, ругался, спорил, впадал в отчаяние. Это была тоже моя работа. Я писал тогда во все инстанции, что твой проект авантюра, а сам ты бездарен. Я всюду сеял о тебе слухи и брал каждую новую твою работу на закрытые рецензии, а потом давал уничтожающие отзывы. И мне верили, потому что у меня тоже был авторитет и ученое звание и я умел с фарисейским видом прикрываться аформизмом: «Платон мне друг, но истина дороже».
   Человек сделал резкое движение, но черный предостерегающе поднял руку:
   – Нет, подожди, не перебивай, я все должен тебе рассказать. Помнишь, как в пятьдесят девятом мы встречали в одной шумной компании Новый год.
   – Да, я помню, – улыбнулся человек чему-то своему. – Это было в ресторане «Прага», и тогда было очень весело, и я даже танцевал.
   – Значит, ты должен помнить, как я поднял бокал и произнес тост. Это был страшный тост. Я сказал: «Давайте выпьем за то, чтобы видеть своих врагов мертвыми». Ты меня остановил. Ты положил мне руку на плечо и громко возразил: «Послушай, нельзя быть таким жестоким. Лучше выпьем за человека и справедливость». Ты так сказал, но ты не знал, что, произнося этот тост, я имел прежде всего в виду тебя.
   – Говори, говори, – прошептал человек.
   – Помнишь, как тебе долго не давали звания доктора наук. Это тоже моя работа, ибо это я писал подметные письма во все ученые советы. А когда ты уезжал в далекие командировки, я умышленно знакомил твою жену со всякими прилизанными альфонсиками. И хотя мне никогда не удавалось сбить ее с пути, но подленький слушок всякий раз возникал, и он уколом иглы отдавался в твоем сердце.
   – Зачем же ты все это делал? – спокойно спросил человек, и в его глазах не было больше испуга и ожидания, в них горел суровый сосредоточенный огонь осуждения.
   – Я всю свою жизнь тебе вредил! – почти выкрикнул одетый в черное. – Завидовал и вредил. Вредил и завидовал. Я писал доносы, а ты строил. Я тайком наносил тебе удары, а ты делал открытия. Я старался поставить тебя на колени, а ты спотыкался и шел вперед. Я ничтожество и хочу, чтобы ты перед смертью узнал обо всем этом. Узнал и простил. Все-таки в молодости мы учились в одной аудитории, были искренними друзьями, вместе ели пайковый хлеб. Ты простишь…
   Черный напряженно вглядывался в неподвижные стынущие глаза умирающего, и ему стало не по себе от того, что они молча и строго глядят на него в упор. Такой взгляд – пистолетный выстрел. Но вот человек моргнул, и глаза его потеплели.
   – Я бы тебя простил, – тихо, но твердо выговорил он. – Но люди тебя никогда не простят, потому что если бы не ты…
   – Что бы ты сделал? – весь подаваясь вперед, жадно ловя каждое слово умирающего, произнес черный.
   – Если бы не ты, я бы успел построить еще две гидростанции, – спокойно ответил человек.

Далеко не заплывай

   Мы нежились на мягком песке «дикого» пляжа, еще не успевшем накалиться в этот утренний час. Мы – это я, – студент-практикант далекого от берегов моря гидромелиоративного института, матрос здешней спасательной станции Гриша, тридцатилетний курчавый здоровяк, бронзовое тело которого было разделано самыми фантастическими татуировками. Его мускулистые руки были сплетены якорными цепями, на спине, распластав широченные крылья, сидел орел, а мощная грудь была украшена голой наядой, увенчанной мелкой подписью «рыбачка Соня». Сейчас он лежал на животе, и наяды не было видно. Зоркими глазами Гриша обозревал пляж, быстро наполнявшийся отдыхающими.
