— Чудо как хороша! — бормотал он про себя. — Прямо тебе княжна… Гм!.. Я ей невинность спас, а пожалуй, и жизнь, ведь она бы со страху умерла, когда бы сокровищница и уцелела… Должна бы меня благодарить… Но кто поймет этих женщин… Как на мальчишку-слугу смотрела на меня, не знаю, от гордости или от смущения…

ГЛАВА VIII

   Эти мысли не давали ему спать всю следующую ночь. Еще несколько дней он все думал о панне Александре и понял, что она глубоко запала ему в сердце. Ведь лауданская шляхта хотела его женить на ней! Правда, она отказала ему, не раздумывая, но ведь тогда она не знала его и не видала. Теперь совсем другое дело. Он по-рыцарски вырвал ее из рук насильника, хоть и пуля и сабля грозили ему, завоевал ее, просто как крепость… Чья же она, если не его? Может ли она отказать ему, даже если он попросит ее руки? А не попытаться ли? А не удастся ли пробудить в ней любовь из благодарности, как это часто случается, когда спасенная девушка тут же отдает спасителю руку и сердце! Пусть даже в сердце ее не проснется вдруг любовь к нему, так разве не стоит постараться об этом!
   «А что, если она все еще того помнит и любит?»
   — Не может быть! — сказал себе Володыёвский. — Отвадила она его, а то бы он силком не стал увозить.
   Правда, милосердие она ему оказала необыкновенное; но ведь это женское дело жалеть раненых, будь они даже враги.
   Молода она, без опеки, замуж ей пора. В монастырь она, видно, не собирается, а то бы давно ушла. Довольно было для этого времени. К такой красавице вечно будут льнуть всякие кавалеры: одни ради ее богатства, другие ради красоты, третьи ради знатности. Ну, не любо ли будет ей иметь такую защиту, на которую, как она сама уже видела, смело можно положиться.
   — Да и тебе, Михалек, пора остепениться! — говорил сам себе Володыёвский. — Ты еще молод, но ведь годы быстро бегут. Богатства ты на службе не наживешь, разве только ран еще больше. А шалостям придет конец.
   Перед взором Володыёвского проплыла тут вереница паненок, по которым он вздыхал в своей жизни. Были среди них и знатные, и первые красавицы, но она была всех милее, всех краше и достойней. Ведь и род Биллевичей, и ее самоё славила вся округа, и столько благородства читалось в ее очах, что лучше супруги и пожелать нельзя.
   Володыёвский чувствовал, что такое счастье плывет ему в руки, какое в другой раз может и не представиться, тем более что услугу девушке он оказал чрезвычайную.
   — Что тянуть! — говорил он себе. — Дождусь ли я чего лучше? Надо попытаться.
   Да, но война на носу. Рука у него здорова. Стыдно рыцарю увиваться за девушкой, когда отчизна простерла к нему руки и молит о спасении. Пан Михал сердца был честного, рыцарского и, хоть служил чуть не с отроческих лет и участвовал чуть не во всех войнах, которые бывали в те годы, сознавал, однако же, свой долг перед отчизной и даже не помышлял об отдыхе.
   Но именно потому, что не ради корысти, денег и почестей, а верой и правдой служил он отчизне и совесть его была чиста, он знал себе цену, и это ободрило его.
   «Другие своевольничали, а я сражался, — думал он про себя. — Господь бог вознаградит солдата и поможет теперь ему».
   Он решил, что на ухаживанья времени нет и действовать надо без промедления, сразу все поставить на карту: съездить, предложить тут же руку и сердце и либо, не откладывая оглашений, обвенчаться, либо съесть арбуз.
   — Ел я уж не раз, съем и теперь! — проворчал Володыёвский, топорща желтые усики. — Какой мне от этого вред!
   Было, однако же, в этом внезапном решении одно обстоятельство, которое не нравилось ему. Если он так вот сразу после спасения девушки поедет делать ей предложение, думал рыцарь, не будет ли он похож на назойливого кредитора, который хочет, чтобы ему поскорее вернули долг с лихвой?
