Степанов увидел зимнее, тревожное Черное море, пустой белый пароход, который разрушал острым белым носом тугое единение воды, пустой ресторан, в котором официантки возле большого иллюминатора резались в дурака, и заснувшую за стойкой громадную буфетчицу.
   Степанов сидел под большим плакатом, приглашавшим на английском языке туристов совершить прогулку по Черному морю. Степанов сидел и пил. Он перестал пьянеть оттого, что был весь в будущем, в той работе, которую начинал. На палубе грузинка ссорилась с молодым мужем в ярком синем джемпере, надетом под старый ватник. Мужа ждали два товарища - такие же молодые парни, только один в красном свитере под ватником, а другой в одной тенниске. Дул бриз, и было очень холодно. Парни хотели пойти в ресторан, а жена того, в синем джемпере, держала его за руку и что-то говорила - быстро и просительно. Парни пересмеивались, муж грузинки играл желваками, слушая жену. Он слушал ее, презрительно отвернувшись.
   - Пойдем, слушай, - сказал тот, что в тенниске, по-русски, - сколько можно, а?
   - Видишь, психует, - ответил муж тоже по-русски.
   Грузинка стала говорить еще быстрее, но уже не просительно, а зло, со слезами в голосе. Муж стряхнул ее руку и пошел в ресторан. Следом за ним двинулись его друзья.
   - Вано! - пронзительно крикнула женщина.
   Ее муж только досадливо махнул рукой и распахнул дверь ресторана. Женщина, заплакав, бросилась бежать по палубе.
   - Топиться будет, - сказал парень в тенниске. - Сумасшедшая.
   Парни сели за столик и заказали себе шампанское. Они очень красиво и достойно выпили его, и Степанов долго ждал, когда же они начнут пить водку, но они заказали себе еще бутылку шампанского и пили из фужеров маленькими глоточками. Муж грузинки сначала был оживлен, что-то рассказывал своим товарищам, потом приумолк, стал оглядываться по сторонам и вдруг, отбросив стул, быстро вышел из ресторана. Официантки по-прежнему резались в дурака. Буфетчица дремала. В холодном небе летали хищные, жирные, неестественно белые чайки.
   - Дура, мучает Вано, - сказал парень в тенниске.
   - Это они так любят, - сказал парень в красном свитере.
   - Пропади пропадом такая любовь.
   - Они всё волнуются.
   - Чего волноваться, слушай? Не ворует ведь? Культурно пьет, с друзьями пьет, не с жуликами, а?
   Муж вернулся через пять минут, бледный, с подергивающимся ртом, и сказал:
   - Нигде нет, пошли искать.
   - Куда денется, слушай?
   - Пошли, у меня сердце болит.
   Парень в тенниске презрительно рассмеялся и сказал:
   - Иди, слушай, и ищи, если тебе делать нечего... Мужчина называется.
   - Пошли, - сказал парень в красном джемпере, и они ушли вдвоем.
   Степанов выпил водки и спросил парня:
   - Ругу рахар, генацвале?
   - Э, - пожал тот плечами, - плохо поживаем, сам видишь. Все с ума посходили. Вместо радости, слушай, пытку делают.
   Степанов засмеялся. Парень в тенниске тоже усмехнулся.
   В ресторан вернулся парень в красном свитере, покачал головой и сказал:
   - Воркуют под лестницей.
   - Добилась своего.
   - Ну и пускай.
   - Конечно, пускай, что я, против? - сказал парень в тенниске. - Мне от этого ни холодно ни жарко, его только жаль. Какой мужчина, слушай, позволяет на себе лезгинку танцевать?
   - У них же дети...
   - Что дети, слушай? При чем здесь дети? Что они - линия Мажино дети? Они радость, дети, а не пытка!
   К парням подошла официантка, игриво оперлась локтями о край стола так, чтобы была видна ее грудь, и сказала:
   - А что кушать будем, мальчики? Может, икорки под водочку?
   - Вы извините, - сказал парень в тенниске, - если надо будет кушать, мы вам закажем.
