Облегчение действительно вроде бы наступило, но ненадолго. Вера стала просыпаться среди ночи от жжения где-то внутри, около сердца. Потом однажды, закашлявшись, выплюнула сгусток крови, но превозмогла слабость и в очередной раз отправилась на работу… чтобы свалиться прямо в вагоне метро.
   – Совсем Верочке плохо, врачи затемнение в лёгком нашли, – сказала её подруга, Татьяна Пчёлкина, когда они с Лоскутковым встретились на лестнице. – Мы с ней завтра в храм пойдём, молиться будем о ниспослании выздоровления. Не хотите присоединиться? Очень полезно…
   Татьяна была кандидатом технических наук, но институт, где она прежде работала, зачах совершенно, а на новое место устроиться так и не удалось. Уже больше года Татьяна промышляла на овощебазе и за это время сделалась православной до невозможности. Она принадлежала к поколению, выросшему при государственном атеизме: ни о христианстве, ни о прочих религиях ничего толком не знала. Она и теперь знала не больше. Зато исправно ходила в церковь, соблюдала посты и ставила свечки. Она была убеждена, что это и есть православная вера.
   – С затемнением надо лечиться немедленно, – сказал Саша. Он представил себе забранные стеклом образа и вереницы молящихся, друг за дружкой целующих это стекло. – А в церковь… Мороз на улице, ей в постели бы полежать…
   – Ошибаетесь! – возразила Татьяна таким тоном, что он сразу понял – разубеждать бесполезно. – Главное, чтобы душа была Господом просветлена, иначе и лечение не поможет. А когда человек о Боге думает, к нему и болячки не пристают!
   Шушуня выбежал в прихожую на звонок и, как только открылась дверь, повис у «дяди Саши» на шее. С тех пор, когда Лоскутков подобрал его, потерянного в метро пьяным отцом, мальчик очень к нему привязался. Ходил с ним гулять и явно гордился, шагая мимо дворовых мальчишек.
   – Верочка-то, слава Богу, уснула… Приходила сейчас эта её Татьяна, всю мебель мне святой водой перебрызгала, – шёпотом пожаловалась Шушунина бабушка, Надежда Борисовна. – Врачи в больницу посылают, а она в церковь тащит… Я было спорить, а потом думаю: пусть сходит, вдруг правда поможет…
   Про Вериного мужа Саша спрашивать не стал. Войдя, он засёк его в квартире на слух: Николай сидел возле постели жены и пребывал в непривычной для себя трезвости. Он не вышел поздороваться с Лоскутковым. Саша однажды тряханул его в четверть силы за шкирку, и с тех пор гражданин Кузнецов стал его смертельно бояться.
   – Дядя Саша, – Шушуня уже стоял в тёплых ботиночках, и бабушка Надя застёгивала на внуке голубенький комбинезон, – а вы мне стихи рассказывать будете?
   Лоскутков улыбнулся:
   – Обязательно. Ну, тёзка, двинулись. Шагом марш!
   – Шагом марш, – весело отозвался Шушуня.
   Надежда Борисовна смотрела в окошко, как они шли через двор… Господи, ну почему Верочка вышла замуж не за такого вот Сашу, а за пьяницу Николая?.. Всё ж было ясно с самого начала, когда Вера только-только привела парня знакомиться, а он сразу полез к Надежде Борисовне с пьяными поцелуями, называя мамашей. Должно быть, принял для храбрости, только не пресловутые сто грамм, а существенно больше. Она, помнится, брезгливо отстранила его: «Протрезвеешь, тогда и знакомиться будем».
   «Я его перевоспитаю, мама, он мне обещал! – успокаивала Вера. – Он меня любит!..»
