— Не дышите. Еще ближе ко мне. Не дергайтесь!
   — Тут металл холодный.
   — Согреется. Так где он?
   — В адвокатуре.
   — Повернитесь левым боком. Почему ушел? Покашляйте. Нет, активней. Здесь болит?
   — Нет.
   — Не врите!
   — Рядом болит.
   — А так?
   — Так глаза на лоб лезут. Не жмите больше, а то заору.
   — Ну и орите, все равно жать буду. Здесь?
   — Нет.
   — А если так?
   — Болит.
   — Здесь отдает или бьет в поддых?
   — И бьет и отдает.
   — Правым боком повернитесь.
   — Рука не пускает.
   — А вы поднимите руку. Кашляйте. Сильней. А теперь не дышите. Больно?
   — Вы же велели не дышать.
   — Вылезайте и одевайтесь. Лазарь, дайте мне сигарету, мои в плаще.
   Костенко тихо спросил «старуху» Блюмину — лет тридцати, хорошенькую докторшу-рентгенолога:
   — Что, швах мои дела?
   — Кто это вам сказал? — Женщина засмеялась, не отрывая глаз от истории болезни, в которую она что-то записывала. — Дела у вас вполне приличные.
   Одевшись, Костенко вышел в коридор. Профессор Иванов стоял возле окна и курил. Ларик что-то быстро говорил ему, но, услыхав скрип двери, обернулся и замолчал.
   «Плохо дело», — решил Костенко, и сразу же на смену усталости пришло незнакомое ему доселе странное, несколько суетливое желание — узнать о себе и о своей болезни всю правду. То, что он серьезно болен, стало ему сейчас ясно до конца, и он вспомнил, как на днях еще шутливо говорил жене: «Рачок у меня, Машуля», — и совершенно не боялся этих своих слов, и вдруг теперь он ощутил страх, и сказал себе, что никакого рака у него не может быть, все это ерунда, просто какой-нибудь плеврит или воспаление печени, и он — отстраненно и холодно — засек этот внезапно возникший в себе страх, и отметил промелькнувшую мысль про «обычное» воспаление, и вспомнил, что серьезно больные люди интуитивно выстраивают заслон против правды.
   — Профессор, я тоже за интеллигентность, — сказал Костенко. — Я за то, чтобы говорить больному правду. Наверное, это жестоко — слабый обязательно сломится, но не надо следовать врачебной этике, ориентируясь на одних слабых. Для меня высшим милосердием является правда.
   Иванов внимательно выслушал его, докурил, размял в пальцах окурок, бросил его на пол («Привык, черт, что за ним все поднимают, — успел отметить Костенко, — и все в руки подают») и сказал:
   — Вы больны, и я не собирался этого скрывать. Больны вы серьезно. Рак? Не знаю. Не убежден. Скорее всего у вас воспаление желчного пузыря и поджелудочной железы, но это тоже не подарочек — операцию часа на четыре я вам гарантирую. Однако, — он неторопливо двинулся к кабинету Ларика, продолжая властно и картаво говорить на ходу, — я не исключаю возможность злокачественной опухоли, сиречь рака, в правом легком. Из ста семидесяти раковых больных доктор Зарьялова в нашей клинике выписала на работу сто десятерых. Из них более восьмидесяти процентов — люди не старые, вашего возраста. Старики мрут. Я вам сказал все в открытую, потому что лгать действительно нет смысла: вы, вижу, хотите вылечиться, и в вас есть сила. Поэтому завтра же с утра вам надлежит лечь в институт, в онкологический институт.
   — Завтра не выйдет.
   — Почему?
   — Не выйдет, — повторил Костенко. — Так или иначе придется проходить обследование в нашей клинике, я человек служивый, профессор. И потом дело у меня сейчас.
   — Это бросьте. Оставьте такие ответы драматургам, которые пишут героические пьесы. Вы нужны государству здоровым, слишком накладно платить пенсии больным.