   Официантка обиженно передернула плечиками и отошла.
   - Одни - психопатки, - тихо сказал парень в тенниске, - другие стервы! Что делать, а?
   ...В маленьком городке у моря Степанов поселился в доме на горе. Там жили четверо художников. Они все помногу работали, а вечером уходили вниз, в город, и там слушали в шумном ресторанчике краснолицего толстого венгра, который играл на скрипке и хрипло пел в микрофон еврейские и цыганские песни. В зале, прокуренном и увешанном бумажными гирляндами, сидели рыбаки, моряки и девушки с высокими начесами.
   Скрипач высматривал себе жертву. Это обычно был моряк в свитере, пришедший сюда прямо с корабля в короткую минуту стоянки, с двумя девушками - как правило, именно с двумя. Он попеременно танцевал с ними и каждую во время танца уговаривал пойти с ним после того, как закроют ресторан. Но у девушек был свой метод. Они всегда обещали пойти во второй раз, чтобы не обижать подругу, - так и жили каждый вечер своей маленькой хитростью: вкусный ужин, танцы и спокойная ночь после.
   Скрипач намечал себе такого рыбака и начинал играть специально для него - шептал в микрофон исковерканные, нежные слова про то, что <моряки подолгу не грустят>, хотя именно моряки и грустят подолгу, подмаргивал рыбаку, и тот, опьянев, тоже подмаргивал скрипачу, а потом посылал в подарок бутылку водки и еще посылал денег, чтобы скрипач повторил понравившуюся песню.
   Художники возвращались к себе на гору поздно. Зимняя ночь, снег на вершинах, кипарисы, островерхие домики, белые, с красными черепичными крышами, - все это становилось вроде декорации, чересчур натуралистического театрального задника.
   Старший из всех - с острым презрительным профилем, в распахнутой ковбойке - повторял, карабкаясь в гору:
   - Сон! Сон! Сон!
   Букву <н> он произносил жеманно, в нос. Однажды рано утром Степанов вошел к нему в комнату. Он увидел художника в кровати. Степанову стало страшно - все тело художника было в изорванных рубцах шрамов. Степанов тогда понял, почему именно этот художник с капризным <н> и презрительным лицом смог сделать одно из лучших полотен о последней войне и о Сталинграде.
   Степанов тогда работал запойно. Он прилетел из Дамаска; там американцы готовили широкий заговор, и Степанов попал в самое горячее средостение событий. Вернувшись, ему пришлось делать две работы сразу: он писал очерк в газету, а потом сидел над окончанием романа, которому уже отдал год жизни. Однажды, когда затылок свело острой болью, он решил пойти в кино. Показывали фильм <Журналист из Рима>. Там рассказывалась история честного неудачника, и еще там рассказывалось про женщину, которая его любила. И во всем этом, совсем не похожем на то, что было у Степанова и у Нади, вдруг оказалось страшно много общего и похожего, а может быть, Степанову так показалось. Он после не мог себе объяснить, отчего он сразу из кино пошел на переговорный пункт, заказал Москву и сказал:
   - Надюша, приезжай, я не могу.
   И она прилетела к нему вместе с Дунечкой, и это была прекрасная неделя, когда они жили все вместе в зимнем крымском городе: по ночам шел снег, он держался до обеда, а потом под солнцем блестели лужи, и в них купались голосистые воробьи; с гор прилетал ветер, пронизанный холодом. Однажды утром, когда было еще сумеречно, Степанов понял, что у холода есть свой особый запах - ни с чем не сравнимый, очень чистый и насыщенный, словно весной, в пору цветенья. И еще тогда он понял, что значит тепло. Оно летом принимается таким, какое есть, а здесь, утром, на снегу, солнечное тепло было тоже каким-то совершенно особенным, со своим запахом и своим цветом.
   Он не мог понять, отчего именно там он так понял это - и про тепло и про холод. То ли из-за того, что работалось, то ли потому, что прилетела Надя и все у них было как-то по-новому, ломко и чуть удивленно, а может, оттого, что именно здесь, возле моря, он заскучал по Арктике, где прожил год с летчиками, тоскуя о море и теплом снеге - мягком и совсем не колючем.
