— Странно, чего это конница ушла, — сказала Бася, вопросительно взглянув на Азью.
   — Кони, верно, застоялись, — ответил Тугай-беевич, — нынче-то ведь спокойно!
   — В городе слухи кружат, будто Дорош вдруг зашевелился, — сказал купец.
   Азья рассмеялся.
   — А чем он станет коней кормить, снегом, что ли? — обратился он к Басе.
   — Пан Гоженский лучше вам это растолкует, — сказал купец.
   — Мне тоже сдается, что пустое это, — подумав, сказала Бася, — кабы что было, муж мой первый о том бы знал.
   — Без сомнения, в Хрептеве прежде стало бы известно, — сказал Азья. — Не бойтесь, сударыня.
   Бася подняла светлое лицо к татарину и гордо раздула ноздри.
   — Это я-то боюсь? Чудесно! Да откуда ты, сударь, это взял? Слышишь, Эвка, я — боюсь!
   Эвка не сразу смогла ответить. Она любила поесть, питала особое пристрастие к сластям и теперь набила полный рот финиками, что не мешало ей, впрочем, кидать жадные взоры на Азью; лишь проглотив, она подхватила:
   — С таким офицером и мне ничего не страшно.
   И нежно, многозначительно взглянула в глаза молодому татарину; он же, с той поры как стала она для него помехой, испытывал к ней только гнев и тайное отвращение; не выдав себя ни единым жестом, он ответил, не поднимая глаз:
   — В Рашкове ясно станет, заслужил ли я ваше доверие!
   Это прозвучало чуть ли не угрозой. Но обе женщины, уже знакомые со странными свычаями и обычаями молодого татарина, ничего не заподозрили. Впрочем, Азья тут же заторопился ехать дальше; к Могилеву вел крутой, трудный спуск, который следовало одолеть засветло.
   И они тронулись дальше.
   До самых взгорий ехали быстро. Там Бася хотела пересесть на коня, но Азья уговорил ее оставаться с Эвой в санях, которые взяли на арканы и с величайшими предосторожностями стали спускать по откосу.
   Азья пеший сопровождал сани, но почти не говорил с женщинами, поглощенный заботой об их безопасности своей командой. Солнце зашло все же раньше, нежели они успели преодолеть горы, так что идущий впереди отряд черемисов принялся разжигать костры из сухих ветвей. Путники подвигались вперед меж багровых языков пламени и стоявших у огня мрачных фигур. А позади, за этими фигурами, в ночном мраке и отблеске костров обозначались расплывчатые, устрашающие очертания грозных обрывов.
   Все это было ново, увлекательно, походило на опасную таинственную экспедицию. Басина душа ликовала, а сердце преисполнилось благодарности к мужу — за то, что позволил ей отправиться в неведомые края, и к Азье — за то, что он так умело их вел. Теперь только поняла Бася, что такое солдатские походы, о трудностях которых наслышана была от военных, что такое крутые, головокружительные дороги. Безудержное веселье охватило ее. Она, конечно же, пересела бы на скакуна, но очень уж хотелось болтать с Эвкой, пугать ее. Когда передние отряды исчезли из глаз в извилистых теснинах и начали перекликаться дикими голосами, которые гулким эхом отдавались в зарослях, Баська, оборотясь к Эве, хватала ее за руки:
   — Ого! Разбойники, а может, и орда!
   Но Эва при одной мысли о молодом Тугай-беевиче тотчас успокаивалась.
   — Его и разбойники, и орда чтят и боятся! — ответила она.
   А чуть погодя приникла к Басиному уху:
   — Пускай в Белгород, в Крым пускай, только бы с ним!…
   Луна высоко уже взмыла в небо, когда они миновали горы. И там, внизу, словно на дне глубочайшей пропасти, увидели россыпь огней.
   — Могилев у наших ног, — раздался голос за спинами женщин.
   Бася обернулась; позади саней стоял Азья.
   — Город на дне оврага лежит? — спросила Бася.