   «А может, это не по-рыцарски? Да, но за что же и требовать благодарности, как не за услугу? А если эта поспешность не по вкусу придется девушке, если она поморщится, так ведь можно сказать ей: „Милостивая панна, да я бы год целый ездил к тебе, увивался да в глазки заглядывал, но ведь я солдат, а трубы гремят, зовут на войну!“
   — Так решено: поеду! — сказал Володыёвский.
   Однако через минуту ему пришла в голову новая мысль. А если она ответит ему: «Так иди же на войну, честной солдат, а кончится война, год будешь ко мне ездить и в глазки мне заглядывать, потому что человеку незнакомому я душой и плотью так вдруг не предамся».
   Тогда все пропало.
   Что пропало, это Володыёвский понимал прекрасно: не говоря уж о девушке, которую за это время мог взять другой, он сам не был уверен в собственном постоянстве. Совесть говорила ему, что в нем самом любовь вспыхивала вдруг, как солома, но и гасла, как солома.
   Тогда все пропало! Скитайся по-прежнему, бродяга-солдат, из стана в стан, с битвы на битву, без крова, без родной души. А после войны ищи по свету пристани, не ведая, где, кроме арсенала, голову приклонить!
   Володыёвский решительно не знал, что предпринять.
   Тесно как-то и душно стало ему в пацунельской усадебке, взял он шапку, чтобы выйти на улицу и погреться немного на майском солнышке. На пороге он наткнулся на одного из людей Кмицица, которого отдали в неволю старому Пакошу. Казак грелся на солнце и бренчал на бандуре.
   — Что ты здесь делаешь? — спросил у него Володыёвский.
   — Играю, пан, — ответил казак, поднимая изможденное лицо.
   — Откуда ты родом? — продолжал спрашивать пан Михал, довольный, что оборвались на минуту его мысли.
   — Издалека, пан, из Звягеля.
   — Почему же ты не бежал, как другие твои товарищи? О, все вы такие! Сохранила вам шляхта в Любиче жизнь, чтобы иметь пашенных мужиков, да не успела снять с вас веревки, как вы тотчас поубегали.
   — Я не убегу. Околею здесь, как пес.
   — Так тебе здесь понравилось?
   — Кому лучше в поле, тот бежит, а мне здесь лучше. У меня нога была прострелена, а тут мне ее шляхтянка перевязала, дочка старика, да еще добрым словом приветила. Отродясь я такой красавицы не видывал… Зачем мне уходить?
   — Которая же это так тебе угодила?
   — Марыся.
   — И ты останешься?
   — Околею, так вынесут, а нет, так останусь.
   — Неужто думаешь у Пакоша дочку выслужить?
   — Не знаю, пан.
   — Да он такому голяку скорей смерть посулит, чем дочку.
   — У меня в лесу червонцы зарыты: две пригоршни.
   — С разбоя?
   — С разбоя.
   — Да будь хоть целый гарнец, все едино ты мужик, а Пакош шляхтич.
   — Я из путных бояр[37].
   — Коль из путных бояр, так еще хуже, чем мужик, потому изменник. Как же ты мог врагу служить?
   — А я и не служил.
   — Где же Кмициц набрал вас?
   — На большой дороге. Я у польного гетмана служил, но потом хоругвь разбежалась, есть стало нечего. Домой мне незачем было ворочаться, дом-то мой спалили. Пошли наши промышлять на большую дорогу, ну и я с ними пошел.
   Володыёвский очень этому удивился, он до сих пор думал, что Кмициц похитил Оленьку, взяв людей у врага.
   — Так пан Кмициц взял вас не у Трубецкого[38]?
   — Больше всего было тех, что у Трубецкого и Хованского служили, да и они на большую дорогу бежали.
   — Почему же вы пошли за паном Кмицицем?
   — Он славный атаман. Нам говорили, что коли он кликнет, так все едино, что талеров насыплет в кошель. Потому мы и пошли. Да вот не поталанило нам!
