Тогда, в горах, его заметила Ингрид Боден-Граузе. Она каталась как раз на этом крутом и сложном склоне, каталась одна, когда большинство лыжников уже спустились в долину.
   Как же она честно, тащила его к домику спасателей, проваливаясь в снег по пояс! Она подложила под него свои лыжи, а сама надела на грудь два ремня, будто лошадь или здешние ученые сенбернары. Ингрид опускалась перед ним на колени, гладила его лицо, целовала его щеки, мокрые от слез, шептала нежные, быстрые слова, и он из-за этого еще острее чувствовал боль, но он становился сильнее от ее н е ж н о с т и – мужчина реагирует на нежность иначе, чем женщина, – он становится сильнее. Ингрид взмокла, и на морозе от нее валил пепельный пар, и Курт тогда смог подумать, что это унижает ее красоту и женственность.
   …Через три месяца, когда его вылечили в клинике профессора Хаазе, Курт сделал предложение Ингрид. Она была той, о которой ему всегда мечталось, – женщиной-другом, но Ингрид сказала, что у них ничего не выйдет, потому что он слишком мягок и молод. «А я, – засмеялась тогда она, – нуждаюсь в силе, я преклоняюсь перед мужчиной, который опален порохом, который уже знал и любовь, и расставание, и счастье, и горе. Такая уж я дура. Я знаю, что нам какое-то время будет очень хорошо, но потом это кончится, потому что я видела, как ты плакал от боли: женщина этого не прощает. Не сердись, милый…»
   …Курт задрал наконец рубашку, ухватил зубами воротник, ощутил его соленый вкус, почувствовал пот на спине, и на лбу, и на шее и обрадовался этому: холод стены в соприкосновении с разгоряченным телом скорее сделает свое дело.
   «Теперь надо ждать и не позволить себе отстраниться, когда я почувствую леденящий холод внутри и то, как там начнет ворочаться что-то тяжелое, превращающееся в кашель. Только бы он не вызвал меня сейчас на допрос, господи, только бы он не вздумал вызвать меня на допрос!»
* * *
   Начальник генерального штаба
   Гальдер.
   «Полет через Винер-Нойштадт, Белград в Бухарест (совещание с руководством миссии сухопутных войск и с военным атташе). Поездка через Констанцу, дельту Дуная в Бакэу (Румынская Молдавия) и далее в штаб 11-й армии».

ПРЕДАТЕЛЬСТВО ДОЛЖНО БЫТЬ ИНТЕЛЛИГЕНТНЫМ

   Квартира гестапо, где жил Мельник, выглядела совершенно иначе, чем апартаменты Бандеры. Здесь, в четырех комнатах, три из которых были смежными, образуя просторную анфиладу («Дом, видно, купеческий, – отметил Штирлиц, – торгаши любят размах и пространство»), постоянно звонили телефоны; отвечали на звонки сотрудники СС, по-немецки отвечали, а возле большого полевого телефона, связанного, вероятно, с армейскими штабами, дежурил молоденький фельдфебель с косыми в и с о ч к а м и, надушенный, с ниточным бриолиновым пробором в белесых волосах.
   Первым, кто приветствовал Штирлица, отделившись от группы офицеров СС, был оберштурмбанфюрер Диц. Вместе с ним и Фохтом Штирлиц работал два месяца назад в Загребе, когда Берлин и Рим – каждый по-своему – привели к власти поглавника усташей Анте Павелича. (Диц и Фохт тогда п о д с т а в и л и с ь – каждый по-своему. Они знали, что п о д с т а в и л и с ь Штирлицу: по их вине погиб полковник югославского генштаба Косорич, на которого рассчитывали в абвере – он был агентом Канариса. И Диц и Фохт ждали казни, они поначалу были убеждены, что Штирлиц п р о и н ф о р м и р о в а л, однако после того, как ничего в их жизни не изменилось, каждый из них затаился, ожидая: они были убеждены, что Штирлиц что-то потребует взамен. Но он не требовал. Это именно и пугало.)