   Было им тогда очень хорошо - на горе, в полупустом доме. Бывают у людей также праздники - солнце, снег, воробьи в лужах, и пустой теплый дом, и море внизу. Только праздники тем и отличаются от будней, что они коротки и быстролетны.
   ...Наташа жила в маленькой однокомнатной квартире. На большом столе, возле окна, лежала гора книг.
   - Я рецензент, - сказала она, - этим и живу.
   - Не хлебом единым жив человек, - улыбнулся Никита. - Дети на кухне, случаем, газ не включат?
   - Не достанут, я отъединяю сеть. Хотите кофе?
   - Хочу.
   Наташа вышла на кухню. Никита огляделся. В комнате ничего не было, кроме большого письменного стола возле окна, маленькой кроватки Сани и узенькой кушетки, застеленной полосатым пледом. На стене висел портрет Хемингуэя, сделанный черно-белой краской. Писатель щурил глаза и улыбался скорбной, всепонимающей улыбкой. На кухне Дунечка играла с Саней и смеялась своим круглым смехом, будто колокольчик.
   - Вот, - сказала Наташа, - пожалуйста.
   - Слушайте, - спросил Никита, - а вы что, развелись?
   - Нет. Я просто не выходила замуж.
   - А как же...
   - А вот так. Как-нибудь в другой раз мы устроим вечер вопросов и ответов.
   - Наверно, это довольно глупо, что я к вам напросился?
   - В какой-то мере.
   Наташа сидела возле стола, и солнце делало ее еще более светлой, но если смотреть на ее профиль долго, то появлялась черная четкая линия, повторявшая лоб, нос, брови, и губы, и подбородок.
   - Вы похожи на бабочку-траурницу, - сказал Никита.
   - Тоже неплохо.
   - А в остальные дни ваш сын живет дома или в садике?
   - В садике. Там сегодня карантин.
   - Что, если я к вам загляну завтра?
   - Не стоит.
   - Почему?
   - То, чего хотите вы, совсем не хочу я.
   - Это реакция на то, что было? - спросил Никита, кивнув на дверь, которая вела в кухню, где что-то кричал Саня.
   - К тому, что было, дети не должны иметь никакого отношения. То, что было, - мое.
   - Вы ненавидите то, что у вас было?
   - Почему?
   - В книгах так пишут.
   - Смотря в чьих.
   - У вас кто-нибудь бывает днем?
   Наташа улыбнулась, поглядела на Никитины торчащие вихры и ответила:
   - Да.
   Никита почувствовал внутри холод.
   <Идиот, - подумал он. - Не хватало мне еще в нее втюриться. Любовь с довеском>. Он покраснел, потому что про <довесок> он подумал со зла, и ему стало стыдно.
   - Знаете, - сказал Никита, - боюсь, что вы мне нравитесь.
   - Вы мне тоже, - ответила Наташа, - смешно, но это правда.
   ...После того как бракоразводный процесс кончился, Надя пошла к Никите, но его дома не было. Тогда она стала ходить по городу. Она рассматривала витрины. Сначала она ничего не видела, просто были какие-то яркие пятна перед глазами. Потом она увидела громадный пупырчатый огурец, выращенный по методу гидропоники.
   <Он любил малосольные огурцы, самые свежие, - вспоминала Надя, - и с мацони, которое я покупала на Дорогомиловском рынке рано утром по воскресным дням. В мацони он сыпал много укропа. И еще он любил поливать простоквашей молодую картошку. Он красиво ел>.
   Надя долго стояла возле витрины магазина тканей. Было ей сейчас пусто-пусто и так легко, и горько, что даже не хотелось плакать.
