- В таком случае, они закабаляют себя и принимая от уходящих привычку верить...
   - Верить во что? Вы имеете в виду веру в Будду?
   - Не только в Будду... в Иегову, Христа, Махаммеда...
   - Христос - это иное. Христиане ставят человека под власть бога, они отделяют человека от бога. А Будда никогда не настаивал на незыблемости своих догм. Принцип Будды - отрицание отрицания. Только мы отрицаем устаревшую догму не с привычной кровожадностью к чужой ошибке, но с уважением к отринутому, ибо оно натолкнуло нас на истину. На ту истину, которая тоже, рано или поздно, будет отринута потомками. Рожденье нового и смерть старого - это звенья одного процесса развития.
   - Как бы это получше объяснить людям? - улыбнулся Степанов.
   - Людям мешает привычная система мышления.
   - Может ли человек избавиться от привычки?
   - Будда смог. А каждый человек может стать Буддой, если он готов победить в себе зло.
   - Как это сделать?
   - Смирить привычную гордыню. Человек должен исповедовать систему вакуума.
   - Как это? - не понял Степанов.
   Монах поднял с пола пачку сигарет, оглядел ее со всех сторон и спросил:
   - Что это?
   - Сигареты, - ответил Степанов.
   - Почему? А может быть, это - ящерица? Или кабан? Почему это сигареты? Только потому, что я имею глаза - раз, в пещере есть свет - два, пачка сама по себе имеет форму и цвет - три, мои пальцы ощущают форму четыре и, наконец, все эти объективные компоненты складываются в понятие, которое отныне будет заложено в меня - в мой вакуум. Как только человек перестанет быть вакуумом, способным воспринимать новое, он делается рабом привычных понятий, он перестает явления пропускать через себя, он духовно погибает. А что логичнее воспринять вакууму: добро или зло? Конечно же добро.
   - Добро - не пачка сигарет, - ответил Степанов. - Это не объемное понятие, но термин, который каждый человек понимает по-разному; все зависит от того, в каких условиях, - Степанов улыбнулся, - в каких привычных условиях жил человек, кто его воспитывал и наставлял... Американцы, которые бомбят ваши пагоды и школы, считают, что они сражаются со злом во имя добра.
   Ка Кху тоже улыбнулся и очень мягко ответил:
   - Быстрота и категоричность мышления - тоже привычка. Вы торопитесь в вашем мышлении. Наши враги привычно считают, что они выполняют свой долг перед их родиной. Я слежу за радиопередачами из Америки; назовите мне хотя бы одного нашего врага, приехавшего на эту войну добровольно. Непривычно для людей только одно - смерть. А тысячи смертей их солдат заставляют Америку искать зло в происходящем. Поиск зла - это всегда путь к добру. Их солдатами движет не порыв, но привычка выполнять приказ.
   - Сдаюсь, ваше святейшество, - сказал Степанов, поднимая руки: он боялся обидеть этого сутулого старика с громадными скорбными глазами.
   - "Сдаюсь" - это термин войны, а религия Будды - это учение мира и любви.
   - А как быть с любовью? - не удержался Степанов. - Любовь - это тоже привычка?
   - Да.
   - Значит, любовь порочна?
   - Суетна, - улыбнулся Ка Кху. - Что такое любовь? Минутное наслаждение, а после усталость и пустота...
   - Любовь не приносит усталость. Любовь дает силу.
   - Вы не правы. Любовь не может быть равноправной, это всегда борьба. А разве неравноправие может дать силы? Впрочем, Будда не запрещает любить. Будда вообще ничего не запрещает. Будда лишь советует...
   К монаху подошел бритоголовый служка и сказал:
   - Святой отец, через десять минут у вас проповедь...
   - Здесь есть монастырь? - спросил Степанов.
   - Нет. Я буду выступать с проповедью по радио. Здесь в пещерах радиостанция.
   - О чем будет проповедь?
   - Об основной догме нашей веры - взаимоотношение силы и гуманизма.
   Степанов закурил и сказал:
   - Насколько я знаю, ваша главная догма - гуманизм и сила. Или от перемены мест сумма не меняется?