   – Здравствуйте, мой дорогой Штирлиц, – сказал Диц, сыграв радушие и открытость. – Воле фюрера было угодно, чтобы мы снова встретились в славянском городе.
   – Краков ничем не хуже Загреба, – ответил Штирлиц. – Рад видеть вас, дружище.
   – Мы ждали вас утром.
   – Были другие дела.
   – С вами Омельченко?
   – Да. Знакомы?
   – Встречались. – Лицо Дица приняло обычное добродушное выражение, за которым угадывалось горделивое сознание собственной значимости. – С кем это он? А-а, с летчиками – с подчиненными друга его шефа…
   – И все-то вы знаете, Диц, – вздохнул Штирлиц. – Скучно вам жить с этаким-то знанием всего, всех и вся, скучно…
   – Пойдемте, я познакомлю вас с руководителем, – предложил Диц, – мы отвели ему самую тихую комнату.
   Мельник сидел в кресле возле окна; ноги его были укрыты толстым шотландским пледом; он медленно читал книгу, аккуратно подчеркивая остро отточенным карандашом строчки и абзацы.
   – Ишиас, извините, – объяснил он Штирлицу, слабо пожав его руку мягкими, горячими пальцами. – Стоит пять минут постоять на сквозняке – и сразу же выхожу из игры. Обидно, но что поделаешь.
   – Зато аппарат работает четко, – заметил Штирлиц. – Выйти из игры – это значит подать в отставку. Просто, видимо, противно сидеть за книгой, когда все готовятся к главному…
   – Это не книга, – ответил Мельник. Говорил он, в отличие от Бандеры, певуче, медленно, навязывая собеседнику свою, чуть ленивую, манеру беседы. – Это «Апологетика». Я заново изучаю православное толкование различий между церквами. Православие очень наивно отстаивает свою единственность и истинность. Это будет сложный вопрос на Украине: обращение в католичество тридцати миллионов несчастных…
   – Может быть, лучше сделать друзьями католичества православных пастырей? – спросил Штирлиц. – А не обращать насильно тридцать миллионов в чужую веру?
   – Нет. Это невозможно, – мягко, но твердо возразил Мельник. – Православие связано с Москвой традициями язычества. Блок с православием всегда ненадежен. И потом оно слишком консервативно.
   – Ну, это не самое страшное, – сказал Штирлиц. – Нас должен настораживать радикализм церкви, а уж с консерваторами мы как-нибудь договоримся. Не кажется ли вам, что церковь и на Украине и в России – я имею в виду православие, естественно, – займет позицию нейтралитета, в лучшем случае?
   Мельник снисходительно улыбнулся:
   – Господин Штирлиц, когда я говорю о ненадежности блока с православием, я имею в виду внутренние расхождения: византийское влияние мешает православию признать святость папы. Православные исступленно ждут второго пришествия, они меньшие прагматики, чем мы, люди Запада. Но что касается внешнего, то есть отношения к освобождению от большевизма, здесь не может быть двух мнений – они все пойдут за фюрером, все как один.
   – Я согласен с Мельником, – сказал Диц.
   – Ну-ну, – хмыкнул Штирлиц. – Как это говорится у славян: вашими устами пить мед?
   – Вашими бы устами да мед пить, – поправил Мельник по-русски. – В этом выражении важна сослагательность, мечтание, предположительность. Они же мечтатели, москали, в этом их трагедия. А наша трагедия в том, что мы, прагматики по своей природе, вынуждены были подчиняться их розовым, безумным мечтаниям.
   – По-моему, – не согласился Штирлиц, – главным мечтателем в русской литературе был украинец Гоголь.
   – Гоголя нельзя считать украинцем. Он писал по-русски и говорил по-русски. Как это ни горько утверждать, но он похож на тех нынешних украинцев, которые продались Москве.
   В дверь постучали, заглянул один из офицеров СС, пригласил Дица к телефону.