   — Профессор, я это дело не могу бросить. Оно выгодное. — Костенко вдруг улыбнулся и понял, что он улыбнулся сейчас нормально, как улыбаются обычно, а не заданно, от страха и ощущения обреченной, беспомощной неловкости. — Мне за него премию дадут, у нас сейчас премии дают большие, месячный оклад получу. И на все про все мне надо пять дней. Позвольте, а? Я управлюсь за пять дней. Ну не больше, чем за семь.
   — Хорошо, торговаться не буду, это не штатное расписание выбивать, — сказал Иванов. — Даю вам неделю при условии, что завтра и послезавтра вы проведете у меня утро — надо сделать обследование загодя. Я ведь не убежден, что у вас рак, отнюдь не убежден. Как говорится, фифти-фифти. Но имейте в виду: каждый день сейчас может иметь решающее значение. Каждый. Если наши исследования покажут, что отсрочка невозможна, ляжете завтра же. К начальнику вашего госпиталя я позвоню, он меня знает — мои ученики консультируют у вас онкологию.

5

   — Слава! С-слава!
   Костенко обернулся: на скамеечке, под деревом с уже облетевшей листвой, сидел Садчиков.
   — Это Садчиков, — удивительно незнакомым Ларику голосом сказал Костенко. — Дед. Дружок мой. Знакомься.
   — Влас.
   — Ч-что? — не понял Садчиков.
   — Я — Влас, это моя фамилия.
   — Ах, так. А я С-садчиков. Ну что, Слава? Ч-то у тебя обнаружили эскулапы?
   — А леший его знает. Воспаление селезенки. Так, что ли, Ларик?
   — Почти.
   — А я ч-что-то волновался.
   — Ну, в общем, правильно делал. Через неделю я, брат, покидаю тебя: кладут в клинику. Да, Ларик, я забыл спросить: на сколько он меня ухайдакает?
   — Больше месяца они не держат, Слава. Там весь курс месяц. А если придется удалять пузырь, тогда недели две.
   — Не надо п-позволять вырезать из себя н-ничего. В организме нет лишних д-деталей.
   — Пошли посидим куда-нибудь, мужики? — предложил Костенко. — У меня есть в загашнике десятка.
   — Если т-ты решил «посидеть», значит, н-ничего серьезного, — сказал Садчиков, — а если н-ничего серьезного, тогда я двину домой.
   Когда он ушел, Костенко сказал Ларику:
   — Стареет дед. Теперь его можно обмануть.
   — Так ты его ведь не обманывал, ты ему правду сказал.
   — А что, по-твоему, лживой правды не бывает? Пошли в пельменную, Ларик, а? Мы студентами всегда в пельменную ходили.
   — Пошли. И не кисни, брат… Я знаю, как Иванов говорит с теми, кому по-настоящему плохо.
   — Ларик, милый, не надо… Моя проклятая профессия научила меня кое-чему — я точно отличаю ложь от правды, и я еще пока не так постарел, как Садчиков. Ты мне лучше посоветуй, говорить Маше или нет?
   — Не стоит.
   — Но она же увидит вывеску: «Институт онкологии»…
   — Не увидит. Скажешь, что у тебя только один день для посещений, а я буду переводить тебя в этот день в терапевтическое отделение, там главный — мой дружок… Слушай, а может, нам не ходить в пельменную, брат?
   — Нет. Пойдем в пельменную. У меня есть в загашнике десятка, и потом снова хочется почувствовать себя студентом.
   Первый раз его привел сюда Левон, который уже успел по обыкновению перезнакомиться с поварами, официантками, с бухгалтером и заведующим. Когда он входил, все кидались к нему: «Здравствуй, Левушка! Спой, Левушка! Новый анекдот, Левушка!» И он пел новую песню — они здорово умели это делать с Митей Степановым на два голоса; рассказывал анекдот; чинил гардеробщице Екатерине Савельевне будильник; проводил воспитательные беседы с пятнадцатилетним сыном поварихи Эльвиры (ее сын сейчас защитил кандидатскую в «тонкой химической технологии»); выступал свидетелем в суде, когда муж буфетчицы Анны Павловны убежал от алиментов в Якутию. Он был в пельменной своим человеком, и ему разрешали самому делать особые пельмешки для друзей; когда кончалась стипендия, Левону верили в долг, и он приводил с собой Митю Степанова с Костенко и, подперев лицо кулаками, улыбчиво наблюдал, как друзья уплетали суп харчо.