   — Да. Горы полностью заслоняют его от холодных ветров, — сказал он, склоняясь над ними обеими. — Заметьте, сударыни, тут и климат совсем иной: тепло, затишно. И весна сюда дней на десять раньше приходит, нежели по ту сторону гор, и деревья раньше листвою покрываются. Вон видите, сереет что-то на склонах — это виноград, пока еще под снегом.
   Снег лежал повсюду, однако тут и в самом деле было теплей и тише.
   По мере того как они медленно спускались вниз, огней прибывало.
   — Славный город и довольно обширный, — заметила Эва.
   — Оттого, что татары во время крестьянского мятежа его не сожгли — тут казацкое войско зимовало, а ляхов почти и не было.
   — А кто в нем живет?
   — Татары. У них здесь минаретик свой деревянный, ведь в Речи Посполитой всякий волен свою веру исповедовать. Еще валахи тут живут, армяне и греки.
   — Греков я как-то в Каменце видела, — сказала Бася. — Они, торгуя, повсюду проникают, хотя живут довольно далеко отсюда.
   — Поставлен город тоже необычно, — сказал Азья. — Сюда множество людей приходит торговать. Вон то поселение на отшибе, что мы издали видели, зовется Сербы.
   — Въезжаем, — сказала Бася.
   Они въехали в город. Странный запах кожи и кислоты шибанул их. То был запах сафьяна, выделкой которого занимались, по сути дела, все жители Могилева, армяне в особенности. Азья верно говорил — город отличался своеобразием. У домов, построенных на азиатский манер, окна были забраны густой деревянной решеткой и зачастую вовсе не выходили на улицу, зато со дворов взвивался кверху сноп огней. Улицы были немощеные, хотя камня в окрестностях хватало. Кое-где высились странной формы строения с решетчатыми, прозрачными стенами. То были сушильни, где свежий виноград превращался в изюм. Запах сафьяна царил в городе повсюду.
   Пан Гоженский, главный над пехотою, предупрежденный черемисами о прибытии супруги хрептевского коменданта, выехал верхом ей навстречу. Это был человек уже немолодой, косноязычный и шепелявый — лицо его прошила янычарская пуля. Когда он, непрестанно заикаясь, завел речь о звезде, «коя взошла на небеса могилевские», Бася чуть не прыснула. Но принял он ее весьма гостеприимно. В фортеции ожидал их ужин и на редкость удобный ночлег: свежие и чистые пуховые постели, взятые в секвестр у богатых армян. Гоженский, заикаясь, поведал им за ужином, поздним уже вечером, вещи столь интересные, что их стоило послушать.
   По его словам, неспокойным каким-то ветром повеяло вдруг из степей. Пронесся слух, будто мощный чамбул крымской орды, стоявший у Дороша, внезапно двинулся к Гайсыну и к северу от него; к чамбулу присоединилось несколько тысяч казацких конников. Кроме того, невесть откуда пришло много иных тревожных слухов, однако Гоженский не слишком в них верил.
   — Зима на дворе, — сказал он, — а с той поры как господь бог сотворил этот край, татары исключительно весной начинают шевелиться, поскольку обозов у них нет и фураж для лошадей они с собою брать не могут. Мы хорошо знаем: турков только мороз на дворе держит, так что с первой травою жди гостей, но чтобы зимой — никогда в это не поверю.
   Бася долго терпеливо ждала, пока Гоженский все выскажет, а он заикался и двигал губами, словно что-то беспрерывно жевал.
   — А как же вы, сударь, разумеете продвижение орды к Гайсыну? — наконец спросила она.
   — А так разумею, что там, где стояли орды, лошади почитай всю траву из-под снега выгребли, вот и хотят они в другом месте кош заложить. И того не исключаю, что орда, близ Дорошева войска расположившись, не в ладах с ним — это дело обычное… И союзники они, и воюют вместе, но стоит солдатам ихним рядом оказаться — что на пастбище, что на базаре, — и готово дело, драка.
   — Это верно, — подтвердил Азья.