   – Как вы относитесь к Бандере? – неожиданно спросил Штирлиц и понял, что он хорошо спросил, потому что Мельник такого открытого вопроса не ждал.
   – Он бандит, он банки грабил, неуч – только о себе думает, – ответил Мельник.
   – Ваш ответ предполагает дополнение: «О нации, обо всех, думаю один я, Андрей Мельник». Нет?
   – Нет. О нации думает много людей. О моей нации более всех скорбит наш духовный пастырь Шептицкий, которому это делать труднее, чем мне, оттого что живет он в большевистском Львове, а не в Кракове.
   – Правда ли, что Шептицкий – русский по крови?
   Мельник даже руками замахал, зашелся быстрым, задыхающимся смехом:
   – Боже мой, Шептицкий – русский?! Откуда?! Самый чистый украинец!
   Перед выездом в генерал-губернаторство Штирлиц успел посмотреть старые, растрепанные фолианты и среди всякого рода фактов обнаружил один, показавшийся ему в высшей мере любопытным.
   Ярослав Мудрый, возвеличив киевский великокняжеский престол, отбил попытки польских феодалов захватить древнерусские червенские города. Праправнук Мономаха, Роман, князь Владимиро-Волынский, образовал новое Галицко-Владимирское княжество. Он не отринул прежних князей и память о них – Ростиславовичах. Он любил повторять слова, сказанные о последнем Ростиславовиче Галицком – Осмомысле Ярославе: «Пышно сидел на своем златокованом столе, подпер горы Угорские своими железными полками, заступив Королеви венгерскому путь; затворив Дунаю ворота, суды ряда до Дуная. Грозы твоя по землям текут, отворяеши Киеву врата…»
   К нему, к Роману, праправнуку Мономаха, пришли посланцы от папы Иннокентия III после того, как он узнал о присоединении Киева к Галицкому княжеству. Папа предложил королевский венец «самодержцу всей русской земли» и свой папский меч – во имя приобретения новых земель – с одним только условием: переходом в католичество.
   – Такой ли меч Петров у папы, – ответил Роман, обнажив княжеское свое, кованое и тяжелое оружие, – иж имат такой, то может города давати, а аз доколе имам и при бедре, не хочу куповати ино кровью, якоже отцы и деды размножили землю Русскую.
   Трудно представить себе дальнейшее развитие серединной Европы, не окажись Владимир, Рязань и Киев теми форпостами, которые первыми встретили нашествие татаро-монгольских войск. Киев, разоренный нашествиями, стал терять свои связи с другими русскими землями. А Владимир и Суздаль далеки, и санный путь опасен и долог, и главное их призвание тогда вышло: противостоять удару с востока, защитить Европу от вторжения диких орд. Так, из-за вторжения силы извне, из-за стечения исторических случайностей, которые не укладываются ни в какие логические умопостроения, Галицкая Русь осталась православным островом в море католичества.
   Татаро-монгольское нашествие подорвало мощь и единство русских земель. Часть древнерусских княжеств отошла к Литве. На северо-востоке стала восходить Москва, начавшая собирать русские земли. А Галицкая Русь была захвачена польскими королями.
   Русские земли были разделены барьерами политических границ. Но, несмотря на это, долгое время продолжала сохраняться единая, древнерусская народность, пережившая Киевскую Русь. И в Юго-Западной Руси, в том числе и в галицких землях, где начался процесс формирования украинской народности, сохранялось сознание единства общего происхождения.
   Прошло четыре долгих века после захвата Польшей галицких земель, прежде чем русские князья Острожские и Вишневецкие, а также многие шляхтичи приняли католичество, ибо православие, которому служили их предки, лишало их в новых условиях того положения, которое они считали обязанными иметь. Среди них были и галичане Шептицкие, позднее выслужившие себе за верность дому Габсбургов титул австрийских графов.
