Засмеявшись, отец Николай как-то опасливо посмотрел на Серебровского.
   – Я не из епархии, – успокоил тот.
   – Педагог? Инспектируете творческую молодежь?
   – Просто отдыхающий. Отдыхаю, рыбу ловлю.
   – Ах, так… А я, видите ли, судил по сединам.
   – Наша Катиш, – пояснил Леонид, – тянется к авторитетам.
   – Седины – это скорее от возраста, чем от авторитета, – сказал Серебровский. – Истинными авторитетами становятся в молодости. Когда человек становится авторитетом в старости – в этом есть что-то искусственное, сделанное.
   – Так вот заигрывают с незрелой молодежью, – усмехнулся Леонид и обернулся к Лиде: – Ну что, марш-бросок на берег?
   – Я-то на мотороллере, – сказал отец Николай, – мне бежать неловко… Паства не поймет…
   – Костер там разожги, пастырь, – попросил Леонид, – чтоб искры стреляли в звездное небо.
   Когда они вышли из храма, уже наступили ранние быстрые сумерки, и в высоком небе угадывался размытый серп снежного месяца.
   Священник уехал на своем маленьком мотороллере, а Катя, Леонид, Серебровский и Лида пошли следом за ним по песчаной дороге, казавшейся в сосновом лесу белой и зыбкой, словно припорошенной первым осенним снегом.
   Прислушиваясь к тому, как замирал треск мотора, Серебровский сказал:
   – У реактивного лайнера точно такой же ритм работы, если слушать с расстояния в двадцать километров.
   – Ну и что? – спросила Катя.
   Серебровский смутился.
   – Нет, ничего, – ответил он. – Просто я сказал, как вы меня учили, – то, что подумалось.
   – Способный вы ученик, – заметил Леонид, – так уж стараетесь, так стараетесь.
   – Ты обязательно х-хочешь всех рассорить, – сказала Лида. – Зачем?
   – Я? Рассорить? Почему? Я говорю по методу Катиш – то, что чувствую. Вот сейчас я, например, чувствую, что надо сделать марш-бросок. А то в воду будет холодно лезть.
   И, не дожидаясь остальных, он побежал по белой зыбучей дороге, то исчезая в тени деревьев, то рельефно высвечиваясь, когда лунный свет контурно фиксировал его фигуру.
   Лида побежала следом за ним, мельком взглянув на Катю и Серебровского.
   – Вы можете? – спросила Катя. – Или пойдем пешком?
   – Я могу. Я по восемь километров каждый день бегаю, – с готовностью ответил он.
   – Трусцой, что ль?
   – Ею.
   – Вы хорошо отвечаете, когда злитесь… Ну, бежим?
   Они побежали, и Серебровский снова, в который раз уже за сегодняшний день, подумал, что со стороны он смотрится унизительно и смешно, словно примазывается к чужому счастью. Он видел, что Катя нарочно сдерживает шаг и что бежать она может значительно быстрее, и он подумал, что вся эта спасительная медицинская трусца придумана лишь для тех, кто пропустил свою молодость, а сейчас лихорадочно старается отдалить унизительную старость.
   – Можно и побыстрей, – сказал Серебровский.
   – Дыхание собьете разговором, – сказала Катя. – Молча вам надо бегать, а то отстанете.
   – Не отстану. Бежим скорее.
   – Память у вас хорошая?
   – Это вы просто так спрашиваете или станете издеваться?
   – Если очень устанете – наберите мой домашний номер…
   – Это вы зачем?
   Катя обернулась, и лицо ее было голубоватым в лунном свете, а губы, казалось, были измазаны шоколадом. Она стремительно бросилась вперед, и Серебровский понял, что бегает она по-спринтерски, профессионально, и, когда она скрылась за поворотом, решил было повернуться и уйти к себе, но потом резко себя одернул: «Как старая кокетка. Если решил уходить – надо было сразу уходить, а не рассусоливать».
   Когда он прибежал на берег, потеряв дыхание и вспотев, все уже купались посредине маленького заливчика, ограниченного тремя мшистыми валунами.
