– Как ты думаешь, Зара? А ведь наши, наверное, тоже пошли?
   – Пошли, Коленька, обязательно пошли, – кивнула она головой, а он с тихой грустью рисовал знакомую до мельчайших подробностей картину.
   – Ты знаешь, как они сегодня пошли, Зарочка? Самым плотным строем, как на параде. Интервал два на два. Это потому что в воздухе теперь от нашей авиации тесно. Пошли всем полком. И наш Ветлугин лысинку, наверное, нафиксатуарил. Взлетали только парами, выстраивались на петле. Все тридцать шесть штучек.
   На флагманской, известное дело, Ветлугин. А нашу эскадрилью князь Чичико Белашвили повел. Дойдут до Берлина и на бреющем по этой самой Унтер-ден-Линден или парку Тиргартен как ахнут! За Сашку Рубахина, за нашего родного Леню Пчелинцева, за эти мои повязки…
   – Да, Коля, – тихо согласилась Зарема.
   Сотни самолетов пошли в этот день на штурм Зееловских высот и перенесли огонь дальше, на огромный и уже дымный Берлин, его площади и улицы. Сквозь дым и пламя прорывались они к заданным целям и били из пушек и пулеметов, сбрасывали бомбы и реактивные снаряды, подавляя все то, что могло сопротивляться огромному напору вооруженных людей, ринувшихся на штурм Берлина.
   Сотни самолетов прошли на запад, и только одни взял в первой половине дня курс на восток. Это был зеленый двухмоторный ЛИ-2 с густо намалеванными на плоскостях санитарными крестами. На койках, подвешенных к потолку, лежали раненые, которых эвакуировали в далекий тыл. Был среди них и капитал Николай Демин, укутанный бинтами и повязками. А внизу, на жесткой откидной металлической скамье, сидела Магомедова и, обхватив руками колени, задумчиво смотрела в окошко.
   Путь санитарного самолета лежал к большому русскому городу, где давно уже не было затемнения и люди не прислушивались с испугом к гулу авиационного мотора, потому что летали теперь над этим городом только наши, советские самолеты!

Часть третья

Глава первая

   В августе сорок пятого года, когда уже поутихло несколько всенародное ликование после победы над фашизмом, сотни тысяч людей потянулись с фронта домой.
   Ехали и в пассажирских, и в товарных поездах, кому повезло, мчались на самолетах. В выцветших и пропыленных солдатских гимнастерках, с туго набитыми вещмешками, в которых подчас можно было обнаружить кое-что припасенное на случай долгожданной встречи с родными, двигались на восток видавшие виды воины, одержавшие великую Победу. Пели колеса, отстукивая затейливую дробь на рельсах, пели воины в переполненных нагонах добрые песни, родившиеся в годы войны, с которыми до конца дней своих не могли уже расстаться. И если в одном вагоне или купе чей-нибудь бас или баритон начинал старательно выводить «Давно мы дома не были», то в другом возникала озорная, полная лихости и искрометной улыбки «Играй, играй, тальяночка, рассказывай сама», а в третьем хор вытягивал печально-торжественно – «Кто погиб за Днепр, будет жить века, коль сражался он, как герой».
   Склонившись над вагонными столиками, вчерашние «бати», командовавшие ротами, батареями и эскадрильями, безжалостно сбривали усы и бороды, после чего становились ладными тридцатилетними, а то и двадцатипятилетними парубками Они тосковали по своим матерям, по женам и детям, если те у них были, по труду, к которому рады были вернуться.
   В один из таких очень солнечных августовских дней в скверик, что был разбит у желтого университетского корпуса с массивными колоннами у портала, опираясь на черную лакированную палочку, чуть-чуть прихрамывая, вошел, молодой светловолосый капитан с худощавым бледным лицом и, неуверенно осмотревшись по сторонам, сел на свежеокрашенную скамейку. В университетском дворе кипела жизнь. Веселыми стайками проносились мимо мальчишки и девчонки с портфелями, папками или стопками книг и тетрадей. В большинстве это были восемнадцати и девятнадцатилетние юноши и девушки, и только изредка появлялись среди них более взрослые люди, нередко в кителях и гимнастерках, на которых виднелись следы от недавно споротых погон.