   Как-то раз по прошествии нескольких лет Степанов пригласил их сюда: у него вышла первая книга, и он решил отметить это не в ресторане и не в писательском клубе, а именно в их пельменной — маленькой, тихой и до щемящей боли в сердце родной — чем дальше уходит молодость, тем больше людей тянет к тем местам, где она проходила.
   Они собрались здесь в семь часов; Степанов ждал их неподалеку.
   — Устроим пир, Левон, — сказал тогда Степанов. — Коньяк у меня в портфеле, а пельмени ты сделаешь по люксовому классу.
   — Пельмени будут «экстра-примочка, ультра-потрясочка», — сказал Левон и открыл свой портфель. — Видите, животные, я купил на рынке не только сметану и сало, но и сунели, киндзу и аджику…
   — А будильник-то зачем? — удивился Костенко. — Или ты регламентируешь свое киновремя даже на вечеринке?
   — Чудак, это для гардеробщицы, для тети Кати… Эльвире я тащу польскую губную помаду, Анне Павловне сеточку волоку, это, говорят, дефицит — сеточка для волос.
   Костенко и Степанов тогда переглянулись и тут же опустили глаза — стало неловко за себя и гордо за Левона.
   Они вошли в пельменную. Вместо тети Кати сидел старик, Эльвира уехала в Геленджик, а Анна Павловна умерла…
   — Ладно, — сказал Левон. — Будильник я подарю старику, пусть слушает, как тикает… Ничего… Только давайте все-таки иногда будем сюда приходить, а? Если очень хорошо или очень плохо, ладно?

6

   Из пельменной Ларик позвонил Степанову. Тот приехал через полчаса.
   — Ты что, полковник? — сказал он, стараясь бодро улыбаться. — С ума сошел? За модой погнался?
   — Что будешь пить?
   — Я за рулем.
   — Оставь машину. Пройдемся пешком. Что касается моды, то это Ларик паникует. Я в свой нюх верю. Рака нет. Нет у меня рака, понимаешь? Нет… И давайте поставим точку на этом вопросе. Меня ведь успокаивать не надо. Будь здоров, писатель!
   — Будь здоров, сыщик! Будь здоров, лекарь!
   Пельмени давно остыли, склизкое, серое тесто расползлось, и стала видна начинка — крохотные катышки мяса.
   Костенко усмехнулся:
   — С каждой порции повар имеет копеек пять чистой прибыли.
   — А что ж ты смеешься, полковник? — спросил Степанов. — Пойди на кухню и арестуй его за воровство.
   — А санкция? Нет у меня на это санкции, и это прекрасно, Митя, что я не могу пойти и запросто так арестовать повара.
   Степанов смотрел на Костенко, похудевшего за эти дни, желтого, с запавшими, в мелкой сеточке морщин глазами, и думал со страхом: «Славка Костенко, господи, Славка, только-только, казалось бы, окончивший университет, только-только переселившийся из тесной коммуналки, только вроде бы начавший работать в полную силу!» Он вспоминал, как всего год назад Слава чуть не каждый день приезжал за ним, тормошил, не давая тоскливо, в оцепенении сидеть за столом над чистым листом бумаги, увозил в бассейн, заставлял плавать километр, играть в мяч, а когда понял, что Степанов наконец пришел в себя и тоска в его глазах исчезла, снова стал пропадать по неделям, лишь изредка позванивая. У него была поразительная способность появляться именно тогда, когда Степанову плохо, — то есть не пишется, а когда не пишется, жизнь кажется пустой, надоедливой и скучной. Для него, Степанова, Костенко стал той постоянной силой, на которую можно во всем опереться. И вот сейчас он, Славка Костенко, пытается шутить, избегает смотреть тебе в глаза, боясь прочесть в них страх, и боль, и отчаяние, старается казаться спокойным, уверенным. Но Степанов-то видит, что все это не так, он-то знает Костенко, он сразу заметил, как изменился Слава за один этот день — такой обычный, слякотный, суетливый, такой нежданно страшный день…
   — Слушай, литератор, — сказал Костенко, заказав еще по сто граммов, — знаешь, что мы сейчас сделаем?