   — И вот еще что, — продолжал Гоженский, — вести эти не directe «Прямо; непосредственно (лат.).» от наездников пришли, а от мужиков, да и здешние татары вдруг заговорили об этом. Три дня тому пан Якубович языков из степи привез, они вести эти подтвердили; вот вся конница враз и выступила.
   — Выходит, вы, сударь, с одною пехотой тут остались? — спросил Азья.
   — Не приведи господь! Сорок человек! Едва хватает для охраны крепости; кабы одни лишь могилевские татары поднялись, и то не знаю, как бы я справился.
   — Но они-то хотя бы не поднимутся? — спросила Бася.
   — Да нет, ни к чему им. Большинство постоянно в Речи Посполитой живет с женами да с детьми — это наши люди. Ну, а чужие — те торговать сюда прибыли, не воевать. Народ мирный.
   — Я вашей милости пятьдесят своих всадников оставлю, — сказал Азья.
   — Награди вас бог! Очень вы мне этим удружите, будет кого к нашей коннице за вестями посылать. А и вправду можете оставить?
   — Могу. В Рашков прибудут отряды ротмистров, которые некогда к султану перешли, а нынче пожелали вернуться на службу Речи Посполитой. Крычинский, тот несомненно придет с тремястами коней; может статься, и Адурович, остальные подойдут позднее. Гетман велел мне над всеми ними принять командование — к весне, глядишь, целая дивизия соберется.
   Гоженский поклонился Азье. Знал он его давно, да не слишком ценил как человека сомнительного происхождения. Теперь, однако, он знал, что Азья сын Тугай-бея, весть эту принес первый караван, в котором нвирак ехал; и Гоженский чтил теперь молодого татарина и за то, что в нем течет кровь великого, хотя и враждебного воителя, и как офицера, коему гетман доверил столь важное дело.
   Азья вышел, чтобы отдать распоряжения, вызвал к себе сотника Давида и сказал ему так:
   — Давид, сын Искандера, ты с полсотней коней в Могилеве останешься, и пусть глаза твои видят, а уши слышат, что окрест творится. А если Маленький Сокол послание какое из Хрептева мне вослед пошлет, то гонца задержишь, письмо отымешь и через верного человека мне отошлешь. Здесь останешься, покуда я приказа не пришлю, чтобы ворочался, а тогда, коли гонец мой скажет, что ночь стоит, ты тихо город покинешь, а коли скажет он, что день близится, ты город подожжешь, а сам на молдавский берег переправишься и пойдешь, куда будет велено…
   — Да будет так, господин! — ответил Давид. — Глазами смотреть буду, ушами слушать; гонцов от Маленького Сокола задержу и, письма у них отнявши, тебе через верного человека перешлю. Останусь тут, покуда приказ не получу, а тогда, коли гонец твой скажет, что ночь стоит, — спокойно город покину, а коли скажет он, что день близок, — я город подожгу, сам же на молдавский берег переправлюсь и подойду, куда будет велено.
   Поутру, чем свет, отряд, уменьшенный на пятьдесят коней, пустился снова в путь. Гоженский проводил Басю за могилевскую лощину, произнес, заикаясь, прощальную речь и воротился в Могилев, а путешественники поспешили к Ямполю.
   Азья весел был необычайно и так подгонял людей, что Бася даже удивилась.
   — С чего это ты, сударь, так торопишься? — спросила она.
   — Всякий к счастью своему торопится, а меня оно в Рашкове ожидает.
   Эва, приняв эти слова на свой счет, улыбнулась нежно и, набравшись смелости, произнесла:
   — Только вот отец мой…
   — Пан Володыёвский ни в чем помешать мне не сможет, — ответил татарин.
   И зловещая молния мелькнула в его взоре.