   Ка Кху отхлебнул остывшего чая, нахмурился и ответил - совсем тихо:
   - Вы правы. Классический буддизм древности ставил на первое место гуманизм, а уже после силу, которая необходима каждому, чтобы стать гуманным. Не наша вина, что нам приходится звать народ поначалу к силе, а не к гуманизму. Мы должны быть сильными, чтобы победить, а уж после наступит эра гуманизма - так учим мы сейчас. Нас заставляют бомбежки учить азиатов догме силы. Америка забыла, что нас - половина мира. Это очень страшно, когда половина мира начинает исповедовать догму силы, отводя на второй план догму гуманизма. Но как же быть иначе, - спросил он скорбно, когда убивают детей и разрушают больницы?
   00.31
   - Почему ты не пьешь? - спросила Сара.
   - У меня скоро новый вылет.
   - Когда?
   - Через четыре часа.
   - Разве нельзя его отменить?
   - Можно. Наверное, можно.
   - Ну так что ж?
   - Я не хочу его отменять.
   - Почему?
   - Так.
   - Что с тобой случилось, Эд?
   - А что случилось с тобой, Сара?
   - Может быть, правильнее спросить: что случилось с нами?
   - Может быть.
   Он вспомнил, как назавтра, после разговора с редактором своей газеты, он поехал к Тому Маффи. Тот прочитал рукопись при Стюарте. Эд сидел на краешке стула: он всегда неловко себя чувствовал, когда при нем читали его вещь.
   - Ну что ж - сказал Маффи. - Занятно, интересно и - главное - во многом справедливо.
   Он сидел мгновенье задумавшись, потом быстро закурил, забросил ногу на ногу и неожиданно спросил:
   - Как вы представились мне по телефону?
   Эд собрался повторить, но Маффи, улыбнувшись, махнул рукой:
   - Не надо. Вы спросили меня поначалу, читал ли я ваши книжки. Так?
   - Так.
   - Как это ни странно, я прочитал вашу книгу год назад, когда летел в Лос-Анджелес. Хорошая обложка, недорого стоит и завлекательно-сексуальное название. На ваше счастье, я вспомнил книгу. Книгу, а не вас. А что такое писатель, имеющий свое политическое мнение, идущее вразрез с общепринятым? Не знаете? Я объясню, - сказал Маффи и подвинул Эду телефонный аппарат. Наберите номер и закажите себе билет на самолет, уходящий куда-нибудь через час. Только на тот рейс, где уже нет билетов. Валяйте, валяйте. Если вы просто назовете свою фамилию и на другом конце провода девочки захлопают от восторга крыльями и посадят вас к пилотам - я замолкну. Но вам откажут, Стюарт. Если бы позвонил Хемингуэй - ему бы билет дали. Писатель, Стюарт, - лишь тот, кого знают по имени, даже не читая книжек. В этом, конечно, есть великая таинственная непознанность: иной выцедит пару книжонок, но у него хорошая фамилия, которую легко запомнить, - он победил, он счастливчик. А вам придется мямлить: "Вы читали повесть "Ночь в ватерклозете"? Не помните? Ну там еще кастрируют гермафродита в Валенсии..." А вам ответят: "Не читал, до свиданья!" Можете жить с козлом, но пусть об этом напишут в газетах, пусть вас запомнят, вас и - главное ваше имя.
   - Это несерьезный разговор, - сказал Эд. - До свидания, мистер Маффи.
   - Это очень серьезный разговор, - ответил Маффи, - и не дело мужчинам обижаться друг на друга. Если вы считаете, что я вас оскорбил, попробуйте набить мне морду.
   - Мой шеф советовал мне получить Нобелевскую премию, я уже слышал советы, подобные вашим: жить с козлом или получить премию - все это рядом.
   - Ну так я вам скажу, почему вас не напечатал толстый в своем официозе, Стюарт. Ваш шеф - смелый человек, и он умеет драться - это я вам говорю. Он не напечатал вас потому, что он мудрее вас. Из литературы вы полезли в политику. Литература - это безответственные эмоции, а политика это наука, равная математике. Вы предлагаете низвергнуть устоявшуюся систему, Стюарт. Во-первых, кто ее будет ломать? Вы?