   — Выпьем.
   — Ты всегда был прагматиком, Митя. Выпьем — это тактика. Я тебя о стратегии спрашиваю.
   Ларик сказал:
   — Стратегия — это завтра же лечь в больницу, брат.
   — Через неделю. Мы уже уговорились. А стратегия ближайшего порядка — это проводить тебя домой. А потом у нас с Митей останется одно дело.
   — По бабам тебе сейчас ходить не стоит, — проворчал Ларик.
   — Это ты, друг, брось! Я с первого дня, как поженился на Марье, чувствовал себя абсолютно свободным. И не безразлично свободным, — с задумчивой улыбкой продолжал Костенко, — а свободным по-настоящему, как, наверное, и должен быть свободен каждый мужчина. Тогда бы измен не было. Я считаю, что только действие рождает противодействие, да и клады ищут лишь голодные люди. Нет, мы с Митькой поедем сейчас в один дом. Ты не сердись, Ларик, там должны быть только он и я.
   — Не надо, Мить, — сказал Костенко, когда они отвезли Ларика домой, — не хорони меня покуда. Я тебе правду говорю, чудак, я не верю. Понимаешь? Не просто так, как олухи не верят. Я не верю по логике. Он у меня не имеет права быть. За что? Не за что мне это, понимаешь?
   Степанов подумал: «А за что он был у Левона?»
   — Левон — другое дело, — продолжал Костенко, словно бы услыхав Степанова. — В вашем деле все не так, как у нас. Вам приходится воевать друг с другом, а это страшная драка, в ней гибнут самые сильные — те, кто не может делать подлостей, те, кто берет удар на себя. У меня каждая победа — как стеклышко. Я спокойно сплю по ночам, мне не надо мучительно вспоминать те поражения, которые я вынужден был нанести своим же, чтобы победить. Понимаешь меня? Я знаешь куда тебя сейчас веду? Я тебя веду к бабе Наде. Старушка тут живет, во флигеле, вдвоем с внуком. Ее дочку тоже звали Надей. Тут осторожней иди, здесь ямы, ноги можно сломать. Я у них часто бываю. Семнадцать лет я у них бываю. Если что со мной случится, Митя, тебе над ними шефствовать. Направо поверни, Митя. У нас строители — как вандалы: кругом все рушат, после них Куликово поле остается, а не стройплощадка.
   Костенко остановился возле маленького грязного парадного. Желтый свет тусклой лампочки освещал его лицо. Глаза были странные — он смотрел на Степанова холодно, с прищуром.
   «Неужели те, что уходят, начинают обязательно ненавидеть живых? Это ж Славка, не может этого быть! — подумал Степанов. — Или это закон, общий для всех?»
   — Слушай, Мить. Погоди, я отдышусь. Ты послушай, а потом скажи твое мнение, оно мне сейчас очень важно. Помнишь, я с вами не поехал в Архиповку, когда были ты, Левон, Федоровский, Цветов, Великовский, Сметанкин — вся ваша «Потуга»? Помнишь?
   — Помню.
   — Это было в пятьдесят четвертом, когда мы все кончили учиться.