   В Ямполе они почти не застали войска — пехоты там никогда и не было, а конница вся как есть покинула город; не более двадцати человек осталось в маленьком замке, вернее, в его руинах… Ночлег им был приготовлен, но спала Бася плохо, вести начали тревожить ее. Прежде всего она подумала, как забеспокоится Михал, если окажется, что чамбул Дорошенко и в самом деле поднялся с места; взбадривала ее только мысль, что такое вряд ли возможно. Приходило на ум, что лучше бы воротиться, взяв для безопасности часть солдат Азьи, но мучали всякого рода сомнения. Ведь Азья, призванный усилить Рашковский гарнизон, мог дать ей только небольшую охрану, которая в случае действительной опасности оказалась бы недостаточной; к тому же две трети пути уже были пройдены, а в Рашкове их знакомый офицер и сильный гарнизон; укрепленный командой молодого Тугай-бея и отрядами татарских ротмистров, он мог вырасти в значительную силу. И Бася рассудила ехать дальше.
   Но спать она не могла. Впервые за время путешествия ее охватила неодолимая тревога, словно неведомая опасвость нависла над нею. Быть может, тревога усилилась из-за ночлега в Ямполе — город был страшный, кровавый. Бася знала об этом из рассказов мужа и Заглобы. Здесь во времена Хмельницкого стояли под водительством Бурляя главные силы подольских душегубов; сюда сгоняли пленников и переправляли их на восточные базары или злодейски умерщвляли; наконец, сюда весной 1651 года [52], во время многолюдной ярмарки, ворвался Станислав Ланцкоронский, воевода брацлавский, и учинил страшную резню, память о которой свежа была во всем Приднестровье.
   И потому кровавые воспоминания витали над поселеньем, там и сям чернелись еще пепелища, а со стен маленького полуразрушенного замка, казалось, глядели убиенные казаки и поляки с белыми лицами. Бася была отважная, но духов боялась, а говорили, что в самом Ямполе, в устье Шумиловки и на ближних Днестровских порогах что ни полночь слышатся великий плач и стенания, а вода в лунном свете становится алой, словно окрашена кровью. При мысли об этом тягостной тревогой полнилось Басино сердце. Она невольно вслушивалась в ночную тишину, не доносятся ли сквозь шум порогов рыданья и стоны. Но слышно было лишь протяжное солдатское «Слу-ша-а-ай!». И припомнилась Басе тихая хрептевская горница, муж, пан Заглоба, приветливые лица пана Ненашинца, Мушальского, Мотовило, Снитко, и в первый раз почувствовала Бася, как далеко она от них, ох, далеко, в чужой стороне, и такая одолела ее тоска по Хрептеву, что захотелось плакать.
   Уснула она только под утро, и снились ей странные сны. Бурляй, душегубы, татары, кровавые картины резни мелькали в сонном ее мозгу, и в этих картинах она неизменно видела лицо Азьи, но то был как бы и не Азья вовсе, а казак, либо дикий татарин, либо сам Тугай-бей.
   Поутру она встала, радуясь, что ночь с ее ужасными видениями уже позади. Далее Бася решила ехать верхом: и поразмяться, и дать возможность Азье поговорить с Эвой наедине, ведь Рашков был уже не за горами, и им полагалось бы вместе подумать, как объявить обо всем старику Нововейскому и получить от него благословение. Азья, сам державший ей стремя, не подсел, однако, в сани к Эве; сперва он вынесся вперед, во главу отряда, затем приблизился к Басе.
   Она, тотчас заметив, что отряд еще приуменьшился после Ямполя, обратилась к молодому татарину:
   — Я вижу, сударь, ты и в Ямполе часть своих людей оставил?
   — Пятьдесят коней, как и в Могилеве.
   — Зачем же?
   Он странно усмехнулся — губа приподнялась, как у злого, ощеренного пса, — и, чуть помедлив, ответил:
   — Хочу располагать этими людьми, дабы обезопасить обратный путь вашей милости.
   — Коли войско из степей воротится, его и так будет довольно.
   — Войско так скоро не воротится.
   — Откуда тебе это известно?
   — Ему надлежит доподлинно узнать, что там у Дороша, а это отнимет три, а то и четыре недели.
   — Ну, коли так, ты верно сделал, оставив своих людей.