   Это знал Штирлиц. И Мельнику это знать тоже не мешало бы, потому что граф Андрей Шептицкий, митрополит Львовский, потомок галицких шляхтичей по отцу и поляк по матери (это скрывалось тщательно, вопрос крови – вопрос особый, тут промашку дать нельзя – потом не поправишь!), сыграл особую роль в жизни «вождя» ОУН-М.
   Когда молодому еще Мельнику – офицеру бывшей австро-венгерской армии, осевшему после разгрома Габсбургов во Львове, где царил шальной дух «польской могутности», где легионеры бывшего социалиста Пилсудского правили громкие пиры национальной победы, – пришлось задуматься о куске хлеба, он вошел в связь со своими, то есть с такими же, как и он, бывшими офицерами венской монархии. Мельник знал свою силу. Он умел организовывать дело, обстоятельно изучая его со всех сторон, неспешно привлекая верных людей, расставляя их к «ключам», но все это было раньше, при Габсбургах, а потом при гетмане, а после гетмана при Петлюре, а теперь все кончилось, и оказалось, что он н и к т о. Именно тогда, в годы бедствий, Мельник вошел в УВО – украинскую военную организацию, созданную, как и ОУН, с помощью Берлина. Но если берлинские военно-политические стратеги берегли ОУН как силу дальнего прицела, то к УВО отношение было словно к шлюхе – пользовали, как хотели, агентуру не ценили, торопились выжать максимум, получить все данные военного характера о новом европейском государстве, которое было отмечено «железной личностью» Пилсудского.
   Именно УВО и поручило Мельнику, зная через «анкетников» Ярого его деловую умелость, создать резидентуру во Львове. Ужас голода сменился пьяной сытостью и пониманием своего падения: стать агентом другой державы, говоря проще – шпионом, было для полковника австрийской армии вопросом нешуточным.
   Мельник сумел найти людей, расставить их в нужных местах, не торопился задавать вопросы, семь раз мерил, один раз резал, создал свою контрразведку, охранявшую связи резидентуры, и лишь после этого начал гнать информацию в Германию – разведданные, которые потрясли военных в Берлине своей точностью и дотошной аналитичностью. Стал вопрос о передаче Мельника в отдел, ведавший созданием марионеточных «лидеров», но засветилась связная, приезжавшая к Мельнику из Мюнхена за шпионскими сведениями, – тут уж не до «лидерства»!
   А Мельник-то поверил, что жизнь возвращается к нему. Он поверил, что с унижением кончено, что он доказал свою нужность практикой легкой и неинтересной для него (в силу ее обезличенности) разведдеятельности. С ним провели беседу люди Ярого, определили для него сектор работы: организация боевых пятерок, связанная с террором пропагандистская работа, конспиративное прикрытие националистического движения по всей Польше. И в тот день, когда он должен был сдать дела своему помощнику, польская полиция произвела аресты; Мельник был взят с поличным. За ним, шпионом Германии, выдававшим за деньги военные секреты, захлопнулись скрипучие ворота тюрьмы.
   Первые дни в камере Мельником владела глухая ко всему и безразличная слабость. Только дурак мог тешить себя иллюзиями: отныне и навсегда путь вверх закрыт, а верхом, естественно, была для него политика. Была австрийская армия – ступенька в политику, армия чужая, казавшаяся мощной, но ее теперь нет; была работа в УВО – ступенька в политику, вот она рядом, поставь только ногу, – но нет, и это не получилось, обрушилась лестница. Все. Конец. Крах. Продавший душу дьяволу обречен на долгую и унизительную гибель.
   Мельник попросил в тюремной библиотеке евангелие и углубился в чтение – только в этом он находил спасение, только оно было точкой спокойствия в той буре, которая грохотала во внешне тихом существе его.
   Сжимая в руках евангелие, он выслушал приговор. С этим же евангелием, подарком от тюремной администрации, он вышел на свободу. И приютил его тогда, сделав управляющим своих имений, граф Андрей Шептицкий, митрополит Галиции.