   - Почему я? И почему ломать?
   - Потому что я умею читать и думать - вот почему! И не врите себе и мне, - это детство. Все люди понимают, когда их обманывают, но стесняются об этом сказать в глаза обманщику. Я - исключение. Ладно. Поломали систему. А что будем строить вместо? У вас есть программа созидания? Нет ее у вас. Всегда легче создавать программу разрушения, Стюарт, это в людях от детства, от нежных младенческих игр, когда куклам отрывают головы, а велосипеды кидают под поезд. Устоявшееся настоящее лучше неизвестного будущего. Впрочем, если вы приехали из Хельсинки с программой Маркса, то я, конечно, напрасно мечу перед вами бисер. В этом случае нам надо не разговаривать, а стрелять друг в друга.
   Эд тогда начал метаться: нет груза тяжелее, чем груз неопубликованной рукописи, особенно если тебе двадцать девять и к жажде правды примешано проклятие честолюбия. Деньги кончились, он жил в долг, с ужасом думая где взять денег, чтобы расплатиться с кредиторами. Он пошел в крайне левую газету.
   - Э, нет, - сказали ему там, - нет, Стюарт. У вас нет позиции: вы себя половините. Высказывая правильные вещи о положении в нашем доме, вы называете русских "кремлевскими диктаторами". Зачем? Вы справедливо ругаете и госдепартамент, который поддерживает русских фашистов из НТС, и нашу интеллигенцию, которая спокойно взирает на то, как подкармливают фашизм, но при этом обвиняете советское искусство в утилитаризме. Вы хотите стать над проблемой, Стюарт. А люди не терпят судей, они любят собеседников.
   Так, в метаниях, прошло два месяца. Он не спал ночами, его раздражало все: и люди, которые шли по улицам тугой безликой массой, и жар, и даже то, как Сара гремела тарелками на кухне.
   Однажды под утро она его спросила:
   - Я совсем перестала быть для тебя женщиной, Эд?
   - Ты сошла с ума, - только и ответил он ей.
   Одолжив денег, он пригласил стенографистку, мисс Бьюти. Девочке шел девятнадцатый год, но она великолепно работала. Он попробовал передиктовать ей свои очерки, в чем-то смягчить, что-то спрятать, пожертвовать мелочами во имя главного. Он читал написанное и приходил в ярость - на туловище волка баранья шкура не влезала. Он хотел дать все прочесть Саре, но ее целыми днями не было дома: взяв Уолта, она с утра уезжала на Лонг Айленд.
   - Ты мне сейчас нужна дома, - сказал он, протягивая ей рукопись.
   - Да? - удивилась она. - А я как раз считала, что мое присутствие будет мешать тебе с мисс Бьюти. Ты так мил с ней, и она смотрит на тебя влюбленными глазами...
   - Уж не сплю ли я с ней, по-твоему?
   - А почему бы нет? Девушка очень мила, в твоем вкусе...
   "Женщине, сотворенной из нашего ребра, надо всегда все объяснять, как в школе для дефективных, - сказал ему уже после, здесь, журналист Тэдди Файн. - Только художники стоят над природой и живут в мире созданных ими же образов. Подруги художников сотворены из обычного человеческого материала. Умозрительно понять разницу между собой и художником, который рядом, - удел добрых гениев. Ты гениальных женщин видел? Я - ни разу".
   Теперь на маленькой сцене стоял мальчик в коротких штанишках с проймами и отбивал ногой ритм. Он ослепительно улыбался залу и пару раз подмигнул Саре: он заметил ее, хотя они с Эдом сидели в самом темном углу.
   - Сейчас я вам расскажу про мою подружку, - вдруг запел он хриплым голоском, - про девочку, у которой все как у мальчиков, только у нее нет пиписьки!
   - Боже ты мой, - охнула Сара, - что поет этот карапуз?! Ужас какой!
   - Это лилипут, - ответил Стюарт, - ему пятьдесят два года.