   Сидевший на лавочке капитан с интересом наблюдал за озабоченной суетой молодых людей, прислушивался к их оживленному разговору и, когда в здании университета прозвучал мелодичный звонок, даже широко, о г души улыбнулся. Юноши и девушки нет-нет да и косились на его новую летную фуражку и ордена, украшавшие китель. В ту пору вчерашние фронтовики предпочитали вместо планок носить ордена и медали, и, право слово, это так шло молодым и красивым парням, прошедшим огонь военных лет. У капитана время от времени в нервном тике подергивался правый глаз и подпрыгивал над ним тонкий продолговатый шрам. Капитан напряженным взглядом встречал и провожал каждого, кого впускали и выпускали университетские двери. Он кого-то ожидал и наконец дождался. Высокая худенькая девушка с длинной черной косой, перекинутой через плечо на грудь, в ярком шелковом платье в сиреневых розах вихрем сбежала по ступенькам и бросилась к нему с сияющим, взволнованным лицом.
   – Поздравь меня, Коленька!
   Капитан вскочил и, не прибегая к услугам черной лакированной трости, бросился к ней, поцеловал, не стыдясь посторонних.
   – Смотрите, – хихикнула одна из молоденьких свидетельниц этой встречи, – целуются. Вот бессовестные!
   – Зара, – не обращая на них внимания, ласково сказал Демин, – а я только что спросить хотел: со щитом или на щите? Выходит, и спрашивать нечего. На твоей физиономии все написано.
   Она схватила его за протянутые руки и запрыгала на одной ноге.
   – Смотрите, какие Ромео и Джульетта, – раздался голос все той же наблюдательницы. Но Зара ее не слышала. Охваченная радостью, она восклицала:
   – Приняли, приняли! По всем экзаменам «отлично», по одной географии «хорошо». Имею право плитку шоколада от тебя потребовать. Ну а у самого-то как?
   – Да что как, – вяло махнул он рукою, – как и предвидел. Собралась комиссия. Причем ради меня одного, больше никого в тот день не комиссовали. Начальник госпиталя никогда в военной форме не появлялся. А тут при всех орденах и медалях. По всем статьям генерал-лейтенант медслужбы. Я сразу понял его психологический расчет – пусть, мол, капитан особенно не ерепенится – видит, с кем имеет дело.
   – Аллах всемогущий, – засмеялась Зарема, – тебе бы, Коленька, не летчиком, а писателем быть – как ты правильно угадал их внутреннее состояние. – Она искала на его лице следы сдерживаемой тоски или отчаяния и, не найдя, облегченно вздохнула. Нет, в его глазах одна лишь грустная ирония. Значит, он уже пережил самое сильное потрясение. Он снял с головы фуражку, провел ладонью по волосам. Пальцы вздрагивали, и от нее это не укрылось.
   – Ласково меня принимали на комиссии, – продолжал он, – очень ласково. Впрочем, так всегда принимают, если хотят отказать. Генерал прочитал короткое медицинское заключение и последнюю фразу повторил с оттенком грусти. А фраза такая: «Годен в военное время к нестроевой службе». Вы, конечно, с этой формулировкой не хотите мириться? – спросил он. – Что же, и я бы, вероятно, так себя чувствовал на вашем место.
   Но согласитесь и с другим. Если бы это был сорок первый год и война требовала бы людей, людей и людей, и у меня бы рука не дрогнула подписать вам заключение: «Годен». Но ведь сейчас мы разбили врага, армия переходит на жесткие нормы мирного времени, по которым, к сожалению, допустить вас к летной работе я не могу. Если хотите остаться в авиации, но не на летной работе, подавайте рапорт, рассмотрим».