   — Чего это ты заговорил, как в некоторых пьесах: «Здравствуй, Коля, как ты помнишь, я — твоя жена, Нюра…»
   — Слушай, Мить, ты не перебивай меня, не надо. Я знаешь почему тогда с вами не поехал? Я в глаза вам всем стыдился смотреть. Помнишь, я рассказывал, что взял Шевцова? Это дело у меня ведь еще в пятьдесят четвертом началось. Надя, — он кивнул головой на дверь, — беспутной была, воровала по мелочам, а красива была, Митя, как красива! И умница. Безотцовщина, голодуха — вот и пошла по рукам. Я ее на допрос вызвал — это был первый в моей жизни допрос, — и как она стала мне рассказывать про свою жизнь — не знаю, почему Надя со мной так открыто заговорила, может, умнее меня была, а может, я ей странным после наших участковых показался, — как начала она мне задавать вопросы, Митя… Словом, я назавтра пошел к комиссару и потребовал ее освобождения. Посмеялись надо мной, и все на этом кончилось. Надо было мне вывезти ее на места преступления — там, где ее дружки воровали. Я ее вывез, машину отпустил и весь день с ней по городу ходил: в Третьяковку отвел, кино в «Ударнике» показал, «Судьбу солдата в Америке». Накормил в кафе. На речном трамвайчике ее катал. Потом она меня попросила к яслям отвезти, где ее сын Колька жил. Из-за забора на коляски смотрела, слезинки не проронила, только зацепенела вся, когда услыхала, как няньки детишек баюкали. Ясли там хорошие были. В общем, на следующий день она мне сказала, что Шевцов живет на малине, тогда еще малины были, у Фроськи Свиное Ухо. Сделали мы облаву, а он, отстрелявшись, ушел, гад. Она мне предложила найти Шевцова — он у нее первым был. Я с этим ее предложением к комиссару — добиваться санкции на ее освобождение. Хмыкал, правда, комиссар, считал, что все это сантименты, «ершистая девка, такие всегда свой смысл первей нашей выгоды держат. Если бы она приблатненная была, тогда легче, мне их хитрость сразу видна, а тут — кто его знает. Смотри, на твой риск отпускаю, шею тебе буду ломать…»
   В общем, через три дня она мне позвонила. Я пришел сюда. Ее мать — баба Надя — чай поставила, тихая, на всю жизнь испуганная старуха, собралась было уходить, чтоб нас одних оставить: Надя ее к этому приучила. «Останься, мама, — Надя ей тогда сказала, — посиди с нами, попей чайку, чтоб лучше этого парня запомнить». — «А чего ж мне, доченька, его запоминать? Пришел, да и уйдет…» — «Это верно, мама, только он мне помог. Я сама-то все никак не решалась, силы не было в людей поверить». Попили мы чайку, мать вышла за перегородку чашки мыть, а Надя мне говорит: «Сегодня-то обещали к хахалю моему отвезти, вроде бы хочет он повидаться со мной, спросить, как сын живет. Колька-то ведь от него». Что-то в ней тогда новое появилось, когда она заговорила, — жестокое, холодное. «Я к вам рано утром позвоню, — сказала она, — когда он еще спать будет. Убаюкаю я его накрепко». — «Неужели ты после этого сможешь мне звонить?» — спросил я и, видно, за лицом не уследил — помнишь, как нас учили за лицом следить, Митя? «А когда он меня отдавал своим дружкам? Как подушку передавал надоевшую… Он мог?!» И знаешь, Митя, не поверил я ей, не поверил и пустил за ней наблюдение. Не поверил. Понимаешь? Довели ребята ее до дома, на Молчановке этот домик, сейчас еще стоит, позвонили мне, ринулся я туда, а в комнате лежит Надя с перерезанным горлом и записка на груди: «Смерть сукам». Может, Шевцов увидел наших людей, или она ему высказала все, что думала о нем, — не знаю, только я до сих пор чувствую свою тяжелую вину, Митя. Может, за это мне все сейчас и отливается? А? Но ведь я потом Шевцова один на один брал, за нее подставлялся, готов был смерть принять — разве я виноват, что он выпустил всю обойму в сантиметре от моей головы? Как ты думаешь, а?