   - Я посмотрела на него и ужаснулась за Уолта. - Она достала из кармана несколько фотографий и протянула их Эду. - Самые последние.
   Он долго рассматривал фотографии сына, а потом сказал:
   - Оставь их мне.
   - Конечно, из-за него глупо жить вместе, - сказала Сара. - Вообще нельзя жить вместе из-за детей. А еще противней, когда говорят: "Это его жена и сын, но он не живет с ними". Через пять лет для меня все будет кончено, Эд. Через пять лет мне будет сорок.
   - Как ты сюда приехала? - усмехнулся он. - Я даже забыл об этом спросить...
   - Я нанялась к этим сумасшедшим старухам журналисткам.
   - Зачем?
   - Я приехала за тобой, Эд.. Ты прилетел сюда добровольно, ты имеешь право добровольно уехать - в любое время.
   - А что дальше? То же, что было?
   Он вспомнил, как на следующий день после этого глупого скандала, когда она приревновала к нему Бьюти, он разъярился и ушел с утра из дому, но не в редакцию, а к своим друзьям по колледжу.
   - Хочется пить, - сказал он.
   Глупая ревность рождает глупую измену. Он с содроганием вспоминал тощую рыжую бабу, с которой он тогда спал. Он вернулся домой под утро и долго мылся в ванной, а наутро сказал Саре:
   - Я достал денег. Едем на форель, а? Поедем, малыш...
   Они уехали на форель, но в машине поссорились - из-за пустяков, из-за сущей ерунды. Ему бы промолчать, а он боялся триппера или еще чего-то после той бабы и не знал, что ему делать, когда наступит ночь и надо будет влезать в маленькую палатку возле реки. Поэтому он раздраженно ответил ей. И она тогда сказала:
   - Мы жили, и все было хорошо, пока у нас была постель! Да, да! А теперь этого нет, и все летит к черту! И нечего врать друг другу, люди без этого не могут! Нормальные люди, а не психи! Ты шатаешься целыми днями черт знает где, а я живу как соломенная вдова! Ты существуешь только самим собой и только для себя! А тот, кто живет для себя, всегда прикрывается высокими идеалами!
   00.35
   Монах Ка Кху привел Степанова на радио. Они спустились в глубокую пещеру. Здесь был "вестибюль" радиоаппаратной. На табуретке сидела шоколадная женщина - Кемлонг. Она поклонилась монаху, встав с табуретки, и подошла к Степанову. Их познакомил неделю тому назад редактор газеты Патет Лао. Кемлонг была красива - поразительной, странной красотой. А ее нежная застенчивость - и то, как она прикрывала лицо рукой, и то, как, смеясь, отворачивалась, и то, как она внезапно краснела, замечая на себе взгляд, все это делало ее баззащитной, а потому еще более прекрасной. Наверное, она и не знала, что только слабость делает женщину всесильной. Это, видимо, жило в ней само по себе. В каждой женщине есть свой дар. Это словно счастье: если есть - так есть, и уж нет - так нет...
   - Здравствуйте, Кемлонг, - сказал Степанов, пожимая ее тонкую руку.
   - Здравствуйте. Как вы поживаете?
   - Спасибо. Хорошо.
   - Как вы доехали? Не очень устали в дороге? - Она задавала ему обычные здесь вопросы: они входили в состав простого слова "здравствуй". Если не задать всех этих обязательных вопросов, можно подумать, что человек обижен на тебя или совсем не рад встрече.
   - А вы еще больше похорошели, Кемлонг.
   Улыбнувшись ослепительно и белозубо, она закрыла лицо рукой и тихонько засмеялась.
   - Давно здесь?
   - Нет. Я пришла сюда утром.
   - Откуда?
   - Из Самныа.
   - Это же сто километров, - сказал Степанов. - Пешком?
   - Пешком, - снова улыбнулась она. - Я люблю ходить по горам одна.
   - А диверсанты?
   - Так я ж маленькая, они меня не заметят. А потом, я бегаю быстро.
   - Сегодня выступление?
   - Да. Поем, - ответила она. - Хотите, посмотрим наше радио?