   Володыёвский только головой покачал, поразмыслив о том, что уж очень очернили этого Кмицица; затем он поглядел на изможденное лицо боярского сына и снова покачал головой.
   — Так ты ее любишь?
   — Люблю, пан!
   Володыёвский направился на улицу, подумав про себя: «Вот это решительный человек! Он долго не раздумывал: полюбил и остается. Такие люди лучше всех… Коли он и впрямь из путных бояр, так это то же, что и застянковая шляхта. Отроет свои червонцы, и старый Пакош, пожалуй, отдаст за него свою Марысю. Отчего ж не отдать? Он не крутил, не вертел, а уперся на своем — и баста! Дай-ка и я упрусь!
   Раздумывая так, Володыёвский шел по улице на солнышке, порой останавливался и то потуплял взор в землю, то к небу его поднимал; потом снова продолжал свой путь, пока не увидел вдруг летевшее в небе стадо диких уток.
   Тогда он стал гадать по ним: ехать, не ехать?.. Выпало: ехать.
   — Кончено! Еду!
   С этими словами он повернул домой; однако по дороге заглянул еще в конюшню, на пороге которой двое его стремянных играли в кости.
   — Сыруц, — спросил Володыёвский, — заплетена ль грива у Серого?
   — Заплетена, пан полковник.
   Володыёвский зашел в конюшню. Серый заржал у яслей; рыцарь подошел к нему, похлопал по крупу, затем стал считать косицы в гриве.
   — Ехать, не ехать, ехать…
   Снова выпало ехать.
   — Седлать коней да одеться получше! — приказал Володыёвский.
   После чего быстрым шагом направился домой и стал наряжаться. Надел высокие кавалерийские сапоги, желтые, с отворотами на подкладке и золочеными шпорами, и новый красный мундир, и рапирочку нацепил отменную, в стальных ножнах, с золотой насечкой на рукояти, и полупанцирек не забыл из светлой стали, закрывающий только верхнюю часть груди до шеи. Был у него в сундуке и рысий колпачок с чудным цапельным пером, но подходил он только к польскому платью, и пан Михал не стал его вынимать, а надел на голову шведский шлем с затыльником и вышел на крыльцо.
   — Куда это ты собрался, пан полковник? — спросил у него старый Пакош, сидевший на завалинке.
   — Куда собрался? Надо у вашей панны о здоровье справиться, а то как бы она не сочла меня за невежу.
   — Так весь и сияешь! Чистый тебе снегирь! Ну, уж коли панна враз не влюбится, так, верно, и глаз у нее нет!
   Но тут прибежали две младшие дочки Пакоша с подойниками в руках, — они возвращались с обеденной дойки. Увидев Володыёвского, девушки застыли в изумлении.
   — Прямо тебе король! — сказала Зоня.
   — Как на свадьбу нарядился! — прибавила Марыська.
   — А может, свадебку и сыграем, — засмеялся старый Пакош. — К панне нашей полковник едет.
   Не успел старик кончить, как подойник выпал из рук Марыси, и молочная река полилась прямо под ноги Володыёвскому.
   — Что рот разинула! — сердито сказал Пакош. — Экая коза!
   Марыся ничего не ответила, подняла подойник и молча ушла.
   Володыёвский вскочил на коня, за ним выстроились оба его стремянных, и все трое отправились в Водокты. Денек выдался красный. Майское солнце играло на нагруднике и шлеме Володыёвского, и когда он издали мелькал между вербами, казалось, что по улице катится еще одно солнце.
   — Любопытно знать, с перстеньком буду я ворочаться иль с арбузом? — пробормотал рыцарь.
   — Что ты сказал, пан полковник? — спросил Сыруц.
   — Дурень!
   Стремянный стегнул коня по крупу, а Володыёвский продолжал:
   — Счастье, что не впервой.
   Эта мысль очень его ободрила.