   С тех пор Николай дважды пытался «завязать» с выпивкой: в первые месяцы после свадьбы и потом, когда родился Шушуня. Понадобилась Верина болезнь и, может быть, лёгкое вразумление с Сашиной стороны, чтобы он сделал третью попытку. Насколько серьёзную?.. В чудеса давно уже что-то не верилось…
   Надежда Борисовна услышала, как в комнате тяжело закашлялась Вера, и ощутила в сердце знакомую ледяную пустоту. Она хоть и запрещала себе даже думать о том, что же будет, если дочь не поправится, но в глубине души ото дня ко дню зрел страх…
   Вздрогнув, пожилая женщина снова посмотрела в окно. И увидела, как Лоскутков, выбравшись на газон, учит её внука ловко кувыркаться в снегу.
 
   – Перевёрнуто корыто,
   Под корытом – крот!
   Перевёрнуто корыто,
 
   На корыте – кот! – читал Саша обещанные стихи. –
 
   Он когтями по корыту скрежетал,
   Но крота из-под корыта не достал!
   Крот же, лёжа в темноте,
   И не думал о коте.
   Думал крот, что в этом зале
   Звуки музыки звучали.
   Думал он: "Какой талант –
   Неизвестный музыкант!.."[6]
 
   – Это Пушкин написал?.. – по обыкновению поинтересовался Шушуня. Видимо, их правильно воспитывали в детском саду, но Саша, усмехнувшись, ответил:
   – Нет, не Пушкин.
   – А кто?
   – Ну… Один человек…

Нелюбимая у окна

   Дом стоял в глубине квартала, отгороженный от шумной улицы корпусами других зданий и скоплением угловатых обрубков, когда-то называвшихся тополями. Сразу после войны, когда район только застраивали, юные деревца были здесь долгожданными новосёлами. С тех пор они усердно росли, по максимуму используя хилое ленинградское лето и выкачивая, как насосы, болотную сырость из почвы. Видимо, в благодарность за это люди в начале каждой весны учиняли над ними пытку, именовавшуюся формированием крон. Иногда об экзекуции забывали лет этак на пять, потом спохватывались, и тогда подрезка превращалась в четвертование. Ибо обрадованные передышкой деревья успевали вымахать чуть не до крыш. Тогда во дворах принимались реветь бензопилы, и дети таскали по дворам ветки и здоровенные сучья. Самые жалостливые выбирали укромные уголки и сажали ампутированные древесные конечности в землю. Порою случалось чудо: ещё живые обрезки, сами размером с полноценное дерево, действительно принимались расти…
   Последнее превращение тополей в лишённые веток столбы случилось в прошлом году. Без сомнения, это был уже акт чистого садизма, не продиктованный никакими практическими соображениями. Ибо в воздухе вовсю веяли новые ветры – квартал «шёл» на благоустройство. Это, в частности, предполагало полную корчевку сорных пород. К коим были ныне причислены и многострадальные трудяги-тополя…
   Женщина стояла возле окна. Она часто стояла так, подолгу глядя во двор.
   Когда-то в детстве Ирина панически боялась наводнений. Ей всё казалось, что их дом, стоявший на набережной, однажды неминуемо должно было затопить. Она даже видела это во сне. Теперь она была взрослой, и детские страхи превратились в смутное опасение, гнездившееся на задворках сознания. Быть может, а Нева с её периодическими разливами действительно являла собой для Ирины нечто судьбоносное. По крайней мере, жила она по-прежнему недалеко от реки – между улицей Стахановцев и Малоохтинским. Володя сначала предлагал ей квартиру на самом берегу, с чудесным видом на Лавру, но она предпочла другую – вот эту свою нынешнюю. И теперь, случалось, целыми днями простаивала у окошка, глядя во двор…
   В школе Ирина (тогда ещё не Гнедина) училась еле-еле. За полным отсутствием способностей и интереса к предметам. Английская школа была очень престижной. Никто не удивлялся ни дочке крупного «партайгеноссе», ни тому, что её за уши перетаскивали из класса в класс вплоть до выпускного. Рядом примерно так же (и притом вовсю шалопайничая) учились сын министра, внук известного дипломата, отпрыски видных хозяйственников…
   То есть педагогам хватало забот и без Ирочки, тихо сидевшей на задней парте и смотревшей в окно.