   – И что же ты, Коля?
   – Сказал, что подумаю, – ответил Демин уклончиво и надвинул фуражку низко на глаза. – Я не мог там без тебя сформулировать.
   – Знаешь, – опуская глаза, сказала Зарема, – ты только не обижайся. Я даю слово никогда тебе не навязывать своих решений. И все же мне кажется, что служба на земле, нелетная, – это не по твоему сердцу… только ты не обижайся.
   Демин усмехнулся, взял ее ладонь в свою, стал нежно перебирать длинные тонкие пальцы.
   – Министр… Министр внутренних дел будущего семейства Деминым – Почему будущего, а не настоящего? – расширила глаза Зарема.
   – Будущего, – упрямо повторил Николай – ветть через несколько месяцев нас будет трое, а там, гляди, и побольше. Вот и будешь ты министром внутренних дел большого семейства.
   – Спасибо за предложенный портфель, – засмеялась Зарема.
   – А тебе спасибо за то, что думаешь заодно со мною Я немножко поторопился, решая свою судьбу, я был уверен, что ты меня одобришь.
   – То есть?
   – Уже заявил комиссии, что капитан Демин не создан для наземной службы в авиации и не по его части провожать поврежденным глазом взлетающие самолеты.
   – Ух, как хорошо! – воскликнула Зарема, и ее лицо в мелких веснушках порозовело. – Мы теперь быстро определим твою судьбу. Я на истфаке, а ты в энергетический пойдешь.
   – Только на вечерний, Зарочка. Днем буду вкалывать где-нибудь на заводе, а вечером освежать мозги дифференциальным исчислением и радиотехникой.
   – Это же прекрасно, – одобрила девушка и потянула его за руку к себе. – Однако чего мы тут сидим? Разве нас лишает кто-нибудь права на маленькое семейное торжество по случаю моего поступления в университет? Айда в «Гастроном», а потом на квартиру.
   Дряхлый красный трамвай долго вез их от центра к городской окраине, именовавшейся «Красными баррикадами» Здесь и на самом деле в грозном семнадцатом году были баррикады красногвардейцев. Потом на захламленных пустырях возникли огромные серо-бетонные корпуса станкостроительного завода, улочки поползли еще дальше, так что на их пути пришлось вырубить зеленую сосновую рощицу и засыпать котлован на месте давно высохшего пруда. От конечной остановки, где трамвай с визгом разворачивался на кольце, им надо было минут пятнадцать идти по пыльному тротуару до маленького, обнесенного штакетником домика, где снимали они тесную комнату, заставленную старомодной, ветхой мебелью, у табельщицы завода шестидесятилетней Домны Егоровны.
   Подходя обычно к этому домику, они невольно вспоминали свой первый визит сюда. Полная, с отечным лицом и зачесанными назад, стянутыми на затылке в пучок седыми волосами, хозяйка дома встретила их не особенно приветливо. Демина, пришедшего в штатском, угрюмо спросила:
   – Жить, значит, у меня хочешь? А прописку тебе дадут?
   – Думаю, что дадут, – беспечно ответил летчик.
   – Думаю, думаю, – проворчала старуха, – сейчас все думают. А вот когда город в блокаде очутился, многие думальщики на Ташкент потянулись.
   – Зачем же так? – обиженно протянул Демин. – Я ведь с фронта.
   – Эка невидаль, – проворчала, не сдаваясь, хозяйка, – знамо, что с фронта. Если бы из Ташкента пожаловал, калитки бы тебе не открыла. Сейчас каждый здоровый мужчина должен с фронта приходить. – Она критически оглядела два объемистых фибровых чемодана, смягчаясь, спросила: – Это что же? Все ваше имущество?
   – Все, – с готовностью ответила Зарема, опасаясь, что суровая хозяйка откажет им в жилье.