   – Вам досталась бронза, дед! – крикнул из темноты Леонид. – Мы тут посоветовались и решили не вбивать клин между поколениями: Лида и Катиш уступили вам третье призовое место. Плавать умеете?
   – Только вдоль по бережку, – ответил Серебровский.
   – Здесь хорошее дно, – сказала Катя, подплыв к валуну. – Ныряйте, тут хорошо нырять.
   – Я лучше отдышусь, – улыбнулся Серебровский, – а заодно шашлык отлажу.
   Он отошел к костру и поднял крышку кастрюли. Мясо было чуть обрызгано уксусом; помидоров, лаврового листа и перца не было.
   Серебровский вспомнил, как он готовил свой фирменный шашлык на даче, когда у него собирались друзья на день рождения, – вымоченный в красном вине, пересыпанный сунели, которую присылали из Тбилиси его ученики. Этот шашлык был символом празднества. Друзья по академии съедали по кусочку, от силы по два, выпивали по бокалу морозного кахетинского и разбредались по даче – договариваться, спорить, решать вопросы, иногда вспоминать былое, да и то уже в конце, перед разъездом.
   «Мой шашлык, – вдруг понял Серебровский, – был лишь поводом для быстрого решения дел – можно договориться напрямую, минуя бюрократов. А здесь ребята собрались поесть и повеселиться. Им не важно, что шашлык из говядины и без специй. Важно, что есть несколько кусков мяса, много хлеба, костер и море. Им все мои шашлычные церемонии ни к чему. Молодому человеку и такой шашлык в счастье, а я раб дела, и я не могу сказать о моем деле „будь оно проклято“, никогда не смогу этого сделать».
   Серебровский нарезал несколько ивовых веток, очистил кору, нанизал мясо и раскидал костер так, чтобы угли легли ровной черно-красной площадкой.
   – Александр Яковлевич, – снова позвала его Катя, – да будет вам! Идите купаться, вода как молоко!
   – Добавь – парное, – хмыкнул Леонид. – Тогда ты будешь до конца оригинальной.
   – А кто дальше пронырнет?! – крикнул священник. – Я тут до вас тренировался. Рекорды ставил! Жаль, акул нет, я бы повторил сюжет Олдриджа: отец, сын и подводное плавание.
   – Сначала сына заведи, – сказала Катя, – а у тебя и матушки нет.
   – Нашел бы он матушку, перестал бы служить батюшкой, – сказал Леонид.
   – За попов нынче одни аферистки идут.
   Катя плеснула в него водой, отец Николай, поднырнув, схватил Леонида за ноги, и они начали смешливо дурачиться в воде: то ходили по дну на руках и делали стойку, то подбрасывали с рук Лиду и Катю, потом носились друг за другом наперегонки, выскакивали из воды, карабкались по громадному валуну на вершину, ныряли оттуда в темно-зеленоватую жуть ночного залива, а Серебровский сидел возле костра, обжаривал шашлык и вспоминал май сорок пятого, когда вот так же кругом все смеялись, кричали и пели, а он сидел на кладбище в Рансдорфе, на могиле Лены Ивановой, которую убили в последний день войны. Серебровский был влюблен в Лену, краснел, когда смотрел на нее, и над этим потешался младший лейтенант Мерзоев из седьмого отдела – ему было тридцать пять лет, и он казался тогда Серебровскому стариком, и он жалел Лену, которая приходила к Мерзоеву по ночам…

5

   – Еще бы мясца-то, – сказал Леонид, обгладывая маленькую кость. – Хорошо мясо… Браво, Александр Яковлевич, браво! Благодарим от лица службы… Не пропадете при возможных жизненных переменах – поваром будете.
   – Я в Москве угощу вас настоящим шашлыком, – пообещал Серебровский и придвинулся к костру.
   – Про Москву не надо бы, – сказал Леонид. – Это переводит наши отношения в разряд курортных знакомств: «Обязательно соберемся, вот мой рабочий телефон, звоните, жена будет рада!»
   – Чего вы такой ершистый?
   – От характера, – ответила Катя. – И от папы. У него папа – щука, а он пока что ерш.