   Когда после школы она с первой попытки поступила на филфак и резко стала учиться на круглое «отлично», это тоже ни у кого не вызвало удивления. С определённым контингентом английских школ и похлеще метаморфозы случались.
   В двадцать два года её выдали замуж. За Володю, сына «того самого» Игнатия Гнедина. Династический брак есть династический брак; чувств к жениху Ирина не испытывала никаких. Ни за, ни против. Правду сказать, она и к другим молодым людям особых чувств не испытывала. Вялое любопытство – не более. Ничего, что подвигло бы её закрутить бурный роман. Провести с однокурсником незабываемую ночь на ухабистом общежитском диване… Увы, её сердце оставалось безмятежно, точно подёрнутое ряской болото. Она восприняла свадьбу и начавшуюся семейную жизнь с сонным спокойствием растения, которое заботливый садовник пересаживает с одной грядки на другую. Естественно, новобрачные сразу въехали на отдельную площадь. Столь же естественным образом Ирина Гнедина не проработала по специальности ни единого дня.
   Но потом наступил девяносто первый год, и привычный мир стал давать одну трещину за другой. Хорошо хоть Гнедин-старший мгновенно учуял, откуда задул ветер, и оперативно перекрасился в демократы и реформисты. Отец Ирины принципами поступаться не пожелал и остался в непримиримой коммунистической оппозиции. Однако на новом поприще жизнь у него не задалась. Видный некогда партийный деятель быстро, усох до третьестепенного. И умер от инфаркта, не разменяв седьмого десятка.
   Новоиспечённый демократ Гнедин отстал от свояка всего на полтора года; видно, смена кожи недёшево ему обошлась. Однако к тому времени Гнедин-младший уже держался бульдожьей хваткой за одну из ветвей власти, устроенный прочно и высоко. В кабинете заместителя начальника юридического управления. В Смольном.
   Он не развёлся с Ириной, хотя физического влечения к ней не испытывал никогда, а вместе с её папенькой угас и династический интерес. Просто, что бы там ни говорили, а разводы в официальных кругах как прежде не поощрялись, так не поощряются и теперь. Владимир приватизировал для благоверной трёхкомнатную по её выбору – у метро, тёпленькую после евроремонта… и стал заглядывать в гости не чаще раза в неделю.
   Ирина прекрасно знала, что где-то (где именно, она не пробовала выяснять) у мужа имелась ещё и другая квартира, и там он в своё удовольствие вёл плейбойскую жизнь. Устраивал холостяцкие вечеринки с друзьями, приглашал платных и бесплатных подруг…
   Молодую соломенную вдову это по большому счёту не волновало.
   Она тоже могла бы творить всё, что ей только заблагорассудится, не опасаясь со стороны мужа репрессий. Однако Ирине Гнединой не «благорассудилось». Возникавшие время от времени расплывчатые желания и мечты так и оставались на уровне нереализованных душевных поползновений. Ей никто не мешал, но она так и не завела не то что любовника – даже кошку.
   Порою она целые вечера простаивала у окна, выключив надоевший телевизор и глядя во двор, на редких прохожих и ещё более редкие автомобили.
   …Пока на тополях не обчекрыжили ветки, там время от времени появлялись гнёзда. Одно из них, воронье, хорошо просматривалось с четвёртого этажа. Ирина помнила, как серая птица хлопотливо возилась в укромной развилке, неприметной с земли (о том, что в городе могут найтись ещё и наблюдатели сверху, законное дитя природы не помышляло). Отложив яйца, ворона уселась их греть. Увы, то ли из-за экологических бед, то ли ещё по какой причине кладка оказалась нежизнеспособной. Ворона никак не желала это уразуметь – и героически продолжала высиживание. Так тянулось месяца три. Потом лето кончилось, и налетела первая осенняя буря с сумасшедшим ветром и наводнением. В ту ночь Ирина очень плохо спала, но к утру Нева вошла в берега, в очередной раз не причинив лично ей никакого ущерба. Но вот от гнезда на тополе не осталось никакого следа. Пропала куда-то и ворона. Больше её во дворе не видали.