   – Ну что же, заходите, – невесело вздохнула та, и они оказались за калиткой в маленьком палисаднике, где над клумбою носился тонкий, едва уловимый запах петуньи и резеды. Открыв дверь в семиметровую комнату с окном на солнечную сторону, сухо сказала:
   – Жить будете здесь. Кровать, стол и вешалка – ваши. Другие вещи прошу не трогать, моим имуществом заняты. Зовут меня Домна Егоровна. Если не понравится – не неволю.
   – Да что вы, бабушка, – пропела было Зарема, по была остановлена строгим взглядом.
   – А ты подожди, касатка, подожди с благодарностями. Поживем – увидим. Я тебе не мед и не сахар.
   Утром Демину предстояло ехать в госпиталь на лабораторные исследования. Зарема была удивлена что муж надел новенький китель со всеми орденами и медалями.
   – Уй, какое великолепие, – усмехнулась она прикрывая ладошкой зевок. – Однако, как мне кажется ты бы мог сегодня и в штатском поехать.
   Демин поднес к губам пальцы и укоризненно прошептал:
   – Тише, это психологический эксперимент Ты вчерашний разговор с хозяйкой помнишь?
   – Еще бы! Она меня не на шутку испугала. Что бы мы делали, если бы она закрыла калитку?
   – Так вот, я облачился с единственной целью впечатление на нее произвести.
   – Похвальбушка несчастный!
   – А вот увидишь, что сейчас будет.
   – Ну иди производить впечатление, выдумщик.
   За топкой дощатой перегородкой Домна Егоровна вприкуску пила чай. Слышно было, как хрустел на ее зубах пайковый сахарок и как она отдувалась, глотая кипяток. Чтобы выйти из домика, Демину надо было пройти мимо нее. Едва он закрыл за собой скрипучую дверь Зарема услышала стук отодвинутой чашки и возбужденный голос хозяйки:
   – Батюшки светы, да ты вот ведь какой?
   – Какой же, Домна Егоровна?
   – Геройский что ни на есть. Это у тебя одних орденов Красного Знамени три штуки. В летчиках, стало быть прослужил?
   – В летчиках.
   – А ранения, поди, тоже имел?
   – Имел, Домна Егоровна. Под самым Берлином почти получил. Оттуда и списали.
   – Видный ты парень, Николай, что и говорить, – промолвила старушка уже с явным восхищением. – Какие же ты самолеты водил?
   – Штурмовики, Домна Егоровна, штурмовики.
   – И это дело, – уважительно заметила хозяйка. – Мы-то на всякие самолеты нагляделись, когда фронт по окраине города проходил. Ну ладно, – вздохнула она, – когда-нибудь на досуге расскажешь, как фашистов бил, а сейчас иди по своим делам, раз спешишь. Удачи тебе, сынок. – Что-то дрогнуло в ее голосе. Нет, в нем не было никакого подобострастия. Просто он потеплел и стал отчего-то непередаваемо грустным. «Ну и хитрюга же Колька, – восторженно подумала в эту минуту за стеной Зарема, – самый безотказный психологический опыт выбрал».
   Возвратившись в этот день вечером домой, Демин застал обеих женщин ласково беседующими на крылечке и по добрым, спрятанным за стеклами очков глазам Домны Егоровны понял, что она вовсе не сердитый человек.
   Они тихо и мирно прожили под крышей маленького окраинного домика почти все лето и осень победного сорок пятого года, успели привыкнуть друг к другу. Однажды ранним утром, когда на заводской окраине отпели самые поздние петухи и вслед за ними раздался первый басовитый фабричный гудок, Николай проснулся и хотел было открыть глаза, еще тяжелые от дремы, но вдруг услыхал в соседней комнате неразборчивое бормотание хозяйки. Прислушавшись, он уловил и другой звук: время от времени стучала ручка, обмакиваемая в чернильницу-непроливайку. Он сразу представил себе эту чернильницу на хозяйском столе – белую школьную непроливайку. Он прислушался, и хрипловатый голос Домны Егоровны стал восприниматься отчетливо.