   Степанов видел много радиостанций: холод плафонов дневного света, тяжесть звуконепроницаемых дверей, мощность хромированной аппаратуры, таинственное перемигиванье красных и синих ламп на пультах громкости... Эта радиостанция в пещере была иной - вместо дверей здесь висели тяжелые одеяла, видимо домотканые, аппаратура была старой и примитивной, а свет на нее падал от нескольких керосиновых ламп, поставленных под потолком в ряд на длинной полке.
   - Тс-с, - шепнула Кемлонг, приложив палец к губам, - здесь диктор.
   Степанов заглянул через ее плечо: возле маленького микрофона сидел босой человек в ватнике и читал военную сводку, помогая себе жестами левой руки. Когда он перечислял количество оружия, взятого как трофей, голос его ликующе поднимался. Закончив последние известия, он обернулся, выключил микрофон и спросил:
   - Ты готова?
   - Да, - ответила Кемлонг.
   - Пригласи оркестр.
   Кемлонг вернулась с оркестром, и диктор, включив микрофон, сказал веселым, несколько даже игривым голосом:
   - А теперь слушайте новые песни в исполнении нашей Кемлонг!
   Первым громко заиграл гитарист, его точный ритм подхватил аккордеон, а трубач отвернулся в сторону, чтобы не заглушать своих товарищей серебряной пронзительностью звуков, которые он извлекал из маленькой помятой трубы.
   Пританцовывая, полузакрыв глаза, Кемлонг запела "Чампу".
   "Джаз - музыка толстых? - подумал Степанов, слушая ее песню. Накладка с этим делом вышла, по-моему".
   Музыкантом было холодно, потому что пещера была глубокой, чтобы сюда не доходили помехи во время бомбежек, а курточки на джазистах были хлопчатобумажные, легкие. Они поэтому особенно яростно притопывали ногами и быстро передвигались, сменяя друг друга у микрофона. Но, видимо, постепенно ритм песни захватил их, и они забыли про холод; только аккордеонист, вконец простуженный, то и дело шмыгал носом и покашливал, опустив голову к перламутровой деке.
   - О чампа, мой цветок, - пела Кемлонг, закрыв глаза и откинув голову, - какое счастье близко видеть тебя и чувствовать твое цветенье и бояться, что скоро все это кончится...
   - А теперь, - сказал диктор, озорно посмотрев на Степанова, - Кемлонг исполнит песню лам-вонг в честь нашего друга.
   Кемлонг запела:
   Вокруг тебя ночь, но жди!
   Пусть грусть, пусть один, но жди!
   Пусть ночью идут дожди,
   Пусть утром туман, туман,
   Ты - жди...
   Она стала приплясывать, меняя ритм, приглашая и Степанова танцевать вместе с ней. Лицо ее было сейчас неулыбчивым, строгим, громадноглазым.
   Пусть дожди, пусть туман,
   Но ты...
   жди...
   Жди...
   жди...
   Потом к микрофону подошел монах Ка Кху. Степанов и Кемлонг вышли из пещеры. Млечный Путь запрокинул свои руки, словно в плаче по этой скорбной земле. Ночь была безмолвной и холодной. Черные скалы вокруг были особенно рельефны и близки из-за алюминиевого надменного света луны.
   - Здесь есть такие пещеры, - сказала Кемлонг, - в которых песни звучат по-разному.
   - Покажете?
   - Пошли.
   Она взяла его за руку и повела через лощину по едва заметной тропинке к тому месту, где шумел ручей. В густой темноте плавали зеленые точки светлячков. Вход в пещеру был низеньким - Степанов ударился лбом, и Кемлонг испуганно спросила его:
   - Больно?
   - Очень, - ответил он.
   - До крови?
   - Сейчас упаду, - сказал Степанов и застонал.
   Кемлонг взяла его голову обеими руками, приблизила к себе и сказала:
   - Ничего нет.
   Степанов засмеялся:
   - Я пошутил.
   Кемлонг погладила пальцами то место, которым он ударился, и сказала:
   - Сейчас все пройдет.
   - Уже.