   Какое-то время они ехали молча. Азья то и дело поглядывал на розовое лицо Баси, наполовину скрытое поднятым воротником дохи и капюшоном, и всякий раз прикрывал глаза, словно хотел запечатлеть в памяти прелестный ее образ.
   — Тебе, сударь, с Эвой надобно поговорить, — начала снова Бася. — И вообще, ты мало с ней говоришь, ей порой даже странно это. Ведь скоро перед лицом пана Нововейского предстанете… Мне и самой неспокойно… Вам бы посоветоваться, с чего начать.
   — Мне сперва с вашей милостью поговорить бы хотелось, — странным голосом ответил Азья.
   — Так за чем же дело стало?
   — Гонца из Рашкова дожидаюсь. Я надеялся уже в Ямполе его застать. Вот и высматриваю.
   — А при чем тут гонец?
   — Вон, кажется, едет! — ответил, избегая ответа, молодой татарин.
   И вырвался вперед, но тут же и вернулся.
   — Нет, не он!
   Во всей его фигуре, в словах, во взгляде, голосе было что-то столь тревожное и лихорадочное, что тревога эта передалась Басе. Однако же до той поры ни малейшего подозрения не закралось ей в душу. Беспокойство Азьи легко объяснялось близостью Рашкова и грозного Эвиного отца, но у Баси отчего-то было так тяжко на душе, словно решалась ее собственная участь.
   Подъехавши к саням, она несколько часов кряду держалась подле Эвы и говорила с нею о Рашкове, об отце и сыне Нововейских, о Зосе Боской, наконец, об окрестности, которая становилась все более дикой и устрашающе пустынной. Правда, пустынно стало сразу за Хрептевом, но там все же на горизонте порою вился дымок — признак человеческого жилья, быть может, хутора. А тут не было никаких следов человека, и, не знай Бася, что она едет в Рашков, где живут люди и стоит польский гарнизон, она могла бы предположить, что ее влекут куда-то в неведомые дали, на чужбину, на край света.
   Озираясь окрест, она невольно придержала коня и вскоре отстала от саней и отряда. Спустя минуту Азья присоединился к ней; отлично зная здешние места, он стал показывать их и называть.
   Но продолжалось это недолго — земля начала вдруг дымиться. Очевидно, зима в южной этой стороне была менее суровой, нежели в лесистом Хрептеве. Кое-где в ложбинах, расселинах, на горных уступах и на северных склонах гор лежал, правда, снег, но земля не сплошь была им покрыта, она чернела зарослями кустарника или поблескивала влажной пожухлой травой.
   От травы этой поднималась теперь летучая белесая мгла и парила низко над землей, так что издали казалось, будто большая вода сплошь заполнила долины и широко разлилась по всей равнинной местности; затем мгла начала возноситься все выше, заслоняя солнечный свет и переменяя погожий день на мглистый и хмурый.
   — Завтра дождь будет, — сказал Азья.
   — Только бы не сегодня. Далеко ли еще до Рашкова?
   Тугай-беевич окинул взглядом едва различимые сквозь туман окрестности и ответил:
   — Отсюда до Рашкова ближе, нежели обратно до Ямполя.
   И вздохнул с облегчением, словно великая тяжесть спала с его плеч.
   В эту минуту со стороны отряда послышался конский топот и в тумане замаячил всадник.
   — Халим! Это он! — вскричал Азья.
   Это и в самом деле был Халим; поравнявшись с Азьей и Басей, он соскочил с бахмата и низко поклонился молодому татарину.
   — Из Рашкова? — спросил Азья.
   — Из Рашкова, господин мой! — ответил Халим.
   — Что там слыхать?
   Старик поднял к Басе безобразное, иссохшее от тяжких испытаний лицо, как бы спрашивая взглядом, может ли он говорить при ней.
   — Говори смело! — сказал Тугай-беевич. — Войско вышло?
   — Да, господин. Горстка их там осталась.
   — Кто их повел?
   — Пан Нововейский.
   — А Пиотровичи выехали в Крым?
   — Давно уж. Остались только две женщины и старый пан Нововейский с ними.
   — Крычинский где?