   История определяется движением человеческих масс, увлеченных той идеей, которая на данном периоде развития одержала победу над идеей прежней. Вопрос личности, ее роли, с одной стороны, и объективного процесса развития, с другой, – вопрос сложный, ибо внешне именно личность формулирует ту или иную декларацию, которая потом становится жизнью сословий, народов, государств. Казалось бы, именно личность объявляет войну, декларирует мир, дарит свободу и выносит приговор. Однако следует признать, что если на том или ином отрезке истории события носили характер сугубо л и ч н о с т н ы й, то, как правило, события эти были скоропреходящими, хотя и особо кровавыми, зловещими.
   Граф Андрей Шептицкий хотел навязать истории свою идею, и это не могло не привести к крови, ибо логические построения, созданные в тиши монастырского (банковского, военного, полицейского) кабинета, всегда страдают избытком властолюбия.
   Судьба украинского народа, его будущее были для Шептицкого абстрактным п о н я т и е м. Идея его сводилась к тому, чтобы сделать народ, целый народ неким о б р а з ц о м народа, обращенного в чужую веру и живущего ею. В отличие от иных пастырей, Шептицкий допускал возможность коллаборации с иноземной силой во имя торжества этой своей идеи; более того, в годы первой мировой войны он был военным шпионом Вены – ему платили за сведения. В глубоко сокрытой подоплеке его поступков лежала чисто мирская жажда самоутверждающегося собственничества. Это невытравляемое собственничество с годами ушло внутрь и перевоплотилось – в зрелости уже – в то самое властолюбие, которое так опасно вообще, а в сегодняшнем мире особенно…
   – Только талмудисты считают дерзание, – говорил Шептицкий во время первой беседы с Мельником, – греховным. Первым дерзнул Христос, обращаясь к толпе. Он дерзал, зная, что его не поймут, прогонят, предадут. И тебе предстоит дерзать, Андрей. Это только кажется, что дерзание в н е ш н е. Дерзание всегда акт внутренний, акт, обращенный против самого себя, против неуверенности в своих силах. Можно быть владыкой на людях и принимать поклонение толпы – это тешит. – Шептицкий тронул своими прозрачными, синеватыми пальцами недвижные ноги, бессильно разваленные в кресле-каталке. – Мое – это Он, твое – о н и. Знай, толпа не прощает колебаний. Они, сиречь малые и сирые, – рабы логики, хотя сами лишены ее, – может, потому ей и следуют. Они рабы в е ч н ы х величин и понятий, именно поэтому Святая Церковь, зная всю правду об инквизиции, хранит об этом периоде своей истории молчание и по сей день, не поддаваясь соблазну отринуть то, что запятнало святость кровью безвинных жертв. Признание вины Святой Церковью послужит делу безверия, ибо миллионы усомнятся в нашей истине: «Если раз было зло, то почему бы ему не повториться?» Ты понял меня, Андрей? Кто бы и когда бы ни укорил тебя судебным делом, кто бы ни обвинил тебя в шпионстве, помни, ты не был грешен, ты выявлял нашу веру так, как было возможно. В твоих поступках не было греха: ты ж и л не своим интересом.
   – Но я жил своим интересом, – чуть слышно возразил Мельник. – Я жил тогда своим отчаянием, голодом, своей обреченностью.
   – Нет, – убежденно ответил Шептицкий. – Не считай, что вериги – непременный атрибут Святой Церкви. Мы постимся, но мы не хотим навязывать людям вечную схиму. Ты жил, как жил, ты отдал себя не диаволу, а другу. Да, да, Андрей, другу. Ибо враг врага – твой друг. Иди работай, отдыхай, обрети себя, ты еще в о с с т а н е ш ь.
   Когда нацисты убрали Коновальца, а друг Андрея Мельника, в е р т к и й Ярослав Барановский, был арестован в Роттердаме по подозрению, Шептицкий легко выправил бывшему шпиону Германии паспорт в Варшаве для участия в похоронах родственника. Мельник и Коновалец были женаты на сестрах Федак; их отец, директор банка «Днистро», имел семерых дочерей, и почти все они вышли замуж за лидеров ОУН.