   <Эта полосатая пошла бы на занавески к нему в кабинет, - подумала Надя про длинный кусок сине-белого материала. - Через сине-белые полосы хорошо смотрится солнце ранним утром. Солнце не яркое тогда, и он не будет так рано просыпаться, а то он стал совсем мало спать. Хотя о чем я?.. Теперь его комната будет стоять пустая, и, наверное, только временами он будет там - это если я вспомню его голос, и как он сидел за столом со своими друзьями, и как они читали Пушкина и говорили о Хемингуэе, и как я жарила для них чирков и разливала по бутылкам смородиновую настойку... Дура, какая же я дура! Надо было быть спокойной, рассудительной и холодной. Таких только и ценят. А я? <Степушка, Степушка, хороший, глупенький, дурачок совсем даже>.
   Надя ясно услышала свой голос, как она это говорила ему, а он все куда-то торопился и поэтому не стоял возле нее, как раньше, словно послушный бычок, а, быстро погладив ее по голове, говорил: <Я опаздываю, малыш>, - и уезжал. И ей вдруг стало досадно оттого, что она старалась не отпускать его, и обнимала его голову, и что-то шептала на ухо нежное, как Дунечке, - ей стало вдруг сейчас так остро обидно, что лицо ее вспыхнуло.
   Они поссорились второй раз из-за пустяка: Степанов вернулся с Северного полюса, они поехали в гости; Степанов много пил, смеялся, рассказывал смешные истории, а когда вернулись домой, он сел за стол и начал молча рисовать на бумаге профили волевых мужчин. Надя стала за его спиной и начала целовать его шею.
   - Перестань, - сказал он.
   - Что ты?
   - Ничего. Перестань. Ты мне мешаешь.
   Он сказал это грубо и не посмотрел на нее даже, а просто закурил новую сигарету.
   Надя обиделась, легла на кровать и, отвернувшись к стене, тихонько заплакала. Она не любила людей с двумя лицами: только-только он был весел, смеялся, а сейчас, когда остались одни, груб и где-то не здесь. Надя вспомнила длинную белую женщину, как он сидел с ней возле окна и, хмыкая, что-то тихо говорил, а та восторженно глядела на него своими подведенными синими глазищами.
   <Нет, ерунда, - стала успокаивать себя Надя, - он ведь не любит длинных, он сам мне говорил>.
   Она вспомнила, как однажды их пригласил один известный пианист на свой концерт. Он усадил их в ложу. Они смотрели, как он играл: лицо его жило музыкой, пианист сопел носом, жидкие белые волосы падали на его лоб, когда он мотал головой в экстазе, но вдруг он спокойно и внимательно, перестав сопеть, поглядел на ложу, где они сидели. Это был какой-то коммерческий - спокойный и оценивающий - взгляд, как на его игру смотрят. Это коммерческое было так ужасно, что Надя ушла после первого отделения.
   Надя очень любила слушать пианиста Евгения Малинина - он играл строго, лицо его было сосредоточенно и скорбно. На его концерты подчас приходили люди, которым было важно прийти на концерт - всего лишь. А он скорбно и сдержанно дарил свое искусство этим людям, которые разглядывали туалеты соседей и внимательно наблюдали за тем, кто с кем пришел. В этом разъединении музыки и зала было нечто оскорбительное для искусства.
   <Он тоже двуличный, - думала Надя, рассматривая круглый затылок Степанова с торчащими хохлами над его двумя макушками. - Для тех смеялся, был интересным, а для меня - молчит>.
   С этим она и уснула.
   А Степанов сидел до утра, прежде чем начал писать рассказ. Потом в журнале посвящение Наде сняли, потому что это сейчас не принято посвящать рассказы любимым женщинам. Так, во всяком случае, мотивировал ответственный секретарь.
   В подоплеке многих трагедий - недосказанность. Так же, как и в подоплеке всех комедий. Начало везде одинаково, только разные окончания.