   Когда они приехали в Водокты, панна Александра в первую минуту не признала полковника, так что ему пришлось еще раз назвать свое имя. Тогда она поздоровалась с ним любезно, но как-то сдержанно и принужденно, он же представился ей с отменной учтивостью, ибо хоть и был солдатом, не придворным, однако подолгу бывал при разных дворах и пообтерся между людьми. Он отвесил весьма почтительный поклон и, прижав руку к сердцу, вот что сказал ей:
   — Я приехал к тебе, милостивая панна, о здоровье справиться, не захворала ли ты, случаем, с перепугу. Надо бы на другой же день приехать, да боялся я надоесть тебе.
   — Это очень любезно с твоей стороны, милостивый пан, что ты не только спас меня от гибели, но и не забыл обо мне. Садись, будь дорогим гостем.
   — Милостивая моя панна, — ответил пан Михал, — когда бы я забыл тебя, недостоин был бы я той милости, какую бог оказал мне, позволив подать руку помощи столь достойной особе.
   — Нет, это я сперва должна господа бога благодарить, а затем и тебя, пан полковник!
   — Коли так, возблагодарим вдвоем господа бога, ибо ни о чем не молю я его так усердно, как о том, чтобы с его позволения и впредь защищать тебя от всяких бед.
   При этих словах Володыёвский встопорщил свои навощенные усики, и без того торчавшие выше носа, — так доволен он был собою, что сразу сумел войти in medias res[39] и выложить все начистую. Панна Александра сидела смущенная и молчаливая, а уж красивая, как день весенний. Легкий румянец выступил у нее на щеках, а глаза она прикрыла ресницами, от которых тень падала на щеки.
   «Это смущение — добрый знак!» — подумал Володыёвский.
   И, откашлявшись, продолжал:
   — Знаешь ли ты, милостивая панна, что после смерти твоего дедушки я командовал лауданцами?
   — Знаю, — отвечала Оленька. — Покойный дедушка не мог сам идти в последний поход и очень был рад, когда ему сказали, что воевода виленский вверил тебе лауданскую хоругвь; он говорил, что знает тебя как славного рыцаря.
   — Это он так обо мне говорил?
   — Я сама слыхала, как он тебя хвалил, а после похода и лауданцы превозносили тебя до небес.
   — Я простой солдат, недостойный того, чтобы меня не то что до небес превозносить, а просто ставить выше других. Очень я рад, что не совсем я тебе чужой человек, теперь ты не подумаешь, что какой-то незнакомец, человек темный свалился к тебе с последним дождем с облаков. Всегда приятней знать, с кем имеешь дело. Много всякого народу бродит по свету, выдают они себя за родовитых шляхтичей, приукрашивают себя добродетелями, а сами-то бог весть кто такие, может, и не шляхтичи вовсе.
   Володыёвский умышленно завел об этом разговор, чтобы рассказать Оленьке о себе, но она тотчас ему возразила:
   — Тебя, пан полковник, никто в этом не заподозрит, ведь у нас в Литве есть шляхтичи с такой фамилией.
   — Да, но те по прозванию Озории, а я Корчак-Володыёвский; мы из Венгрии, свой род ведем от некоего придворного Аттилы; этот придворный, когда его преследовали враги, дал обет пресвятой деве отречься от язычества и принять католическую веру, если только она сохранит ему жизнь. Свой обет он сдержал, когда благополучно переправился через три реки, те самые, которые теперь у нас в гербе.
   — Так ты, пан полковник, родом не из наших мест?
   — Нет, милостивая панна. Я сам с Украины; у меня и сейчас там деревенька, да ее враги захватили; но я с молодых лет служу в войске и больше думаю не о своем богатстве, а об том уроне, который наша отчизна терпит от иноземцев. Смолоду служил я у воеводы русского, нашего незабвенного князя Иеремии, с которым побывал во всех походах. И под Махновкой был, и под Константиновом[40], голодал вместе со всеми в Збараже, а после битвы под Берестечком сам король, повелитель наш, обнял меня. Бог свидетель, не приехал я сюда похваляться, хочу только, чтобы ты знала, милостивая панна, что я не какой-нибудь пустобрех, который только глотку дерет, а крови своей жалеет, что всю жизнь я верой и правдой служил отчизне, ну и славу снискал, и чести своей ничем не замарал. Истинную правду говорю! И достойные люди могут мои слова подтвердить!