   Родственника Мельник похоронил, вернулся во Львов, провел в монастыре у Шептицкого две недели, за ворота не выходил, а потом исчез, как растворился, – люди Рики Ярого перевели его через границу нелегально для того, чтобы – по указанию гиммлеровского ведомства – короновать новым «вождем» ОУН: Бандера в тюрьме, а ведь надо кому-то продолжать дело.
   Первой акцией Мельника, после того как он был «коронован», стала акция ловкая, лойоловская: он предпринял попытку освобождения Бандеры, отправив группу для организации побега узника. Мельник понимал, что молодого Бандеру надо приблизить к себе, стать его благодетелем – вопрос освобождения вторичен. Случайно ли, нет ли, но боевая группа оказалась частью перебитой, частью схваченной.
   Предсказание Шептицкого оправдалось: Мельник восстал из пепла. Жил он теперь то в Берлине, то в Вене, то в Риме, жил у немецких своих наставников, и те поняли его методическую, незаметную, аккуратную нужность. Он редко выступал, сторонился митингов и сборищ, а все больше сидел на конспиративных квартирах, редактировал брошюры для «Края», составлял схемы связей подполья во Львове и Черновцах, намечал объекты для уничтожения в Польше и в Советах, выявлял друзей, но главное – врагов, и не явных, не партийцев (те сразу понятны), а таких, кто искренне принял идею большевиков и честно служил ей, не записавшись даже в ячейку.
   Свою истинную нужность он доказал, когда войска Гитлера вторглись в Польшу: вместе с немцами шли банды Мельника. Словно во времена позднего средневековья, они помечали крестом дома врагов. СС и СД во время этой кампании учли еще одно важное качество Мельника: он знал свое место, он сделал ставку на силу, и он верил, что эта сила приведет к силе и его. Так и случилось. Созданный после разгрома Польши «Украинский комитет» во главе с доцентом Краковского университета Владимиром Кубиевичем был карманным, беспрекословно подчинялся Мельнику и оказался единственной «украинской властью» на территории генерал-губернаторства, решавшей все вопросы, связанные с «нацией», не как-нибудь, а непосредственно с референтурой наместника Франка. Украинских националистов Франк поддерживал, понимая, что они вольются в боевые отряды, когда начнется очистительный поход на Восток, оуновцев использовали как полицейскую силу в чисто польских районах, а в районах украинских эту службу несли польские полицейские, которые были взяты на службу нацистами.
   С начала сорокового года СД поручило Мельнику заняться проблемой крови. Необходимо было выявить всех, кто был «замаран» русским или польским семенем, – для изоляции; о еврейском даже не говорили. Мельник составил списки (в первую очередь нацистов, естественно, интересовали коммунисты, советский актив на заводах, в колхозах, интеллигенция Советской Украины). Списки были подробнейшие: на многих сотнях страниц – фамилии, имена, отчества, год рождения, место рождения, рост, цвет глаз и волос, особые приметы, адреса друзей и знакомых.
   В списке не было Андрея Шептицкого, потомка галичанина – кто знает, может, в истоках русского – и польской аристократки. Не потому не было имени его в списках, что Мельник хотел скрыть это, а потому лишь, что не мог себе даже представить Шептицкого неукраинцем.
 
   Побеседовав с «шефом» ОУН-М о тех сведениях, которые поступают из-за кордона, спросив Мельника о том, какова, с его точки зрения, прочность большевистского тыла, и выслушав ответ, угодный любому немцу, занимающему пост, – мол, тыла у них нет, это конгломерат разностей, который потечет, развалится, как мартовский лед после первого же дождя, Штирлиц пожелал собеседнику скорейшего избавления от досадного в такие дни недуга и вышел.