   …За герметичным двухкамерным стеклопакетом в который раз густели непогожие сумерки. Мокрый снег ложился ноздреватым ковром, заравнивая часовой давности следы от колёс. Потом прямо по газону прохлюпал рубчатыми кроссовками долговязый парнишка из соседнего дома, прикативший на последнем поезде метро. Во дворе было почти совсем тихо; крупные хлопья тяжеловесно кружились под фонарём, постепенно стирая протянувшийся к подъезду аляповатый пунктир… Ирина продолжала смотреть.

Show must go on

   В день, когда Жене Крылову настала пора выписываться из больницы, гнилая зима поднатужилась и разразилась настоящим, крепеньким, славным морозцем. И даже – явно по великому блату – лёгким и пушистым свежим снежком, искрившимся на солнце. Он выпал аккурат ночью, при прохождении небольшого холодного фронта, и весьма кстати припорошил замёрзшую грязь. Женя вышел на высокое крыльцо, снабжённое, кроме ступеней, ещё и пандусом для машин. Заботливые руки присыпали обледенелый пандус крупным песком. Некоторое время Крылов стоял неподвижно, жмурясь и с наслаждением дыша. Холодный воздух покалывал, как шампанское. В нём отсутствовали вездесущие больничные запахи, и уже от этого он казался Жене состоящим из чистого кислорода.
   Крылова, естественно, никто не встречал. Более того: с ним только что распростились, снабдив инструкциями на все случаи жизни и наказав смотреть в оба. И теперь несколько пар глаз (весьма, кстати, вооружённых) внимательно следили за ним, выжидая, что будет. Ему очень хотелось оглянуться, но он не оглядывался.
   Что ж, пока ровным счётом ничего не происходило. Пока?..
   Женя знал лучше многих: когда нечто начинает происходить, то как правило оказывается, что всеобъемлющие инструкции именно этого и не охватывают. «Ладно, – сказал он себе. – Посмотрим».
   Пока смотреть было решительно не на что.
   Заснеженный садик перед больницей оставался пустым, если не считать чьих-то родственниц с фруктами и домашними тапками в сумках да инвалидного автомобиля, допущенного на территорию и аккуратно пробиравшегося по дорожке. Женя нашёл взглядом маленькие нарядные купола, видимые сквозь голые кроны, и с чувством перекрестился. Потом спустился с крыльца и медленно пошёл в сторону ворот, помимо воли прислушиваясь к только что зажившим болячкам. Ухаживали за ним, грех жаловаться, по высшему классу. Но всё равно казалось, будто «на воле» тело ведёт себя совсем по-другому, чем в кабинете лечебной гимнастики, и вопрос, можно ли ему вполне доверять, ещё требует уточнения…
   При всей бросающейся в глаза Жениной молодости он испытывал подобное уже не впервые.
   Он встряхнул тощую спортивную сумку, передёрнул плечами, то ли сбрасывая что-то, то ли, наоборот, заново примеряя к себе, проверяя, ладно ли будет сидеть… Друзья-эгидовцы, следившие за ним в дальнобойную оптику, видели, как зябко нахохлившийся парень на ходу становился таким, каким его знали за пределами службы. Это снова был по всем параметрам типичный уроженец глухого уголка области, давно забытого всеми, кроме, может быть, Бога. Сорванный с корней деревенский житель, привычно ждущий подвоха от городских умников и всегда готовый скрыться в непробиваемой скорлупе понятий и ценностей, унаследованных от предков-крестьян… Упрямый, тугодумный и неторопливый. С недоверчивым взглядом светлых глаз исподлобья…
   И при этом – с чеченской войной за плечами. Плюс не отмеченная особой логикой история, столь драматично загнавшая его в конце октября на больничную койку…
   В общем, к воротам больничного садика подходил совсем не тот Женя Крылов, которому двадцать минут назад давал последние наставления эгидовский шеф.