   – У меня папа акула, – поправил ее Леонид. – Не лакируй действительность, не надо.
   – Все время пикируются, – обернувшись к Серебровскому, сказал священник. – Словно на диспуте католика и мусульманина.
   – Вот-вот, – согласился Леонид. – В корень смотришь. А посему отпусти грехи, милый!
   Он сделал глоток из бутылки, лицо его перекосило, он долго дышал горбушкой, тряс головой, а потом сказал:
   – Не водка у нас, а дурман для трудящихся. Такой водкой можно убить даже импрессионизм: все цвета на один лад – серое с зеленоватым.
   Лида включила транзистор. По «Маяку» передавали музыку из оперетт.
   «Двадцать второго июня тоже все утро передавали танцевальную музыку и арии из оперетт, – почему-то вспомнил Серебровский, – дуэты Михаила Качалова и Татьяны Бах. Смешно: Качалова помнят мхатовского, а фамилия Бах связана навечно с церковной музыкой. Так всегда: мы рабы установившихся представлений. Во всем. Откуда это? От школы? Видимо. Наша метода школьного преподавания неправомочно авторитарна: „Только так, и никак иначе“. При такой системе застенчивый гений может остаться непроявившимся, а натренированный исполнитель чужих замыслов вправе сделаться эталоном для подражания. Надо детей, начиная с первого класса, информировать о прошлом, приглашать к рассуждению о настоящем и знакомить с самыми разными прогнозами на будущее. Для школ надо выпустить „Справочник данностей“. Против „дважды два“ не попрешь, а что касается методов доказательства теоремы, то здесь в недалеком будущем возможны самые различные варианты».
   – Пошли потанцуем? – предложила Лида Серебровскому. – А то грустно стало.
   – Скажи на милость, – сказала Катя, не отводя глаз от костра, – целую фразу махнула, и ни одного заикания: это значит, танцевать человеку охота.
   – Она с ним, а ты со мной, – сказал Леонид и, быстро поднявшись, взял Катю за руку.
   Серебровский улыбнулся Лиде:
   – Вы уж простите меня, я танцевать не умею, сколько ни учился…
   «А улыбка-то у меня вымученная получилась», – подумал он, наблюдая за тем, как Леонид перебрасывал Катю с руки на руку, как он властно вертел ее вокруг себя и как он смело брал ее за плечи, привлекая к себе, а потом лениво отталкивал, чтобы через мгновение снова приблизить.
   – Красиво танцуют, – сказал отец Николай. – Я недавно прочел в «комсомолке», что францисканцы теперь пляшут вместе с молодой паствой шейк и хали-гали, и удивился, а теперь понял: они правы, они умно себя ведут. Сейчас контакт с аудиторией одним лишь глаголом не наладишь.
   – Архиерей вас сожжет, как еретика, – сказал Серебровский, – начни вы эдак отплясывать с паствой.
   – В архиереях ли дело? Они теперь все с ярмарки…
   – Простите мой вопрос, – сказал Серебровский и закурил. – Вы сами-то верующий?
   – Я работаю, – помолчав, ответил отец Николай. – Священник – это сан, работа, как говорится… А вера, если она существует, должна быть сокрыта, как у древних римлян…
   – Н-нет, а правда, Коля, ты верующий?
   – Лидочка, какое это имеет значение в конце концов? Это уж если откровенно… Людей я не обираю, водку не жру, газеты читаю…
   – Ц-цинично это, Коля.
   – В какой-то мере, Лидочка, в какой-то мере. Я не спорю… Я воспитывался в семье у деда, он был дьяконом в Якутии. Потом он умер, и мы очень голодали. Мои сестры смогли кончить медицинский и педагогический, потому что я поступил в духовную академию…
   – К-крестить, не веруя, – сказала Лида задумчиво, – такого еще не было в мире.
   – И это пройдет, – ответил ей отец Николай, – все пройдет, Лидочка.