   Костенко не дождался ответа Степанова, вошел в парадное, позвонил в дверь, обитую драной черной клеенкой. Старуха, увидав Костенко, радостно запричитала, из комнаты вышел высокий парень, красивый странной, диковатой красотой, улыбнулся Костенко, а когда тот его обнял, вдруг закрыл глаза и потерся щекой об его висок, словно совсем маленький…
   Степанову стало страшно смотреть на Костенко, когда тот обнимал этого парня, сына бандита Шевцова и Нади, погибшей из-за того, что Костенко не смог ей поверить…

ФИНТ — ВЫГОДА И ВРЕД

1

   Утром, приехав из клиники, Костенко растерялся — так сенсационна была экспертиза, проведенная полковником Романовым из УБХСС. Она свидетельствовала о том, что производственные мощности станков, особенно новых, дефицитных, на аффинажной фабрике в Пригорске практически не эксплуатировались. Мощные агрегаты, сверкавшие хромом и нержавейкой, не отдавали государству прибыль; таким образом, эти умные машины ежедневно и ежечасно приносили стране убытки, ибо в балансе целесообразности отсутствие прибыли никогда не бывает «пассивом», это всегда «активный» убыток.
   Василий Романов, умница, человек широко образованный, обладающий природной сметкой, проведя экспертизу, доказал, что на этом предприятии творится неладное. Предстояло теперь выяснить, что именно. Возможно, всему причиной бесхозяйственность, нерадивость, а может быть, чья-то злая корысть.
   Костенко быстро встал из-за стола и пошел на четвертый этаж. Он отметил, что поднялся по лестнице быстро, как раньше, без опасения потревожить свою боль. «Только так и надо, — думал он, поднимаясь к Романову, — иначе я превращусь в забитого, несчастного пациента, который смотрит на врача, как невинно арестованный — на следователя».
   — Вася, — сказал Костенко, — я не поленился сделать четыреста шагов, чтобы лично поблагодарить тебя, преклонив колени.
   — Видишь ли ты, милый, мне, конечно, приятно видеть тебя коленопреклоненным, — начал Романов, он говорил словно бы распевая каждую фразу, делая ее хитрой, как конспиративная квартира, — но благодарить меня не за что! Мне было самому интересно проводить этот анализ.
   — Ты все изложил в заключении?
   — Видишь ли ты, — продолжал петь Романов, — изложить все невозможно, ибо так или иначе втуне останутся мои эмоции, их все же не выразить шершавым языком документа.
   — Сейчас ко мне придет директор этой самой фабрики, Вася. Ты бы не помог мне построить с ним беседу?
   — С ним, Слава, беседовать бесполезно. Его надо допрашивать. А потом сажать. Там «панама», Слава. Там крупная «панама».
   — А если не сажать? Мне невыгодно его сажать. Мне надо посмотреть, как он себя будет вести дома. Или ты опасаешься, что там он сможет быстренько все упрятать, замести следы и тем самым помешать расследованию?
   — Видишь ли ты, — с готовностью пропел Романов, — тут ведь экономика, тут, не в обиду угрозыску будь сказано, серьезное преступление, Слава. Экономику можно развалить очень скоро, а вот поправить или изменить — это куда как сложней, мил дружочек. Он, твой директор, ничего не сделает даже за год. Наша бюрократия в сфере сбыта и снабжения, может быть, и раздражает, но она зато гарантирует, что жулика мы поймаем, обязательно поймаем. И что тут лучше, мил дружочек, я не знаю, а может, знаю, но боюсь тебе сказать.
   — Посмотри на моего пациента, Вася, а? Потом выскажешь свою точку зрения. Ты ведь историю вопроса знаешь?

2

   Пименов даже чуть вздрогнул, когда Костенко, ознакомив его с заключением экспертизы — «запоры и решетки на окнах хранилища фабрики в полном порядке, меры охраны соблюдаются неукоснительно», — достал вторую папку, толстую, состоящую из доброй сотни листов, и сказал:
   — А здесь у нас экономическая экспертиза, товарищ Пименов. Вот мне и хочется уточнить с вами ряд вопросов. Если мы все успеем оговорить, сегодня же можете возвращаться домой.