   Когда до этих самых ворот осталось пройти с десяток шагов. Женино профессиональное внимание привлекла характерная физиономия джипа, обрисовавшаяся из-за угла кирпичной сторожки. И сам серебристый «Гранд чероки», и его номер (буквы "о", одинаковые цифры – не хухер-мухер!) были очень знакомыми. Женя прошёл ещё немного вперёд, остановился и стал смотреть, прикрыв ладонью глаза от яркого солнца.
   Пока он смотрел, дверца джипа щёлкнула, наружу выбрался человек… Женю встречали. Стало быть, не ошибся Багдадский Вор, засекший приметный автомобиль на дальних подступах к лечебному учреждению. Человек приветственно помахал рукой, и Женя поймал себя на том, что обрадовался ему. Андрею Аркадьевичу Журбе, лидеру тихвинцев. В руке у лидера была зажата на две трети пустая жестяная баночка. Одно из невинных развлечений, которое Журба со товарищи время от времени себе позволяли: на глазах у гаишников хлестать «Хольстейн», сидя за рулём иномарки. А потом демонстрировать возмущённому стражу порядка… полную безалкогольность напитка.
   Между прочим, на той стороне проспекта действительно стояла сине-белая спецмашина с выключенными мигалками. К некоторому разочарованию Журбы, оттуда на его манипуляции с баночкой не обращали никакого внимания. Наверное, были заняты другими делами. Или тоже признали джип и владельца. Или просто плевать хотели на всё…
   – Здравствуйте, Андрей Аркадьевич… – Женя потянулся к ушанке.
   Журба гостеприимно распахнул перед ним дверцу:
   – Залазь! Ездил на такой ласточке когда-нибудь? Джип, оснащённый автоматической коробкой и множеством иных удивительных приспособлений, плавно и мощно взял с места.
   – Хорошо бегает? – покосился Журба. – Не «Жигули» небось! – И радушно предложил: – За руль хочешь? Соскучился поди?
   – Да я… – смутился Крылов.
   Он, конечно, уже расслышал недужное постукивание газораспределительного механизма, хруст и скрип из трансмиссии и иные звуки, гласившие, что джип, изначально рассчитанный на несерьёзное американское бездорожье, в российских условиях стремительно хирел и уже, так сказать, одним колесом метил на автомобильное кладбище. Но простой парень не мог не хотеть порулить на благородном иноземном красавце, и Женя с готовностью пересел.
   – Поездишь на нём, а покажешь себя – чего доброго, подарю, – небрежно посулил тихвинский лидер.
   – Да что вы, Андрей Аркадьевич… – покраснел Женя-"фраер". Женя-эгидовец про себя, усмехнулся, по достоинству оценив щедрость Журбы.
   Атаман включил радио, и «Блестящие» затянули про розовые облачка. Журба расслабленно откинулся на спинку сиденья, но на самом деле внимательно следил за тем, как Женя вёл джип. И скоро пришёл к выводу, что парню можно доверить не только этот раздолбанный гроб, но даже и холёный личный «Ландкрюйзер». Когда-то в безумной юности Андрей Аркадьевич любил напористую езду и на дороге не стеснялся: медлительных обгонял, строптивых подрезал – с дороги, ложкомойники, Я еду!.. С тех пор прошли годы, он приобрёл положение и поумнел. И сам за рулём изменился, и водителей стал уважать таких, как этот Крылов, – зорких, вежливых, оставивших дешёвые понты дуракам. Когда выкатились на Ленинский, он сделал музыку потише:
   – Не западло вон там тормознуть? Дельце одно есть…
   Женя равнодушно пожал плечами и подрулил к девятиэтажному «кораблю».