   — На том берегу. Ждет!
   — Кто там с ним?
   — Адурович со своим отрядом. Оба бьют тебе челом, сын Тугай-бея, и отдаются во власть твою — и, те, кто не успел еще подойти.
   — Прекрасно! — сказал Азья, и глаза его загорелись. — Немедля мчись к Крычинскому и вели ему Рашков занять.
   — Воля твоя, господин!
   Халим мгновенно вскочил на коня и исчез, как призрак, в тумане…
   Страшным, зловещим огнем горело лицо Азьи. Решающая, долгожданная минута, минута наивысшего его счастья наступила… Однако сердце его билось так сильно, что перехватывало дыхание… Какое-то время он молча ехал рядом с Басей и, лишь когда почувствовал, что голос не изменит ему, обратил к ней бездонные сверкающие глаза и сказал:
   — Теперь мне надобно открыться вам, ваша милость…
   — Слушаю, — ответила Бася, пристально в него вглядываясь, словно надеясь прочесть что-то в изменившемся его лице.

ГЛАВА XXXVIII

   Азья на своем коне вплотную, стремя в стремя, приблизился к Басиному скакуну и еще несколько десятков шагов ехал молча. Все это время он старался успокоиться и не мог взять в толк, отчего так это трудно ему, раз уж Бася у него в руках и никто в целом мире не в силах теперь ее отнять. Но он и сам того не ведал, что в душе его, вопреки всякой очевидности, тлела искорка надежды на то, что желанная женщина ответит ему взаимностью. Надежда была слабая, но жаждал он этого так сильно, что его трясло как в ознобе. Нет, не протянет к нему рук желанная, не упадет в его объятья, не скажет слов, о которых мечтал он ночи напролет: «Азья, я твоя!» — не прильнет устами к его устам, он знал это… Но как примет она его слова? Что скажет? Лишится ли чувств, как голубь в когтях ястреба, и позволит взять себя, подобно тому же бессильному голубю? Или в слезах станет молить о пощаде, иль криком ужаса огласит пустынные места? К лучшему ли все это, к худшему ли? Такие вопросы теснились в голове татарина. А меж тем пробил час отбросить всякое притворство, снять личину и открыть ей истинное, страшное свое лицо… Страх! Тревога! Еще, еще минута — и все свершится!
   В конце концов удушливое беспокойство — как оно бывает у хищников — начало сменяться яростью… И он принялся разжигать ее в себе.
   «Как бы то ни было, — думал он, — она моя, вся моя, моею еще нынче будет и завтра будет моей, а после — ей уж не вернуться к мужу, только и останется, что за мною идти…»
   При этой мысли дикая радость вспыхнула в нем, и он заговорил вдруг голосом, который ему самому показался чужим:
   — Вы, ваша милость, до сей поры не знали меня!…
   — В этом тумане очень голос у тебя переменился, — с некоторым беспокойством ответила Бася, — и в самом деле будто кто другой говорит.
   — В Могилеве войска нету, и в Ямполе нету, и в Рашкове нету! Я один тут над всеми повелитель!… Крычинский, Адурович и прочие — рабы мои, ибо я князя, владыки, сын, я им визирь и мурза наивысший, я вождь им, как Тугай-бей был вождь, я им хан, на моей стороне сила, и все здесь мне подвластно…
   — Почему ты, сударь, говоришь мне это?
   — Вы, ваша милость, до сей поры не знали меня… Рашков уже близок… Я хотел стать гетманом татарским, Речи Посполитой служить, да пан Собеский не дозволил… Отныне не польский я татарин и никому не подвластен, я сам большие чамбулы поведу, на Дороша или на Речь Посполитую, это уж как вы, ваша милость, пожелаете, как вы мне велите!
   — Как я велю?… Азья, да что с тобою?