   Степанов несколько раз звонил к Никите - он хотел переночевать у него, а назавтра взять командировку и улететь в Арктику на полтора месяца. Никиты все еще не было. Степанов подумал: <Куда он затащил Дуньку, дуралей? Спаси бог, не случилось ли чего?> Но он верил предчувствиям, а сейчас в нем не было страха. Было какое-то недоумение после всего происшедшего в суде. Все было суконно и безнравственно - в общем, так, как он себе и представлял. Только старичок народный заседатель, видимо из кадровых военных, сказал: <Девушка (он так назвал Надю), девушка, вы же его любите... Вы должны его любить больше себя, тогда вы будете счастливы>. Больше старик ничего не сказал, а только уперся лбом в ладони и стал рассматривать зеленое сукно судейского стола.
   Степанов зашел в скверик около памятника Пушкину, сел на скамейку, мокрую после недавнего дождя, и стал рассматривать памятник.
   Он вспомнил, как поэт Григорий Поженян читал ему наизусть, то переходя на шепот, то уходя в крик, поразительные строки, которые - как он уверял - написаны Пушкиным.
   - <Я шел по набережной Мойки, - читал Григорий. - Кончили давать премьеру. Двери театра были распахнуты и освещены фонарями. Гвардейские офицеры выносили на руках Кукольника. Дамы аплодировали ему. Он был в распахнутой шубе - счастливый и улыбающийся, а я стоял один под фонарем, и меня никто не видел. И я думал: <Ну и пусть. Все равно мы пишем только для семнадцати прекрасных пар глаз России>.
   <Ну, - сказал себе Степанов. - Вуаля. Ты получил то, к чему, видимо, стремился. Ты свободен. Пользуйся своей свободой. Ты можешь делать все, что хочешь. Так что же все-таки свобода: осознанная необходимость или это пустота и одиночество?>
   Он снова шел по городу не спеша, как-то по-новому разглядывая его. Возле телефонной будки остановился, поискал две копейки - их не было, опустил гривенник.
   <Дорого стоит звонок, - подумал он, - черт возьми. А может быть, дешево. Мы привыкли к чуду. Телефон - это чудо. Мы пресыщены чудесами. Мир набит мудростью радиоволн, в которых заключена вся сумма знаний середины двадцатого века. Это не может не влиять на хитрый и непознанный аппарат мозга>.
   - Алло, - сказал Степанов, услышав после долгих гудков мужской хрипловатый голос на другом конце провода. - Это ты?
   - Я.
   - Чем занимаешься?
   - Ничем.
   - Это смешно. Знаешь, что Николай Второй записал у себя в дневнике в день начала первой мировой войны?
   - Не знаю.
   - Он записал: <рье>.
   - Это по-каковски?
   - Это по-французски, в переводе значит <ничего>.
   - Погоди, стучат.
   Степанов закурил и стал ждать, пока откроют дверь. Потом голос сказал:
   - Ну, пока, созвонимся завтра.
   Степанов, усмехнувшись, повесил трубку. Набрал следующий номер.
   - Алло, - сказал он. - Это Степанов.
   - Даже если вы Иванов, то мне это ни о чем не говорит. Прежние владельцы разъехались. Я здесь живу неделю.
   - Простите.
   Он набрал третий номер.
   - Кто это? - спросил он.
   - А вы кто?
   - Я - Иванов.
   - Что вам надо?
   - Многого. А кто это?
   - Домашняя прислуга.
   - Ах, домашняя прислуга... Понятно. А где ваши подшефные?
   - В Коктебле.
   - В Коктебеле, по-видимому. Смешно.
   - Это вы мне?
   - Нет, нет, до свиданья.
   Степанов повесил трубку. Звонить дальше расхотелось. Он полистал книжку и набрал последний раз.
   - Старик, - сказал он. - Это я. Ты чем занят? Да? Значит, ты закрыт для меня? Втроем? Нет, к черту! Я думал, посидим вдвоем. Я? Ничего. Ну, пока.
   Все. Звонить больше было просто-напросто некуда. У всех нас тысячи знакомых и сотни телефонных номеров в записных книжках. Но попробуйте отыскать хоть пяток тех телефонов, куда вы можете позвонить, если пусто и ничего кругом не понятно. Отыщете - значит, вы счастливец.