   «Дикие» курортники сплошным потоком спускались по щербатым обожженным солнцем ступеням лестницы и толкались в поисках удобного места. Так и казалось, что кто-то выпустил на берег этот пестрый цветастый ручей разноцветных зонтиков, шляпок, панам, халатов, босоножек, сумочек и никак не может его остановить. Разомлевший от еще ласкового и милосердного солнца, Гриша лениво поднял голову и, всматриваясь в этот поток, неожиданно оживился.
   – Смотри-ка, кажется, наш профессор движется. Хороший папашка. И элексир жизни с ним рядом балетными шажками топает.
   Я посмотрел в сторону, куда указывал мой знакомый, и увидел спускающегося к берегу грузного рыхлого пожилого мужчину в парусиновых брюках, бледно-розовой тенниске и соломенной шляпе с широкими полями. Шаг у него был тяжелый. Может быть, от того, что в правой руке нес он солидную клетчатую сумку, такую необходимую в данной обстановке. С ним рядом шла молодая женщина в легком полосато-красном платьице, вся смуглая и до того легкая, что так и казалось, будто не идет она, а летит над землей. Ветер шаловливо обдавал ее всю с ног до головы, ласкал черноглазое лицо с прямым заостренным носом и ямочкой на подбородке. Иногда его порывы раздували полосатое платьице, и она так изящно зажимала его коленками, что нельзя было не залюбоваться ее наивно-кокетливыми движениями. При этом она оглядывалась, и черные ее глаза были заразительно веселыми.
   – В десятый раз вижу эту пару, – мрачно произнес матрос Гриша, – и никак не могу додуматься, кем она профессору доводится: дочкой или кем еще.
   – А откуда ты взял, что это профессор? – удивленно поинтересовался я.
   – Как откуда? – усмехнулся Гриша. – По обличию. Лицо у него этакое, эрудированное, что ли, – старательно выговорил он редко употреблявшееся слово. – Ясное дело, профессор. Был бы академик, на «дикий» бы пляж не ходил. В персоналке где-нибудь отдыхал бы.
   Тем временем пожилой человек и его спутница расположились совсем близко от нас и стали раздеваться с той откровенностью, какая возможна лишь на курортном пляже.
   Мужчина снял соломенную шляпу, и ветер набросился на его седые редкие волосы, обнажающие на макушке красноватую лысинку. Женщина осталась в одном купальнике с белым пауком на груди. Ей не терпелось в воду. Повернувшись к морю, она оценивающим взглядом ловила белые гребешки волн, старательно заправляла темные волосы под резиновую шапочку. Ее гибкие, согнутые в локтях загорелые руки при этом двигались так изящно, словно она выполняла какую-то, одной ей известную зарядку. И, честное слово, вся устремленная вперед, обласканная солнцем и ветром, она была в десять раз лучше тех облупившихся гипсовых античных фигур, что стояли у входа на пляж.
   – Я пойду, – игриво бросила она своему спутнику, который с одышкой стаскивал с себя брюки.
   – Ты же смотри, Валя, все-таки два балла, – крикнул он ей вдогонку. Но она, удаляясь, лишь вздернула левым плечом, как это делают дети, когда их просят быть осторожнее. Теплая морская пена ласково лизнула ее ноги, брызгами обдав их по самые колени, и женщина бросилась в волны. Мы увидели, как по-мальчишески загребая, легко плывет она среди белых гребешков. Ее пожилой спутник, успевший к этому времени раздеться, тоже поспешил в воду. По пути он неловко размахивал руками, наступая на острые камни и корчась от этого. Зайдя в море, он сначала осторожно поплескал большой, покрасневший от солнца живот и грудь, густо поросшую седыми волосами. Поплескал так, как это делают, собираясь окунуться, все, кому уже пошла вторая половина века, потом лег на спину и поплыл. Однако уже третья волна захлестнула его. Сопя и отдуваясь, мужчина поплелся к берегу, сопровождаемый звонким смехом своей спутницы, доносившимся с далекого от мелководья расстояния, оттуда, где мелькала среди волн ее белая шапочка. Осанистый мужчина добрел до нас и вяло опустился на топчан. На его обгоревших плечах солнце жадно выпивало соленые морские капли.