   — Кабы все были такими, как ты, пан полковник! — вздохнула Оленька.
   — Ты, милостивая панна, верно, думаешь, о том насильнике, который осмелился поднять на тебя святотатственную руку?
   Панна Александра опустила глаза в землю и не ответила ни слова.
   — Он получил по заслугам, — продолжал Володыёвский. — Мне говорили, что он выживет, так что все едино не уйдет от кары. Все достойные люди его осуждают, даже уж слишком, толкуют, будто он с врагами связался, чтобы получить от них подмогу, а это неправда: казаков, с которыми он напал на Водокты, он вовсе не у врагов взял, а на большой дороге.
   — Пан полковник, откуда ты это знаешь? — с живостью спросила Оленька, поднимая на Володыёвского свои лазоревые глаза.
   — Да от его же людей. Странный он человек! Когда перед поединком я назвал его изменником, он не стал этого отрицать, хоть обвинил я его несправедливо. Гордость у него, видно, дьявольская.
   — И ты, пан полковник, всюду говоришь, что он не изменник?
   — Покуда нет, потому что сам не знал, а теперь буду говорить. Нехорошо даже о самом лютом враге говорить такие облыжные слова.
   Глаза панны Александры еще раз остановились на маленьком рыцаре с дружеским расположением и благодарностью.
   — Ты, пан полковник, на редкость достойный человек, на редкость…
   От удовольствия Володыёвский стал усиленно топорщить усики.
   «Смелей, Михалек! Смелей, Михалек!» — подумал он про себя.
   А вслух сказал:
   — Я тебе больше скажу, милостивая панна! Не одобряю я средств пана Кмицица, но не удивительно мне, что он так тебя добивался: сама Венера годится тебе разве что в служанки. С отчаяния решился он на дурное дело и, пожалуй, в другой раз решится, пусть только представится случай. Как же ты при неописанной такой красоте останешься одна, без опеки? Много всяких Кмицицев на свете, многие страстью к тебе воспылают, и многие опасности будут грозить твоей невинности. По милости божией я избавил тебя от беды, но меня зовут уже трубы Марса. Кто же будет стеречь тебя?.. Милостивая панна, говорят, будто солдаты ветрены, но это неправда. Ведь сердце не камень, вот и у меня не могло оно остаться равнодушным к стольким неизъяснимым прелестям… — Тут Володыёвский упал перед Оленькой на колени. — Милостивая панна, — продолжал он, стоя на коленях, — я унаследовал после твоего дедушки хоругвь, позволь же мне унаследовать и внучку. Доверь мне опеку над собою, позволь вкусить сладость взаимной любви, возьми в постоянные покровители, и ты будешь жить в мире и безопасности, ибо, если я и на войну уеду, само имя мое будет тебе защитой.
   Панна Александра вскочила со стула и в изумлении слушала Володыёвского, а он между тем продолжал:
   — Я бедный солдат, но я шляхтич, человек достойный, и, клянусь богом, ни единого пятна нет ни на моем щите, ни на совести. Может, тем только я согрешил, что поторопился; но и это ты должна понять: отчизна меня зовет, которой я не изменю даже ради тебя… Может, обрадуешь ты меня? Может, обрадуешь? Может, скажешь мне доброе слово?
   — Пан полковник, ты требуешь от меня невозможного!.. Ради Христа! Немыслимое это дело! — в страхе ответила Оленька.
   — Все в твоей воле…
   — Потому я и отвечаю тебе решительно: нет! — Панна Александра нахмурила брови. — Пан полковник, не стану отпираться, я в долгу перед тобою. Проси чего хочешь, я все готова отдать тебе, но не руку.
   Володыёвский встал.
   — Ты меня не хочешь?
   — Я не могу!
   — И это твое последнее слово?
   — Последнее и бесповоротное.
   — А может, тебе только то не по нраву, что я так поторопился? Дай же мне надежду!