   <Надька, Надька, - вдруг подумал Степанов, - какая же ты дура! Старик сказал точно: <Вам надо любить его больше себя, и тогда вы будете счастливы>.
   Он закурил и сел на скамейку возле памятника Пушкину. <А почему, собственно, - возразил он себе, - она должна меня любить больше себя? Что я - Галилей? Или Шекспир? И потом, кто сказал, что жена Шекспира любила его больше себя? Может, такая была стерва - что только держись... Любить больше себя... Эгоизм или мания величия, Степанов? Или я начал рефлектировать, как пореформенный либерал? А может, я во всем виноват пишу свою муру и требую к себе отношения как к богу...>
   <Они были такими друзьями, что даже зевали вместе>. Степанов тоже имел таких друзей, с которыми вместе зевал, но один сейчас сидел с милой женщиной, другой улетел черт-те куда, третий разъехался с женой... Пусто. Нет никому дела до свободного человека. Дьявольщина! Дай человеку свободу, так он тюрьму попросит.
   Адам и Ева! Адам и Ева! Вопрос вопросов - быть или не быть? Господи, как же мы мельчим проблемы! Кто есть искуситель? Что есть искушение? Почему сладок запретный плод? Где граница между нагромождением ханжеских условностей и предательством самого себя? Человеку ненавистна тирания, но сначала он обязан раскрепостить самого себя. Развитие наук так опережает установившийся уклад, что в этом опережении и кроется вольтова дуга современных конфликтов - во всем, начиная с философии и кончая любовью мужчины и женщины. Разные поколения людей, говорящих на одном языке, все равно нуждаются в переводчиках. Этими переводчиками являются писатели и художники. Они - память века, они - толмачи настоящего. Не надо поклоняться художнику, но обязательно следует понимать, что поиск - всегда самое трудное. Геолог в дальней трассе получает дополнительное питание. Тем, кто строит железные дороги, платят <дорожные> - за то, что они вечно в пути. Кто подсчитал, сколько физической и духовной энергии расходует художник, когда он в своем поиске? Чей герой кричал: <Милосердия прошу, люди! Милосердия!>?
   Художник обязан получать от любящей женщины только одну льготу: на счастье и отчаянье, на день и на ночь, на ошибку и на прозрение.
   К Степанову подошла молоденькая девушка, еще подросток. В руке у нее была плетеная сумка с ландышами. Ландыши были свежие, только-только из лесу. На них еще были следы росы. А может быть, недавнего дождя, но все равно на острых зеленых листьях эти капли - продолговатые, прозрачные и холодные - казались каплями росы.
   - Купите для дамы, - сказала девушка.
   - Нет у меня дамы. Ну-ка, присядь.
   - Что вы... Мне нельзя. Милиция погонит.
   - Подбери мне пять самых красивых букетов.
   Девушка выбрала самые красивые букеты, встряхнула ими, как встряхивают материалом продавцы текстиля, и на колени Степанова упали холодные капли с тонких бледно-зеленых стебельков.
   - Вот, пожалуйста, - сказала девушка.
   - Спасибо. Держи, - сказал Степанов, протягивая ей деньги, - и это тоже. От меня, - он протянул ей цветы. - Ну, держи, держи, не бойся, глупая.
   Девушка порицающе качнула головой и быстро отошла от Степанова, кося маленькими черными глазами, подведенными синей краской.
   Какая глупость: сейчас, после того как мы разошлись, я могу идти куда хочу, и не звонить, когда вернусь, и ничего не объяснять, где я, и не оправдываться, отчего задержался. Но какая все это, в сущности, мелочь - и как она гадит то, что следует называть <затянувшимся диалогом>. Кто это сказал: <Человеку надо жить в тюрьме, откуда выпускают на воскресенье>?
   А может быть, вся трагедия заключалась в том, что я мало мечтал из-за того, что слишком много работал? Может, я стал слепнуть, а она по-прежнему видела все в том будущем, которое нам хотелось видеть тогда, восемь лет назад?