   – Вы прикройтесь, – наставительно заметил Гриша, – эка обгорели.
   – Благодарствую за совет, коллега, – добрым голосом откликнулся сосед. – Солнце, оно действительно беспощадно в своем сегодняшнем проявлении. Ни стариков, ни молодых не щадит. И ореховое масло не спасает. Такая, знаете ли, досадная боль по вечерам.
   – Вашей даме повезло больше, – продолжал Гриша, – у нее загар ровный, и она ваших мук не испытывала.
   – Вы хотели сказать, жене, – поправил старик и улыбнулся.
   Он явно выигрывал от улыбки. Его лицо в молодости было весьма привлекательным: высокий, умный лоб, выпуклые выразительные зеленые глаза, таящие мысль, складки в углах рта, прятавшие добродушную иронию этого с годами отяжелевшего человека.
   – Она ваша жена?! – прямолинейно высказался Гриша.
   – Да, молодой человек, – подтвердил старик, – и это так же точно, как и то, что орел, коего вы изволили вытатуировать на своей спине в юности, имеет не три, а два крыла.
   – Же-на! – еще раз бестактно протянул Гриша.
   – Именно, именно, – весело закивал старик белой головой и заулыбался, но улыбка у него была насильная, горькая. Казалось, что он ею обжегся. Удивленный Гриша так и не поверил седой кивающей голове, – глянул в море, где среди белых гребешков с прежней беззаботностью порхала белая резиновая шапочка.
   – Не верите? – с явным разочарованием вздохнул старик. – Эх, молодость, молодость. Я тоже часто не верю. Ведь Валя моложе меня ровно на четверть века. Она еле-еле реагировала на погремушку, когда я защитил кандидатскую степень. А когда я стал читать в институте курс железобетонных конструкций, уже будучи доктором наук, ее единственным нарядом были ползунки.
   Гриша толкнул меня в бок.
   – Вот видишь, я же говорил тебе, он – профессор.
   – Что? Профессор! Давно уже, дорогие мои, профессор. А потом война, эвакуация, очереди за хлебом, нетопленные аудитории. В сорок четвертом умерла жена, и я пятнадцать лет был одиноким. А потом вот на ней, на Вале… она была самой любимой моей студенткой. А теперь жена. Вы понимаете, – жена! Полюбила меня, пятидесятилетнего! И знаете, как только женился, я вдруг почувствовал, что сразу лет на двадцать помолодел. Да, да, – великая сила молодая жена. Она принесла с собою такое обновление! Я теперь делаю все, чтобы жить ее интересами, радостями и заботами. Это так интересно, мои молодые друзья, так интересно! Мы, например, сейчас путешествуем по черноморскому побережью и санаторной оседлости предпочли кратковременные остановки на правах «дикарей». Ялта, Геленджик, теперь Сочи. Мы нигде не заводим длительных знакомств. Право, они беспокойны.
   Профессор говорил и говорил, голос его становился монотонным, и мы начинали постигать, что такое означает на его языке «живу одними интересами с молодой женой», и то, почему курортным путевкам он предпочитает кратковременные заезды в черноморские города, ограниченные случайными шапочными знакомствами.
   Профессор говорил и говорил. Но вдруг в равномерное жужжание этого старого шмеля ворвались какие-то новые тревожные нотки. Седая голова все чаще и чаще стала поворачиваться в сторону моря.
   – Да, я переживаю теперь какое-то поистине невероятное омоложение, мои молодые друзья. Однако…
   И мы тоже посмотрели на море. Белая Валина шапочка с прежней беззаботностью прыгала над волнами. Но рядом с ней появилась другая, зеленая, и мы услышали (на воде порою с ненужной громкостью звучат человеческие голоса) звонкий молодой голос:
   – Вы держитесь ко мне поближе, Валюша. Здесь кидает сильнее.