   — Не могу, не могу!..
   — Нет мне тут счастья, и нигде его не было! Милостивая панна, не предлагай же мне платы за услугу, не за тем я к тебе приехал, а что руки твоей просил, так не в отплату. Да если бы ты ответила мне, что отдаешь мне руку по долгу, не по доброй воле, я бы отказался. Нет воли, нет доли. Пренебрегла ты мною, смотри же, чтобы не случился тебе кто-нибудь похуже меня. Ухожу я из этого дома, как пришел, но только никогда уж больше сюда не ворочусь. Ни во что меня тут не ставят. Такая уж моя доля. Будь счастлива, хоть с тем же Кмицицем, потому ты, может, за то на меня гневаешься, что я с саблей стал между вами. Коли он тебе люб, так ты и впрямь не про меня.
   Оленька сжала руками виски.
   — Боже, боже, боже! — повторила она несколько раз.
   Но и муки ее не смягчили Володыёвского, — отвесив поклон, он вышел сердитый и злой, тотчас сел на коня и уехал.
   — Ноги моей больше тут не будет! — громко сказал он.
   Стремянный Сыруц, следовавший за своим господином, тотчас подъехал к нему.
   — Что ты сказал, пан полковник!
   — Дурень! — ответил Володыёвский.
   — Это ты, пан полковник, сказал мне, как мы сюда ехали.
   Воцарилось молчание.
   — Черной неблагодарностью меня тут накормили, — снова забормотал пан Михал. — Презрением ответили на любовь! Видно, до гроба ходить мне в кавалерах. Так уж на роду написано! Черт бы ее взял, долю такую! Что ни сунусь, то отказ!.. Нет правды на этом свете! И чем я ей не угодил? — Нахмурил тут Володыёвский брови, пораскинул умом и вдруг хлопнул себя по ляжке. — Знаю! — воскликнул он. — Это она все еще того любит! В этом все дело!
   Но при мысли об этом лицо его не прояснилось.
   «Тем хуже для меня, — подумал он через минуту. — Уж коли она после всего, что сталось, все еще его любит, так и не перестанет любить. Все самое худое, что он мог сделать, он уже сделал. Пойдет воевать, добьется славы, и люди забудут про худые его дела. И не пристало мне мешать ему, скорее помочь надо, ведь это на благо отчизны. Вот оно дело какое! Солдат он добрый… Однако же, чем он ее так прельстил? Кто его знает? Иной дар такой имеет, что стоит ему только взглянуть на девушку, и та готова за ним в огонь и воду. Кабы знать, как это делается, или талисман добыть, может, и мне удалось бы. По заслугам девушки нас не жалуют. Верно говорил пан Заглоба, что лиса и баба самые изменчивые творения на свете. А уж так мне жаль, что все пропало! Очень она хороша, да и, говорят, добродетельна. Горда, видно, как сатана… Как знать, пойдет ли она за него, хоть и любит, — очень он обманул ее и оскорбил. Ведь мог все по-хорошему сделать, а предпочел своевольничать… Она и от замужества готова совсем отказаться, и от детей… Мне тяжело, а ей, бедняжке, еще тяжелей!..»
   Тут Володыёвский стал сокрушаться о судьбе Оленьки, и головой покачал, и губами причмокнул.
   — Пусть уж ей бог будет покровителем! — сказал он наконец. — Я на нее не в обиде! Для меня это не первый отказ, а для нее первая мука. Бедняжка чуть жива от горя, а я ей еще глаза колол этим Кмицицем, вовсе уж напоил желчью. Нехорошо получилось, надо как-то исправить ошибку. Побей меня бог, недостойно я поступил. Напишу-ка я ей письмецо, попрошу прощения, а там и помогу, чем можно будет.
   Дальнейшие размышления Володыёвского прервал стремянный Сыруц, который снова поравнялся с ним и сказал:
   — Пан полковник, а ведь там на горе пан Харламп с кем-то едет.
   — Где?
   — А вон там!