   – «И еще пишу, дорогой Иосиф Виссарионович, – бубнила старуха, – что есть я тот маленький гражданин Советского Союза, на котором вся земля наша держится.
   Как хочешь, так и понимай, а нет – пришли своего доверенного человека на наш завод «Красные баррикады», и там ему расскажут, что из себя представляла наша рабочая семья и сколько она сделала для родной нашей Советской власти. Хочу я выплакать тебе горе свое материнское. Ты, я думаю, понять его хорошо должен. Двух сынов своих и мужа потеряла я в годы войны. Они честно сложили головы в боях с фашистами. Любая вдова тебе скажет, что как бы ни было ей тяжело, а где-то в самом, самом сердце понимает она, что геройской гибелью за Отечество можно гордиться. Но что я скажу тебе о третьем сыне, самом меньшом и самом любимом?
   Он под Балатоном заменил в бою убитого командира, роту повел на врага, хотя был всего-навсего рядовым солдатом. Об этом даже в газете «Красная звезда» печатано было. Орден Ленина сыну дали в награду, выше которого у нас нет, да и быть не может. Сколько слез я повыплакала, ожидая его домой – последнюю надежду в своей вдовьей жизни. Даже в церковь сходила разок, хотя в бога не верую. Каждый может попять, какая это радость – узнать, что из четырех солдат один все-таки возвращается к тебе с поля боя.
   Да не суждено этой радости было сбыться. Вез сынок мой Андрюша домой солдатский вещевой мешок с харчишками да в черном чехле белый аккордеон из какой-то заморской Европы, его на смотре самодеятельности наградили. Вот и случилось все из-за этого проклятого аккордеона. Под самое утро он шел. Кварталах в трех от родного дома остановился у колонки воды попить. Положил вещевой мешок и аккордеон на землю, расстегнул ворот гимнастерки, и как только нагнулся, его ударили сзади железным бруском по затылку. И все затем, чтоб унесть тот жалкий заморский аккордеон, что и стоил-то рублей тыщу, не больше. И ни заслуг его не пожалели, ни славушки его солдатской. Он был храбрый и, харкая кровью, триста метров еще до родного крыльца полз.
   А я как знала, что беда в дом последняя пришла. Будто кто в спину подтолкнул в ту минуту. Из сепей выскочила, а он лежит на пороге в гимнастерке окровавленной и губами посиневшими шепчет: «Мама, родная, вот как свиделись. А как я спешил». И захрипел в ту минуту, скончался у меня на руках мой любимый Андрюшенька, последняя моя кровинушка. Выходит, что и первый и последний его вскрик мне пришлось слушать.
   Через день мы его похоронили на нашем заводском кладбище. А вскоре и тех трех, что за аккордеон его жизни лишили, поймали. Чубатые вислогубые выродки слезами на суде заливались, смягчить меру просили. И что же ты думаешь, дорогой Иосиф Виссарионович? Одного из них к расстрелу приговорили, а двух других всего к десяти годочкам. А кто они? От фронта вроде как по малолетству открутились, хотя было по девятнадцать и двадцать лет. На заводе последние хулиганы, пьяницы и прогульщики. И вот попадут они в заключение и, случись какая амнистия, и своего срока не отсидят. Да еще стахановцами прикинутся. А потом их выпустят на волю, и через два-три года они снова поднимут руку на жизнь человеческую, потому что они есть звери, а зверь, вкусивший человеческой крови, уже никогда этого не забывает. А ты сам говорил, что дороже человеческой жизни ничего у нас нет. И вот я хочу сказать тебе от всех матерей, которые подобным образом потеряли своих сынов и дочек. Пусть меня они не посылали к тебе делегатом, но я скажу. Говорят, что у нас даже целый институт есть, где преступное дето изучается, и что там даже профессора в генеральских мундирах лекции эти самые читают. А нужно ли все это: посуди сам, ну сколько процентов населения на нашей земле подобные ублюдки составляют? Небось одну, две десятых процента, не больше. А каждый из них еще зверее любого фашиста. Какое же им можно выдумать перевоспитание? Не лучше ли каждого убийцу беспощадно стрелять, а то и вешать, как бешеного пса, на том месте, где загубил он душу невинную, и пусть женщины, родившие таких на свет, стоят рядом и плачут слезами кровавыми. Да что там убийцу!