   – Первым делом, – пропел Журба, – мы испортим самолеты…
   Они въехали во двор, миновали автомобильное скопище у поребрика и остановились возле подъезда с железной свежевыкрашенной дверью. Женя заглушил двигатель, повернулся к атаману, ожидая распоряжений – с ним идти или караулить машину, – и увидел, что Журба, слегка изменившись в лице, обшаривает карманы. Перерыв затем бардачок и отделения для мелких предметов, которых на «Гранд чероки» тьма-тьмущая, тихвинский лидер досадливо выругался:
   – Ну, бля, кажись, бирку дома забыл… Женя-"фраер" с равнодушным любопытством следил за тем, как он в сотый раз расстёгивает-застёгивает молнии на куртке. Женя-эгидовец уже понял, к чему идёт дело, и не удивился, когда Журба хлопнул его по колену:
   – Слышь, Джексон, у тебя ведь наверняка паспорт с собой? Выручай, корешок, у барыги одного бабки занять нужно, я потом с ним разберусь, отвечаю. Ты же меня знаешь, кидалова не будет.
   До сих пор знать его «фраеру» вроде было особо неоткуда, если не считать драки на шоссе, но Женя опять поступил так, как от него ждали:
   – Нет базара, Андрей Аркадьевич… Сейчас из сумки достану…
   И правда, как отказать такому хорошему и заботливому человеку, ещё и посулившему Жене роскошный автомобиль?.. Они поднялись на третий этаж и увидели там обшарпанную картонную дверь. Журба соединил две проволочки, торчавшие на месте звонка.
   – Кто там? – почти сразу отозвался дребезжащий мужской голос. Журба продемонстрировал в глазок все сорок зубов:
   – Марк Соломоныч, я это, Андрей. Утром договаривались.
   Щёлкнули замки, брякнул засов, и дверь отворилась. Вернее, тяжеловесно и даже величественно повернулась на мощных петлях, явив понимающему взгляду своё истинное качество. Картонной в ней была лишь маскирующая облицовка, а внутри пряталась надёжная сталь. Оснащённая американским полицейским замком. Так ушлые люди меняют внешний облик автомобиля, превращая новенькую машину в потасканную, да ещё и непрестижной модели.
   – Здравствуйте-таки, молодой человек. А кого это вы ещё ко мне привели?.. Мне никто не нужен…
   На пороге стоял и подозрительно разглядывал гостей пожилой толстяк с лысиной, обрамлённой неопрятными седыми завитками. Судя по тому, какой кислятиной несло из квартиры, форточки там не открывались неделями. Зато было тепло: Марк Соломонович стоял в одной маечке и домашних штанах. То и другое было засалено до невозможности.
   – По его бирке бабки брать буду, – Журба взял Женю за плечо. – Вам, Марк Соломоныч, не один хрен?
   – Андрей, вы попали в приличный дом! – Хозяин квартиры прижался к стене и пропустил визитёров в прихожую. – Здесь не ругаются на пороге, а вытирают-таки говно с подошв своих штиблет…
   Сам он был в вонючих войлочных тапках на босую волосатую ногу. Он провёл Журбу и Крылова на кухню и поинтересовался:
   – Ну?
   В мойке громоздилась несвежая куча грязной посуды. Сесть предложено не было, но Журба сам уселся на табурет и положил ногу на ногу:
   – Давай, Джексон, свою краснокожую… – взял у Жени паспорт и протянул хозяину дома: – Хочу восемь тонн на год.
   – Хотеть, молодой человек, не вредно, вредно не хотеть, – Марк Соломонович обнаружил в улыбке прокуренные редкие зубы и громко позвал: – Фима, Фима!
   До тебя дело есть!..