   — И впрямь двое едут; но ведь пан Харламп остался при князе воеводе виленском. Да и как ты мог издали признать его?
   — А по буланой. Ее все войско знает.
   — Клянусь богом, буланую видно. Но, может это не та.
   — Да я и побежку ее узнаю. Это наверняка пан Харламп.
   Они оба наддали ходу; всадники, ехавшие навстречу им, тоже пришпорили коней, и вскоре Володыёвский увидел, что к нему и в самом деле скачет Харламп.
   Это был поручик панцирной хоругви литовского войска, давний знакомый Володыёвского, испытанный старый солдат. Когда-то они с маленьким рыцарем очень враждовали, но потом послужили вместе, повоевали и полюбили друг друга. Володыёвский подскакал к Харлампу и, раскрыв объятия, крикнул:
   — Как поживаешь, Носач? Откуда ты взялся?
   Товарищ, которому и в самом деле очень пристало прозвище «Носач», потому что он был обладателем весьма внушительного носа, упал в объятия полковника, и они радостно приветствовали друг друга.
   — Я к тебе нарочным послан, — сказал он, отдышавшись, — да еще с деньгами.
   — Нарочным, да еще с деньгами? От кого же?
   — От князя воеводы виленского, нашего гетмана. Он шлет тебе грамоту, чтобы немедля набирать людей в войско, и другую — пану Кмицицу, который должен быть тоже где-то в здешних местах.
   — И пану Кмицицу? Как же мы вдвоем будем набирать в одной округе?
   — Он должен ехать в Троки, а ты должен остаться здесь.
   — А как ты узнал, где меня искать?
   — Сам пан гетман о тебе расспрашивал, пока здешние люди, которые еще служат у нас в войске, не сказали ему, где тебя искать, так что я ехал наверняка. В большой ты у князя чести! Я сам слыхал, как он говорил, что ничего не надеялся получить в наследство от воеводы русского, а получил самого великого рыцаря.
   — Дай бог ему, как воеводе русскому, и в войне удачи! Большая это для меня честь набирать войско, и я тотчас возьмусь за дело. Военного люду здесь много, было бы на что снарядить. Денег ты много привез?
   — Вот приедешь в Пацунели, сочтешь.
   — Так ты уже и в Пацунелях успел побывать? Берегись, красавиц там, как маку в огороде.
   — Потому тебе там и понравилось!.. Погоди, у меня и письмо тебе есть от гетмана.
   — Давай!
   Харламп вынул письмо с малой радзивилловской печатью, Володыёвский вскрыл его и стал читать:
 
   «Милостивый пан полковник Володыёвский!
   Зная твое горячее желание послужить отчизне, посылаем тебе грамоту на набор войска, притом набирать надлежит не так, как всегда сие делается, а с особым усердием, ибо periculum in mora[41]. Коли хочешь порадовать нас, хоругвь твоя должна быть готова к походу в конце июля и не далее середины августа. Весьма и весьма заботит нас, где ты добудешь добрых коней, тем паче, что и денег посылаем тебе малую толику, ибо вымолить больше у пана подскарбия, и поныне нам неприязненного, мы не могли. Половину денег отдай пану Кмицицу, коему пан Харламп также везет грамоту. Надеемся, что и пан Кмициц усердно нам послужит. Однако же до нашего слуха дошли вести об его своеволии в Упите; посему грамоту, ему предназначенную, лучше сам получи и сам реши, отдавать ему или нет. Буде сочтешь, что слишком много на нем gravamina[42], кои позорят его, тогда не отдавай! Мы опасаемся, как бы наши недруги, пан подскарбий и пан воевода витебский, не подняли шум, что таковые поручения мы возлагаем на людей недостойных. Буде сочтешь, что ничего особо важного не случилось, вручи грамоту, и пусть Кмициц усердною службою постарается искупить свою вину и не является ни в какие суды, ибо он нам, гетманам, подсуден, и мы одни будем судить его, но по исполнении приказа. Наше поручение прими, милостивый пан, как знак доверия к тебе, твоему разуму и преданности.