   Диц только что кончил долгий и, видимо, трудный разговор: он сидел у телефона потный и злой.
   – Замучили? – спросил Штирлиц.
   – Фохт сошел с ума, – ответил Диц. – Можно подумать, что работа заключается только в том, чтобы писать отчеты и составлять таблицы. Живое дело для него не существует.
   – Вы встречаетесь с Бандерой? – спросил Штирлиц, решив подкинуть Дицу нечто для размышления.
   – Его опекает армия, – рассеянно ответил тот. – Наши встречаются с ним довольно редко: Канарис, говорят, отбил его для использования в тактических целях.
   – Понятно, – задумчиво произнес Штирлиц, прислушиваясь к тому, как в соседней комнате молоденький фельдфебель кричал в полевой телефон: «Семь маршевых групп в район Перемышля отправлены уже вчера! Я говорю – вчера!» – Понятно, – повторил он, поразившись мелькнувшей догадке. – Но смотрите, как бы Бандера не схватил лавры первым – он значительно более мобилен, чем Мельник. Успех Бандеры даст лавры абверу, а не вам, Диц.
   – Этого не может быть. – Диц забыл о своей постоянной улыбке, сразу же поняв смысл, скрытый в словах Штирлица. – По-моему, вы преувеличиваете.
   «Их же оружием, – подумал Штирлиц, выходя из особняка, – только так, и никак иначе».

И БУДЕТ НОЧЬ, И БУДЕТ УТРО…

   Связником оказалась женщина. Невысокого роста, с угольного цвета глазами и быстро появлявшимися ямочками на щеках, она показалась Штирлицу слишком уж яркой и беспечной. Это ощущение, видимо, родилось из-за того, что одета она была слишком броско: короткое платье, когда налетал ветер, открывало ее крепкие, спортивные ноги; вырез был слишком низкий – женщина знала, что она хороша, но ей было уже под тридцать, и поэтому она, видимо, перестала умиляться своей красотой и вела себя так, как это свойственно знаменитому, но мудрому поэту или актеру, – не реагируя на поклонение, не реагируя искренне, без того затаенного холодка счастья; которое сопутствует открытому выражению восторга у людей глупых и молодых, на которых обрушилась шальная известность.
   Женщина была немка – Штирлиц понял это по ее произношению, по тому, как она себя чувствовала в оккупированном городе, и по тому еще, как быстро и оценивающе оглядела Штирлица. Смотреть так, чтобы моментально сделать для себя утверждающий вывод, свойственно лишь европейцам. Люди Запада, как убедился Штирлиц, жили иным качественным и временным измерением, нежели русские. Отсюда, из Европы, ему казалось, что дома, несмотря на голод, трудности и лишения, люди убежденно верили, что уж чего-чего, а времени у них в избытке. Штирлиц много раз вспоминал писателя Никандрова, с которым сидел в камере ревельской тюрьмы двадцать лет назад, и его слова о том, что русские расстояния, их громадность накладывают отпечаток на психологию человека. Расстояния России сближали людей, в то время как ущербность европейских территорий людей разобщала, вырабатывая у них особое качество надежды на себя одного. Европеец убежден, что помочь ему может лишь он сам – никто другой этого делать не обязан. Надежда на себя, осознание ответственности за свое будущее родили особое, уважительное отношение ко времени, ибо человек реализуется прежде всего во времени, в том, как он слышит минуту, не то что час. Здесь – Штирлиц поначалу скрывал свое недоуменное восхищение этим – ни одна секунда не была лишней, каждое мгновение учитывалось. Люди жили в ощущении раз и навсегда заданного темпа, этому подчинялись манера поведения, интересы, мораль. В отличие от русского, который прежде всего хочет понять, з а ч е м делать, здешние люди начинали утро с дела, с любого дела, придумывая себе его, если реального не было. Люди здесь, словно пианисты, подчинены ритму, словно метроному, и необходимые коррективы они вносят уже в процессе дела; главное – начать, остальное приложится.