   — А то со мною, что все тут мои рабы, а я — твой раб! Что мне гетман! Дозволил — не дозволил! Слово, ваша милость, молви, и я Аккерман к ногам твоим положу, и Добруджу тоже; и те орды, что в улусах тут живут, и те, что в Диком Поле кочуют, и те, что на зимовищах, все твоими рабами станут, как я — твой раб… Велишь, я хана крымского ослушаюсь и султана ослушаюсь и с мечом против них пойду, помощь окажу Речи Посполитой, и новую орду в крае том создам, и буду ханом в ней, а ты одна повелевать мною будешь, тебе одной буду я челом бить и о благосклонности, о милости молить!
   Он перегнулся в седле, и, обняв за талию потрясенную и словно бы оглушенную его словами женщину, продолжал прерывисто и хрипло:
   — Иль не ведала ты, что я одну тебя люблю!… А уж настрадался-то как… Я и так тебя возьму!… Ты моя уже и будешь моею!… Никто не вырвет тебя из рук моих! Моя ты! Моя! Моя!
   — Иисус, Мария! — вскричала Бася.
   Он все сильнее душил ее в объятьях… Короткое дыхание рвалось с губ его, глаза заволокло пеленою, наконец он выволок ее из стремян и с седла и усадил прямо перед собою, прижимая грудью к своей груди, и синие его губы, жадно раскрывшись, словно рыбья пасть, искали ее губ.
   Она даже не вскрикнула, но с неожиданной силою стала сопротивляться. Меж ними завязалась борьба, слышалось лишь шумное дыхание обоих. Резкость его движений и близость его лица вернули ей присутствие духа. Дар ясновидения снизошел на нее, какой нисходит на утопающих. В один миг она необычайно отчетливо осознала происходящее. Прежде всего, что земля разверзлась у нее под ногами, открыв бездонную пропасть, куда он неудержимо тащил ее; она прозрела и страсть его, и измену, страшную свою судьбу, свою немощь и бессилие, ощутила тревогу, безмерную боль и тоску, но в то же время пламя неистового гнева вспыхнуло в ней, и бешенство, и жажда мести.
   Такая душевная сила была у самоотверженого этого ребенка, у любимой жены отважнейшего рыцаря Речи Посполитой, что в страшную ту минуту первой ее мыслью было: «Отомстить!», а после уж: «Спастись!» Разум ее напрягся до предела, и ясность сознания стала почти чудодейственной. Руки ее принялись нашаривать оружие и наконец наткнулись на костяной ствол его пистолета. Но тотчас она смекнула, что если даже пистолет заряжен и она успеет взвести курок, то прежде, нежели сожмет ладонь, приставит дуло к его голове, он неминуемо схватит ее за руку и лишит последней возможности спастись.
   И потому решила действовать иначе.
   Все произошло в мгновенье ока. Он и в самом деле угадал ее намерения и молниеносно выбросил руку вперед, но руки их разминулись, и Бася со всей силой молодости, мужества и отчаяния ударила его костяной рукоятью пистолета меж глаз.
   Удар был такой силы, что Азья, даже не вскрикнув, рухнул навзничь, как громом пораженный, увлекая ее за собою.
   Бася тотчас вскочила и, вспрыгнув на своего скакуна, вихрем понеслась прочь от Днестра в глубь степи. Завеса тумана сомкнулась за нею. Конь, прижав уши, вслепую мчался среди скал, ущелий, обрывов, проломов. В любую минуту мог он рухнуть с кручи, в любую минуту мог разбиться вместе с всадницей о скалистые уступы, но Басе все уже было нипочем; не было для нее опасности страшнее, нежели татары и Азья… И странное дело! Теперь, когда она вырвалась из рук хищника и он, скорее всего бездыханный, лежал средь камней, над всеми ее чувствами возобладала тревога. Прижавшись лицом к конской гриве, мчалась в тумане подобно серне, преследуемой волками, она боялась теперь Азьи несравненно больше, нежели в тот миг, когда была в его объятьях; страх и бессилие завладели ею, она чувствовала себя слабым, заблудшим, одиноким и покинутым ребенком, предоставленным воле божьей. Какие-то рыдающие голоса возникли в ее сердце и стали взывать, стеная и тоскуя: «Михал, спаси! Михал, спаси!»