   - Что? - не поняла она.
   - Прошло.
   - Ну, пошли.
   И они шагнули в гулкую кромешную темноту.
   - У вас нет фонарика? - спросила Кемлонг.
   - Есть. Зачем?
   - Просто так. Вы станьте здесь, а я отойду вот туда.
   - Куда?
   - Здесь есть уступ.
   - Вы как кошка - видите в темноте?
   - А разве кошки видят в темноте?
   - Еще как.
   Кемлонг усмехнулась:
   - Не зря, значит, женщин считают кошками.
   Она запела, и голос ее сейчас был совсем иным - низким и гулким.
   - Теперь пойдем дальше, - сказала она, - в следующей пещере будет иначе.
   - Я ничего не вижу, Кемлонг.
   - Я тоже, - улыбнулась она.
   Степанов слышал ее шаги, а потом почувствовал ее рядом с собой близко-близко.
   - Когда война, - шепотом сказала она, - очень хочется любить кого-то, кто сильнее.
   Степанов чувствовал, что она хочет, чтобы он обнял ее. Это всегда чувствуешь.
   Она вздохнула и сказала:
   - Пошли в следующую пещеру. Я ее зову веселой.
   Кемлонг снова взяла его за руку и повела за собой.
   - Здесь опустите голову. Сейчас повернем налево. Вот здесь. Стойте.
   Она отошла от Степанова, и он услышал иной голос, повторявшийся разнозвучащим эхом:
   Какая же она, любовь?
   Огромная, как облако, или маленькая,
   как опавший лист?
   Кто видел ее - глаза в глаза?
   Никто, никто, никто...
   А счастье какое? Светлое, как утро,
   или пронзительное,
   Как одинокие сумерки?
   Кто ответит мне?
   Эхо, мое эхо, только эхо...
   00.40
   - Мы с тобой люди разных скоростей, Сара. Каждому человеку сообщена своя скорость. Так вот, наши скорости, как выяснилось, не совпали.
   - Пойдем танцевать, Эд. Бог с ними, со скоростями.
   - Я не хочу танцевать.
   - Я прошу тебя, Эд... Я тебя очень прошу...
   - Я не буду танцевать, - повторил он и сразу же подумал: "Зачем я говорю с ней так? Ведь она - единственный человек на земле, который меня любит. Она знала меня вывернутым наизнанку и все равно любит меня. Она знала про всех моих баб и все равно любила меня. У меня у самого комплекс неудовлетворенности - при чем здесь она?"
   - Ну, представь себе, что я вернулся, Сара. Что будет?
   Она ответила:
   - Не знаю.
   - Хорошо, ты не знаешь... Тебе легко ничего не знать. Ты всегда пряталась за мою спину: "Эд все знает, он что-нибудь придумает!". А как быть с Уолтом? Как быть с нашим мальчиком?
   - Что - мальчик?! При чем здесь мальчик? Не прячься за Уолта. Поживет с отчимом - в конце концов.
   - Это запрещенный прием.
   - Почему? Ты можешь делать мне больно, а когда я говорю правду - это запрещенный прием?
   - Сара, я живу на этом свете только для того, чтобы могли жить вы.
   - Ты врешь. И самое отвратительное, что ты сам веришь в эту ложь! Мы здесь ни при чем: ни Уолт, ни я. Ты же все время ищешь! Себя, свою литературу, правду, ложь! А главное - ты ищешь ту, которая тебе нужна, которая вернет вдохновение, съеденное твоим безденежьем и моими скандалами. Ты же сам сказал мне, что у каждого мужчины есть своя женщина-мечта. Вот ты и ищешь эту мечту, а из-за того, что их нет на свете, этих женщин, ты мечешься, а я схожу с ума и старею, разрываясь между собой, Уолтом и тобою. Это так жестоко и нечестно, Эд. Я ни о чем тебя не прошу. Я хочу правды. Понимаешь? Правды и определенности. Я же обыкновенный человек, Эд... Я не могу как ты... Я хочу обыкновенного маленького счастья, а оно всегда маленькое - это настоящее счастье. Большим бывает только горе.