   Потом над гривой волн поднялись две руки, сцепленные в одно согласное рукопожатие. На загорелом лице под зеленой купальной шапочкой обозначились тонкие черные усики. Валя и ее случайный партнер по заплыву, хохоча, гребли к берегу, стараясь держаться на воде с помощью одних только ног, потому что руки их были победно подняты над поверхностью моря.
   Профессор забежал по щиколотку в воду, сложил рупором ладони и, стараясь победить озорной ветер и шум накатывающейся волны, закричал:
   – Валюша, осторожнее, поворачивай к берегу, Валюша! Далеко не заплывай.
   Но едва ли за веселым беспорядочным шумом волн Валя его услышала.

Колода карт

   Редактор городской газеты, щупленький лет за сорок блондин с залысинами и тонкими кистями рук, покоящимися на мокром типографском оттиске, только что внесенном в кабинет метранпажем, утомленными, подслеповатыми глазами – роговые очки лежали на столе – внимательно глядел на нового сотрудника, совсем еще молодого Алексея Глебова с несбритым пушком над верхней губой и непокорно топорщившимся на голове ежиком волос.
   Торопясь и волнуясь, что свойственно всем молодым сотрудникам, Глебов докладывал об итогах своей командировки. Лицо его выражало предельную настороженность.
   Глебов ездил в небольшой живописный городок Зеленохолмск, опоясанный горной грядой на раскопки старых фронтовых траншей.
   Тридцать лет назад, в июле сорок четвертого года, взвод пехотинцев сдерживал здесь в течение двух суток целый фашистский батальон, позволив совершить нашим войскам обходный маневр. Смельчаки погибли все до единого, и тридцать лет о месте их погребения никто не знал. За это время стали взрослыми их дети, поседели убитые горем вдовы, с земли, политой их кровью, было снято тридцать урожаев. Тридцать раз выпадал на нее снег и тридцать раз растапливало его весеннее солнце. И вот при случайных обстоятельствах были обнаружены братские могилы.
   – Вы что-нибудь привезли с места раскопок? – сухо откашлявшись, спросил редактор. – Что-нибудь существенное?
   – О да, конечно! – пылко воскликнул Алексей Глебов и положил на редакторский стол сверток.
   Зашуршала бумага, и редактор увидел полуистлевший обрывок полевой карты, какими пользовались на войне все командиры взводов, рот и батальонов, и черный земляной прямоугольник. Пахло от него сыростью, тленом и вечным покоем тех, с чьими останками рядом был он найден. Взгляд редактора стал вопросительным.
   – Это, по-видимому, записная книжка, – горячо и быстро заговорил Глебов и зачем-то сунул в карман серых джинсов левую руку.
   – Посмотрите внимательнее, Анатолий Власович, – вот тут, где земля осыпалась, даже ее уголки проглядывают. Она была найдена рядом с куском полевой сумки, но тот рассыпался в пыль, едва к нему прикоснулись. И тогда я сказал старшине-саперу, руководившему раскопками: «Послушайте, а это вы не трогайте. Отдайте мне. Разве не видите, что под этой землей записная книжка». И он отдал. А я думаю, что эта записная книжка самого командира взвода: лейтенанта или младшего лейтенанта. Ведь во взводе никто больше не мог носить офицерскую полевую сумку. Ведь так?
   – Вы наблюдательны, – сдержанно похвалил редактор.
   – Следовательно, Анатолий Власович, – горячо продолжал новый сотрудник, – в этой записной книжке могут быть его последние мысли, записи о ходе последнего боя. Ведь они все погибли, отражая танковую атаку. Возможно, что он, видя, как фашистские танки переваливаются с бугра на бугор, записал в ней последние свои слова что-то жене и детям, а быть может, и всему нашему поколению.
   – Что-то патриотическое, – подхватил редактор. – О! Тогда мы имеем возможность прогреметь на весь Советский Союз. Вы оставьте свою находку, а я пошлю ее криминалистам в лабораторию. А сами завтра этак часиков в двенадцать заходите.