   Степанов повторил про себя: <в будущем, которое хотелось видеть восемь лет назад>. Он хмыкнул: <Ничего себе фразочка. Сплошной плюсквамперфектум. По-моему, именно так - классический образчик. Обидно совсем я немецкий стал забывать...>
   Мальчишкой Степанов жил под Берлином - он трижды убегал на фронт, к отцу, и наконец попал к нему. Это были первые мирные дни сорок пятого года. Он тогда жил с отцом в Рансдорфе, вокруг были озера с песчаными берегами и сожженными купальнями. Черные, обуглившиеся столбы трагически смотрелись на светлом песке, возле прозрачной тихой воды. В доме, где жил Степанов, каждый день к обеду подавали громадных сытых раков. Они лежали красной горой на большом белом блюде. Однажды Степанов попросился поехать со стариком немцем, который поставлял этих раков. Они долго плыли по озеру, а потом остановились возле небольшого островка, и старик стал ловить раков.
   - Почему они такие большие?
   - О, это мой секрет, - ответил старик. - Тут был сильный бой. Раки питаются падалью, поэтому они такие жирные, милый мальчик.
   А потом было много лет - и прекрасных, и страшных лет, пока он не встретил Надю. Слишком много у него было всего до нее - дорог, разлук, радости, горя. А у нее ничего не было. У нее появилось только одно любовь к Степанову, отчаянная и единственная, готовая на все, - другую такую редко сыщешь. Она прощала ему все, что было раньше, до нее, и принимала все то, с чем он шел к ней, а потом наступил какой-то день или час, или минута, когда она не захотела ничего прощать - и даже того, чего не было вовсе. А если так, то приходит крах. Вот он и пришел.
   Наташа сказала:
   - Как бы мне объяснить тебе? У мужчины и у нас - все по-разному, понимаешь? Я если обнимаю тебя, так я тебя вроде как Саньку обнимаю. А у тебя все равно когти, это помимо тебя. Честное слово, нам то, что называют благостью или как там еще, поосторожнее, нужно гораздо реже, чем вам. Ты не верь книгам. Писатели-мужчины этого не знают, а писатели-женщины стесняются писать про это правду, чтобы их не сочли сентиментальными, а когда пишут так, как мужчины, - то, значит, врут на потребу современному вкусу.
   - А как вариант <замуж>? - спросил Никита.
   - А что это за вариант?
   - Ну, за меня?
   Наташа долго смеялась, причем Никита понял, что смеялась она совсем искренне, ни капельки не играя, и поэтому он не обиделся на нее, а взял ее руку и стал разглядывать ладонь. Наташа попросила:
   - Только не вздумай мне гадать.
   - Ты не веришь?
   - Не в этом дело. Сейчас все стараются начать роман с гаданья по линиям руки.
   В комнату вошли Дунечка и Санька.
   - Никит, - спросила Дунечка, - а мы с тобой к Ане пойдем или не надо?
   Никита покраснел и сказал:
   - Никуда мы с тобой не пойдем, поняла? Здесь останемся.
   - Ну-ка, марш мыть руки, - сказала Наташа, - Саня, покажи Дунечке, где у нас полотенце и мыло.
   Дети ушли в ванную и там стали визжать и кричать что-то пронзительное.
   - Никиток, - сказала, чуть улыбнувшись, Наташа, - знаешь что? Спасибо тебе за то, что я тебя сегодня встретила.
   - Откуда ты знаешь, что меня зовут Никитой?
   - Ну а как же тебя звать иначе? Тебя только и можно звать - Никиток. И на будущее: никогда ни перед кем не оправдывайся. Свобода, которую мы все так любим, рождается в нас, в каждом поодиночке.
   Жара была медленной, с синевой, которая поглощалась красной водой реки. Речной трамвайчик плыл по самой середине красной реки. Носом он разрезал солнце, которое катилось от него прочь, подталкиваемое двумя тяжелыми черными волнами.
   У Нади еще было время до приема в клинике, и поэтому она решила доехать до Химок на пароходике, а там дойти пешком, чтобы глаза не были опухшими, красными.