   Каждого поднявшего на честного человека нож, расстреливать надо. Тогда только наведем мы порядок на земле нашей, и не будет матерей вроде меня, поседевших допрежь времени, убитых горем на веки вечные. Вот что я мыслю об убийцах-уголовниках, дорогой Иосиф Виссарионович. Уж прости меня, грешную, за прямое и резкое слово мое».
   …Демин приоткрыл глаза и осторожно посмотрел на лежавшую рядом жену. Зара тихонько всхлипывала в подушку. Он сначала хотел ее успокоить, но потом подумал, что Зара разволнуется еще больше, и сделал вид, что спит. Утром ни один из них не дал понять Домне Егоровне, что ее горе им известно. Они не стали расспрашивать бедную женщину о том, послала ли она письмо тому, на чье имя его сочиняла. С той поры обоим им стала ближе и понятнее суровая с виду Домна Егоровна, и жизнь в маленьком домике стала еще дружнее.
   …Трамвай уже отгрохал положенное количество остановок и, заскрежетав колесами, замер на кольце. С маленьким тортом в руках шагала высокая стройная Зара рядом с прихрамывающим капитаном, у которого заметно оттопыривались карманы от кульков со сладостями.
   – Понимаешь, он меня про Кантемира спрашивал, а я совсем недавно книгу о нем прочла и как рыба в воде ориентируюсь, – быстро повествовала она, – а Тредиаковский и Сумароков и вовсе на экзамене оказались нестрашными.
   – Подожди-ка, сорока-белобока, – остановил ее Демин, – гляди. На маленькой корявой скамеечке у входа в крохотный домик их поджидала хозяйка. Опираясь на палку, она задумчиво и несколько вопросительно смотрела на них.
   – Смотри-ка, – отметил Демин, – в единственный свой черный костюмчик облачилась, платок дорогой надела. Это же по какому поводу такой парад?
   – Будто не знаешь, – толкнула его тихонько Зарема, – нас ждет.
   Едва они приблизились, Домна Егоровна встала, с плохо разыгранным безразличием проговорила:
   – А я вот воздухом подышать вышла. Надоело дома одной. А вы откуда, ребятки?
   – Из города, – солидно покашлял Демин, но старушка, поглядев на Зарему, вдруг рассмеялась.
   – По какой это вы причине, Домна Егоровна? – удивилась Магомедова.
   – Да как же, – охотно ответила старушка. – Идете как победители. За торт небось все сто двадцать отдали. А ты, Заренька, вон, как серебряный самовар, сияешь. Значит, приняли, девонька?
   – Приняли, Домна Егоровна, приняли! – растроганно воскликнул за свою жену Демин, прекрасно понимавший, что старушка их, и только их, ждет давным-давно на этой скамеечке.
   – Ну вот и хорошо, – сказала она со сдержанным волнением, – дай я тебя поцелую, умница ты моя. А теперь в дом.
   Они растворили дверь и замерли от удивления. На маленьком столике, покрытом старомодной клеенкой с выцветшими гвоздиками, кипел самовар, в центре стояла большая сковородка с жареным картофелем, селедка с луком, три стопки и четвертинка «Столичной».
   – Это я на двенадцатый талон по своей карточке взяла, – пояснила старушка, перехватив изумленный взгляд летчика. – Я обычно на этот талон крупу беру, деточки вы мои, а тут подумала и четвертинку решила.