   На другой день, сгорающий от нетерпения Глебов в назначенное время переступил порог кабинета. Редактора он застал в прежней позе, только оттиск газетной страницы был новым.
   Утвердив на переносье роговые очки, редактор сухо сказал:
   – Не получилось, Глебов. Полное разочарование. Это вовсе не записная книжка.
   – А что же? – не совсем смело спросил молодой журналист.
   – Всего-навсего колода карт, – пренебрежительно вымолвил редактор. – Самые банальные игральные карты. Тройка, семерка, туз, короли и валеты и прочая шушера. Огорчительно, но как принято у нас, у газетчиков, говорить: полный прокол.
   – Я могу быть свободным? – горько вздохнул Глебов.
   – Да, да, разумеется, – последовал утвердительный ответ.
   Вечером, завершив все свои текущие редакционные дела, Глебов возвратился домой. Ночью ему не спалось. Неясные мысли не давали покоя. Записная книжка оказалась всего-навсего колодой карт. Конечно, досадно.
   В окне стоял серпастый месяц, застыло звездное небо, опрокинутое над буйно цветущими весенними садами и крышами города. Прикуривая папиросу от папиросы, Глебов пристально вглядывался в редеющий сумрак, и воображение рисовало ему одну за другой картины уже далекого прошлого. «Ну и что же, что это не записная книжка, а колода игральных карт, – подумал он с неожиданным ожесточением. – Ведь этими картами играли они».
   И он представил себе, как в сырой, наспех вырытой траншее сорок человек двое суток сражались против двухсот гитлеровцев, вооруженных танками и орудиями, как прошивали над бруствером воздух фланкирующим огнем пулеметы, как подползали ночью фашисты к этой траншее и, бросая гранаты, орали хриплым голосом: «Рус капут!», «Рус, сдавайсь!». А сорок смельчаков стояли насмерть. Они уже не надеялись остаться в живых и все-таки не произносили мрачного слова «смерть». И, может быть, пока одни из них вели наблюдение и перестрелку, другие брились, писали письма, а четверо или шестеро резались в «дурачка», воспользовавшись этой колодой карт. Взлетали над опустевшим патронным ящиком восьмерки, десятки и короли, и люди, уже твердо знающие, что они стоят одной ногой по ту сторону жизни и не могут надеяться на счастливый исход, выкрикивали сквозь махорочный дым:
   – А туза не хочешь!
   – А козырную десятку потянешь?
   – А вот тебе еще две шестерки на погоны.
   И смеялись хриплыми простуженными голосами, словно не последняя танковая атака противника ожидала их впереди, а самые обычные земные дела. И не исключено, что, когда на бугор вырвались десять зловещих танков с крестами, командир крикнул: «По местам!» По его приказу двадцать человек, обвязавшись гранатами, должны были бросаться под гусеницы, а оставшиеся прикрывать их атаку. И, может, перед тем как встать и прикрепить к своему поясу противотанковые гранаты, их легендарный комвзвода аккуратно сложил эти карты в колоду, одна к одной, краплеными сторонами наверх. Сложил, посмотрел на них и вздохнул, подумав, что эта колода карт была тем последним и единственным, что отвлекало всех их от горьких раздумий о жизни и смерти. И легла эта самая колода карт на дно полевой сумки комвзвода. А через несколько минут он бросился с гранатами под гусеницы фашистского головного танка, и прощальным ему салютом был столб горевшей солярки, взрывавшихся патронов, обугленных кусков железа и стали, разметанных взрывом.
   «Вот какая это колода карт, – взволнованно думал молодой журналист Глебов, – она до сих пор хранит на себе тепло их рук, их дыхание, их шутки и восклицания, этих сильных людей, навсегда оставшихся бессмертными. Вот как надо было бы написать об их последних часах, чтобы все было ярко и правдиво».