   Серебровский теперь не таясь смотрел на Катю и Леонида. Они танцевали все быстрее, и он диву давался, как они чувствовали музыку, угадывали изменение ритма, как они понимали друг друга и как точно корреспондировались их движения. Серебровский подумал, что если их движения рассчитать поврозь, то они будут исключать друг друга, но, сложенные воедино, они, словно чудо, рождали литое целое, выверенное и логичное – ничего лишнего, словно хорошая математическая фраза с единственно возможным решением.
   – Эй, Николашка, – крикнул Леонид, – францисканец! Давай с нами! Лидуня, возьми шефство над архиереем!
   И они стали танцевать вчетвером, но не парами, а все вместе, и отец Николай танцевал так же раскованно и точно, как и все остальные, и было это ему, видимо, не внове, а Серебровский сидел возле костра и ворошил угли, ставшие траурными, черно-красными.
   «Глупо все это, – продолжал думать он, – все глупо, а самое глупое – это мое унылое, трусливое самокопание. Наверное, и не Катя меня тянет, потому что, когда Мерзоев был с Леной Ивановой, у меня сердце разрывалось и тоска была смертная, а сейчас мне просто грустно, особенно когда я гляжу, как этот парень командует ею. Наверное, меня тянет к ним страх перед временем, которого у меня осталось так мало».
   Катя села к нему и тихо спросила:
   – Хотите, мы сейчас уйдем к вам?
   – Это же неудобно, тут ваши знакомые…
   Катя смотрела на него какое-то мгновение по-прежнему добро и странно, а потом ее глаза сделались злыми, как в первую минуту их знакомства, и, до обидного снисходительно хмыкнув, она легко поднялась и вернулась к товарищам, которые учили отца Николая танцевать какой-то новый танец.

6

   …Серебровский добрался до дома лишь в начале шестого. Заспанная лифтерша отдала ему толстую связку газет, журналов и писем, которые пришли домой в его отсутствие, и, зевнув, вернулась в свою каморку за лифтом.
   Приняв ванну, Серебровский побрился и, переодевшись, ушел из дома.
   Он сумрачно поздоровался с вахтерами, удивленно посмотревшими на него, сумрачно пересек громадный асфальтированный двор опытного завода, миновал еще одного вахтера и оказался в своем КБ. Дежурный по первому этажу отдал ему ключ от кабинета, тоже удивленно посмотрел при этом на Серебровского, и Серебровский даже задержался на мгновение перед большим зеркалом, чтобы посмотреть, все ли у него в порядке с туалетом. Он отпер дверь, на которой была укреплена черная с золотым дощечка: «Генеральный конструктор, академик Серебровский А. Я.», – миновал большую секретарскую приемную, вошел в свой небольшой кабинет и сразу же включил селектор. Он хотел немедленно включиться в работу, чтобы исчезло то ощущение тяжести и пустоты, которое преследовало его все то время, когда он ушел ночью от костра, и пока шел к себе в сараюшку, и пока складывал спиннинг и рюкзак, и пока добирался на попутной машине до аэродрома, и пока летел в Москву. Все это время перед ним стояло лицо Кати, и он гнал от себя это видение и боялся, что оно исчезнет – как хорошая музыка в приемнике, которая кончается, и кажется, будто никогда такой мелодии больше и не услышишь.
   – Начальников отделов и главных конструкторов прошу зайти ко мне, – хмуро сказал Серебровский в микрофон селектора, но никто ему не ответил, как было принято, и он решил, что плохо нажал кнопку, и повторил еще раз свою просьбу немедленно прийти к нему ведущих работников его конструкторского бюро, но снова в селекторе была одна лишь шершавая тишина, и тогда он взглянул на часы и увидел, что еще только семь тридцать и никого сейчас здесь нет и не может быть.
   Серебровский отошел к большому окну и прижался лбом к стеклу. Он смотрел на громадные корпуса опытного завода, на стеклянные дома лабораторий и думал, что это его детище, которому он отдал четверть века, половину всей жизни, сейчас мстило ему – холодно и отстраненно.
   «Я всегда торопился, – думал он. – Я очень торопился делать мое дело и поэтому терял время, а скорее всего попросту его не заметил, а время невосполнимо, ничем не восполнимо, и, видимо, оно-то, это невосполнимое время, и определяет человеческое счастье – в полной мере…»