   Когда ему стало совсем плохо, он поехал к знаменитому писателю. Он так запутался в простых сложностях этого мира, что решил поехать к тому знаменитому писателю, который жил безвыездно у себя на ферме: издатели сами приезжали к нему по первому же вызову.
   - Научитесь смотреть вокруг себя, как биолог, препарирующий лягушку, - говорил тот, расхаживая по громадному холлу, отделанному мореным дубом, вывезенным из старинного британского замка. - И не лезьте на стенку. Не ищите ничего в сфере чувствований. Мир определяют формы собственности. Я сделал обрезание этой мудрой марксистской догме. Мы отменили рабство, это было непопулярным по форме, но суть рабства царствует в мире: из каждых двух один мечтает быть собственником другого. Это повсеместное явление: в любви, стоматологии, ядерной физике, сельском хозяйстве. Это справедливо. Стюарт, это справедливо, как ни грустно мне это говорить. Иначе и не может быть, потому что тогда начнется хаос. Что будет с деревьями, если они перестанут принадлежать земле? Или с вашими руками, если они перестанут принадлежать туловищу? Наша демократия - это хаос, но при этом же преддверие научно продуманного, демократичного по форме рабства. Мы все на грани рабства, Стюарт. Нам говорят, что мы свободны, и нам лгут, но если нам скажут правду, если нам скажут, что мы - рабы, - о, вы поглядите, какая тогда начнется потасовка!
   Эд слушал писателя и чувствовал острую ненависть к этому человеку в красной дырявой нелепой кацавейке, который расхаживал по своему громадному барскому холлу и, потешаясь, говорил о том, что терзало мозг и сердце Стюарта.
   - А что же делать? - спросил Эд.
   Писатель долго смеялся.
   - Откуда я знаю, - ответил он, по-прежнему смеясь. - Я не знаю, что надо делать. Все равно вы ничего не поделаете с безумием этого мира. Лучше смотрите на это безумие со стороны и помните: нет на свете ничего страшнее, как неудачники-правдолюбцы. Они всегда торопят процесс, а исход один - кровь. Так лучше пусть это будет после нас, а?
   Прилетев в Нью-Йорк, Эд бесцельно бродил по городу, путаясь в темных коридорах улиц. Потом он зашел в клуб, где собиралась богема. Раньше он находил здесь успокоение, ему было спокойнее, потому что люди, собиравшиеся здесь, говорили так же, как он писал. Он тогда пил с ними вместе и говорил, никого не слушая, а когда говорили другие, он готовился к ответу и совсем не слушал, что они говорили.
   А сейчас он сидел в углу молча и не пил, а просто пытался впервые в жизни понять - о чем же говорят те, кого он считал своими, кого он считал больной совестью страны. Они сейчас, как и всегда, бушевали и спорили, и каждый из них - Эд увидел это очень рельефно будто при вспышке фотоблица говорил лишь для себя, о себе и про свое.
   "Это же все бездари, - думал он тогда, - и к тому же лентяи. Им надо сидеть за письменным столом, а не за ресторанным. Они импотенты, они ничего не могут. Они могут только хулить, но чтоб создать - нет..."
   Он поехал к Маффи.
   - Я на лопатках, - сказал он тогда. - Пошлите меня куда-нибудь к чертовой матери, я сделаю для вас то, что вам нужно.
   - Я подумаю, - ответил Маффи очень серьезно, - спасибо за предложение.
   Назавтра он разыскал Эда, пригласил его к себе и сказал:
   - В пустыне есть сказочный шейх. Как вы относитесь к сказкам? Я надеюсь - хорошо? Так вот этот шейх проводит ряд интересных комбинаций в своем княжестве: он занятен как личность. Он - хозяин нефти. Естественно, им интересуется и Насер, и русские, и евреи, потому что этот шейх верен нам: у него наши базы и наши советники. В вас, видимо, аккумулировалось много злости. Поезжайте туда и, если шейх вам покажется таким же занятным, каким он кажется "Стандарт ойл", - поддержите его и дайте по зубам тем, кто хочет ему мешать.