   После бессонной ночи он пришел к редактору и, волнуясь больше прежнего, путаясь в неожиданно нахлынувших словах, пересказал ему сюжет своего будущего очерка, а потом долго ждал, чем закончится мучительно долгая пауза.
   – Да, это впечатляюще и даже романтично в некотором роде, – снисходительно произнес редактор, притрагиваясь к роговой оправе очков, – но… для нашей газеты не подойдет!

Две ситуации

   Писателю было уже семьдесят с лишним. Он давно не писал новых книг, а старые, которыми когда-то так увлекалась молодежь, не переиздавались. Иные его бывшие ученики, ставшие ныне известными прозаиками, полагали, что его давно уже нет в живых. Да и не мудрено, потому что ни на дискуссиях, ни на литературных вечерах он уже несколько лет не появлялся. Похоронив жену, он жил одиноко в скромной двухкомнатной квартире, тесной от книжных шкафов и стеллажей. На стекла той полки, где виднелись разноцветные корешки тридцати четырех написанных им книг, летом так быстро садилась пыль, что ее не успевали стирать. В три дня раз проведывала его баба Маша, такая же ветхая, как и он, занималась приборкой, готовила обед и уходила, иногда философски замечая:
   – Вот теперь-то ты понимаешь, батюшка, что к великим и обнакновенным судьба в старости одинаково беспощадна. Эх, Дмитрий Кондратьич, забывают их человеки!
   – Да нет, отчего же, Мария Степановна, – неуверенно возражал писатель. – Я бы так не полагал и даже совсем напротив.
   Но баба Маша все-таки сеяла горькие зерна сомнения, и после ее ухода старик долго не мог отрешиться от невеселых раздумий, убеждающих, что во многом она права. С книжных корешков он переводил взгляд на пузырьки с лекарствами и вздыхал.
   Телефон на письменном столе, оттого, что к нему редко прикасались, тоже был почти всегда подернут устойчивым слоем пыли. И когда в одно довольно-таки ясное и солнечное осеннее утро раздался настойчивый звонок, старик удивился и не сразу снял трубку. Приложив ее к уху, он услышал бодрый незнакомый голос:
   – Здравствуйте, дорогой Дмитрий Кондратьевич. Я так рад, что застал вас дома. Это говорит заведующий библиотекой завода «Красный богатырь». Я совсем недавно узнал, что вы гм… гм… обитаете в Москве. Мы подготовили большой диспут по вашим книгам. Не смогли бы вы на него к нам прийти? За вами, безусловно, заедут наши товарищи.
   Старик просиял от волнения, раскашлялся.
   – Как, мои книги читают и сейчас? О, как это превосходно. Значит, не напрасно прожита жизнь.
   Диспут продолжался около трех часов. А когда усталый и чуть раскрасневшийся и помолодевший от счастья Дмитрий Кондратьевич сошел с трибуны, его проводили такими неподдельными аплодисментами, что в искренности читателей он нисколько не усомнился.
   – Вы отдохните, – предложила молоденькая библиотекарша. – Посидите у нас в комнатке, пока я вызову машину.
   На потрепанных экземплярах давно уже изданных его повестей и романов еще не просохли на автографах чернила, а старик едва-едва успел поправить расческой свою седую редкую шевелюру или, если говорить точнее, все что от нее осталось, когда в комнату вошла молодая женщина, ярко одетая, с тонкими подкрашенными бровками над грустно-сияющими темно-синими глазами. Смущенно теребя театральную замшевую сумочку, она проговорила:
   – Дмитрий Кондратьевич, я очень люблю вашу повесть «Под облаками». Это моя самая любимая книга. В ней так смело поставлены проблемы большой чистой любви, равной самопожертвованию.
   – Да-а, – протянул старик, машинально посмотрев на свои старомодные туфли с длинными носами. – Я написал эту книгу сорок лет назад. Страшно, как быстро промчалось время.
   – Сорок лет назад меня еще не было на свете, – кокетливо призналась молодая женщина, и щеки ее запунцовели. – Мне сейчас двадцать девять.