   – Домна Егоровна, – всплеснула руками Зарема и вся запунцовела, – да зачем же разорение такое?
   У хозяйки в углах рта проглянули суровые складочки.
   – А ты помолчи, касаточка, – отрезала она, – я тут хозяйка, а не ты, за мной и слово решающее. Мойте поскорее руки – и за стол. Чем богата, тем и рада, ребятушки!
   Когда они расселись за столом, она сама по-мужски широкой твердой ладонью ударила под донышко, так что выскочила пробка, а потом равными частями разлила водку в граненые стопки.
   – Что я хочу сказать вам, детки. У Зареньки сегодня большое событие. Она экзамены в университет выдержала. Но я не за это сейчас хочу выпить эту горькую водку, которой, как изволили заметить, не балуюсь.
   Я за то хочу выпить, что вы с войны живыми вернулись, за то, что смерть стороной вас обошла. А раны не в счет твои, Николенька, – ласково посмотрела она на Демина, – сказывают, что раны доброго молодца только красят. Так что живите, родные, да радуйтесь. За себя живите и за погибших в том числе, кому света победы увидеть не довелось. За таких неудачливых, как мои…
   – Не надо, Домна Егоровна, – перебил было Демин, но она осадила его строгим взглядом.
   – А ты сиди. Не в укор тебе говорю. Ты свое на войне сделал. И Заренька сделала. Ее бы тонкими ручками на фортепианах играть, микроскопы крутить разные, а она ими в зной и стужу бомбы тебе подвешивала на самолет… Так что я точно вам говорю – за всех живых и погибших живите. Но и работайте за всех. Народа нашего вон сколько миллионов полегло. А делов сейчас видимо-неперевидимо. А теперь выпьем и закусим чем бог послал.

Глава вторая

   Через неделю Демин получил по почте вызов из военкомата. Он долго крутил перед глазами бумажку, где было написано, что 26 августа 1945 года он, капитан Демин Николай Прокофьевич, обязан к десяти ноль-ноль явиться в комнату № 1 к городскому военному комиссару полковнику Деньдоброму. По старой службистской привычке он старательно надраивал потускневшие пуговицы кителя, сам гладил брюки, чистил до блеска ботинки.
   Одевшись, посмотрел в зеркало.
   – Вишь какой гвардеец глаза на меня оттуда пялит, – печально усмехнувшись, обратился он к жене – Летать бы еще да летать, если бы не проклятый глаз.
   Зара умела тонко уходить от любого разговора способного омрачить мужа. Он всегда это понимал и ценил. И сейчас без всякого труда догадался, почему она поспешила задать вопрос о причинах вызова в военкомат.
   – Зачем вызывают? Не меньше, чем дивизией командовать предложат, – пошутил он невесело.
   – А если всерьез?
   – Очевидно, пришло из госпиталя мое личное дело, как уволенного в запас.
   – Коля, ты совершенно забыл, – нахмурила она темные бровки. – Ветлугин просил тебя передать письмо военкому города.
   Домин от неожиданности даже выругался:
   – А ведь и верно, черт его побери! Действительно, нехорошо получается, если вдуматься. Спасибо, что напомнила. Я сейчас этот конверт поищу.
   Она стояла за его спиной и видела быструю смену выражения зеленых глаз: горечь, улыбчивость, теперь озабоченность. Он тоже перехватил ее пристальный взгляд, отметил улыбку на тонких, с утра бледноватых губах.
   – Чему рада? – спросил он потеплевшим голосом.
   – Та-а-ак, – протянула Зарема.
   – Так ничего не бывает. Признавайся, о чем сейчас думаешь?
   – Думаю, почему ты никогда не назовешь меня женой. Ну, хоть раз бы окликнул: жена, супруга или с какими-нибудь суффиксами: женушка, женулька, женуленька.