   — Да разве за день все эти документы просмотришь, товарищ Костенко?! Тут недели — и то не хватит.
   — Видите ли, — вступил Романов, — нас интересуют только результативные данные, в мелочи вдаваться нет смысла.
   — Это товарищ Романов, — пояснил Пименову Костенко, — он экономист, помогал нам в проведении экспертизы. Вы не возражаете, если он нам и сейчас поможет?
   — Да, господи, чего ж возражать-то?! Пожалуйста, пусть помогает. Вы, товарищ Романов, экономист по какому профилю?
   — По широкому, товарищ Пименов, по широкому.
   — Тоже сотрудник?
   — Я кандидат экономических наук, моя тема — «Использование производственных мощностей».
   — «Вот оно, — понял Пименов, — копают, бесы, копают. Только б он меня домой отпустил, только бы отпустил!»
   — Пожалуйста, здесь об ответственности за дачу ложных показаний подпишитесь, — сказал Костенко, — и начнем. Как бы это точней вопрос сформулировать, — он обернулся к Романову, — по поводу станков?
   — Видите ли, товарищ Костенко, — чуть откинув голову и прикрыв глаза, ответил Романов, — меня, как эксперта, интересует: известна ли директору завода мощность поступавших к нему станков?
   — Так и сформулируем. Пожалуйста, товарищ Пименов.
   — А я чего-то не пойму, товарищ Костенко, зачем вам это? Не пойму я, какое это отношение имеет к тем камешкам, которые вы мне показывали?
   — Камни пропали с вашей фабрики, не так ли?
   — Точно так.
   — Вот нас и интересует все относящееся к вашей фабрике: если, как вы утверждаете, из складских помещений нельзя было похитить камни, если в хранилище имели доступ только проверенные люди, то мы теперь вынуждены пойти по всем линиям поиска. Вопрос понимаете?
   — Чего ж его не понимать? Конечно, понимаю. Как же директору может быть неизвестна мощность станка? Если б я был белоручка какой или там ученый, а то я сам от станка.
   — Что-то вы в лирику ударились, товарищ Пименов! — Костенко заставил себя улыбнуться. — Впервые это у нас с вами. Итак, производственные мощности станков вам были известны?
   — Конечно.
   — И вы знали производственные мощности всех тех новых станков, которые приходили на фабрику?
   — Да, знал.
   — Вы связывали производственные мощности новых станков с планами выпуска продукции?
   — Этим занимался отдел.
   — А вы?
   — Я доверяю моим сотрудникам.
   — Видите ли, — включился Романов, — эти вопросы не могут не волновать и меня, экономиста, особенно в связи с проводимой реформой. У нас часто руководители выпрашивают себе станки «с запасом». Но при этом такие руководители и план составляют «с запасом».
   — Как же без этого! — Пименов ухмыльнулся. — Запас карман не тянет.
   — Тогда я ничего не могу понять, товарищ Пименов. Учитывая все входящие показатели, производительность труда на вашей фабрике и в сопредельных с ней мастерских должна была увеличиться на шесть процентов. А увеличилась она всего на полтора процента. Как это объяснить?
   — А кто эти шесть процентов вывел?
   — Экономисты, — сказал Романов. — Проверили на ЭВМ.
   — Вот когда нас ЭВМами снабдят, и мы так будем считать. А пока мы на счетах расклад ведем, и это не только на моей фабрике — стоит вон «Правду» открыть, — все время об ЭВМ вопрос поднимают!
   — Тут вы правы, — согласился Романов, — это общая беда, спору нет.
   — Вот вы бы, экономисты, нам и помогли. Мы проезд оплатим, и дом для приезжих у нас великолепный, приехали бы к нам на месяц-другой, научили бы уму-разуму.
   — У меня еще один вопрос, — перебил Костенко, — новые станки к вам стали прибывать три года назад, а план реконструкции вы когда сделали?
   — Хороший хозяин всегда загодя готовится, товарищ Костенко.
   — Значит, три года назад у вас уже был готов план реконструкции?