   На кухне тотчас возник долговязый чернявый парень. Коротко глянул на присутствующих, потом остановил взгляд на толстяке.
   – На, пробей, – Марк Соломонович протянул ему паспорт и, кивнув на Женю, брезгливо поморщился: – Проверь, нет ли криминала, узнай метраж, прикинь стоимость, и, если порядок, заручную подгони…
   Судя по некоторым специфическим выражениям, ростовщик в свой приличный дом попал из дома казённого. Минут десять в кухне царила тишина, только еле слышно урчал огромный холодильник «Бош». Он был того розового оттенка, который Женина бабушка назвала бы «телячьим».
   – Ажур! – наконец-то вернулся долговязый Фима. – Криминала ноль. Вот планировка квартиры, вот жильцы… район… рыночная стоимость на сегодняшний день…
   – Так, так, – Марк Соломонович цепко ухватил протянутый бумажный лист и самым внимательным образом изучил. – Ну вот что, молодые люди, – он повернулся к Журбе, но при этом покосился на Женю. – Восемь тонн я вам не дам. От силы шесть, под двенадцать процентов, сразу возьму за полгода, вы же знаете, какое сейчас время, кругом одно жульё…
   – Ладно, валяйте, – кивнул Журба. И слегка толкнул Женю. – Давай, Джексон, подмахни документ.
   – Распишитесь, молодой человек… – Марк Соломонович взял из Фиминых рук полностью готовый, со всеми печатями, бланк генеральной доверенности и ткнул в неё пальцем: – Вот здесь… – Под ногтями у него была траурная кайма. – И расписочку попрошу, по всей форме… Фима, продиктуй!
   Пока тот диктовал, ростовщик сличил Женину подпись на гендоверенности и в паспорте. Когда расписка была готова, Марк Соломонович дважды перечитал её, вновь недоверчиво скосил глаза на гостей и, заверив:
   – Я сейчас, – скрылся в недрах квартиры.
   Вернулся он минут через десять. Зачем-то огляделся и выложил на стол приличную пачку стобаксовых:
   – Здесь-таки всё точно. У нас как в аптеке!
   – Проверим, – Журба взял доллары и со скоростью счетного автомата прошелестел всю толстую стопку: – Э, чегой-то не понял я, Марк Соломоныч! Стохи не хватает!..
   – Быть не может! – Хозяин дома ещё раз самолично пересчитал зелень и сокрушенно покачал головой: – А зохн вэй, Фима, киш мирен тохес! Как ты считаешь бабки, шлимазол? Здесь же все кругом порядочные люди!.. – Он вытащил из кармана сто долларов и с полупоклоном сунул в руки Журбе: – Ошибочка вышла, молодые люди, фраернулись, блин.
   – Точно фраернулся, сионист хренов, – уже в салоне джипа Журба со смешком извлёк из кармана заныканную бумаженцию с портретом Франклина. В юности он неплохо «приподнялся» на ломке купюр и былых навыков до сих пор не утратил. – Перебьётся на изжоге, барыга позорный. Держи, Джексон! Это тебе на первоначальное обзаведение!
   Женя Крылов, только что потерявший комнату в коммуналке, некогда купленную ему Шлыгиным, взял сто долларов и смущённо поблагодарил:
   – Не знаю, когда отдам, Андрей Аркадьевич, честное слово…
   Журба отмахнулся и опять включил радио, чтобы ехалось веселей. Из приёмника послышались цепенящие душу грозовые аккорды, потом полетел голос покойного Меркьюри.
   – Хорошо поёт, царствие ему небесное, – сказал Журба и сделал погромче. – Хоть и гомиком был… а всё равно люблю, блин.
   – Show must go on, – неслось из динамиков…
 
   Не собирался в это утро Борис Благой заходить в школу. Да и что ему было там делать, если Олег сам в последние недели приносил на кухню раскрытый дневник и, слегка смущаясь, объявлял: