Князь Багратион, как всегда при отходе арьергарда, отослав вперед штабных, следовал в самом хвосте колонны. Почти рядом с ним, приотстав на половину корпуса коня, ехал Денис Давыдов. Глядя на генерала, видел, как тот осунулся и еще более почернел за эти тяжкие дни. Шутка ли, прикрывая главные русские силы, сдерживать своими плечами всю охмелевшую от успеха французскую армию во главе с самим Наполеоном. И не только мужественно и стойко отбиваться, не давая себя обойти, но и наносить ответные весьма чувствительные удары. Вон ведь как распушили Ланна да и коннице Мюрата, вздумавшего одним махом опрокинуть русский арьергард, досталось изрядно...
   Говорят, после этого уязвленный великий герцог Бергский, первый щеголь Франции, чрезвычайно склонный к театральным жестам, поклялся на своем дамасском клинке, украшенном знаменитой гравировкой «Честь и дамы!», что в долгу у Багратиона не останется.
   Кто-кто, а Денис Давыдов знал преотлично, что князь Петр Иванович смертельно не любит отступать. Он сразу мрачнеет, жалуется на всевозможные хворости, да и впрямь выглядит нездоровым: его курчавые пышные бакенбарды обвисают, внушительный горбатый нос еще более заостряется, а быстрый, горячий взор меркнет и затягивается прохладной сизоватой дымкой.
   Вот и сейчас он едет насупившись, молча. Несмотря на теплынь, на плечи его наподобие бурки накинута отороченная серым каракулем суконная бекеша, застегнутая у горла на одну пуговицу.
   Мост через Неман кажется бесконечно длинным.
   Сзади от Тильзита глухо, как удары деревянными палками, доносятся ружейные выстрелы. Видимо, казаки прикрытия схватились с французскими вольтижерами.
   На мосту, не обращая внимания на проходящий арьергард, чумазые и потные солдаты пионерного батальона возятся со смоляными бочками и пороховыми зарядами. Ими командует молоденький поручик без шляпы, с задорно торчащим петушиным хохолком на голове, с наспех перемотанной то ли раненой, то ли обожженной рукой.
   — Никитенко! — кричит он ломающимся мальчишеским баском. — Смотри у меня, чтобы все было как надобно, не как в прошлый раз...
   — Дак в прошлом разе хвитили трофейные были, итальянские, что ли, разве ж это хвитили? — оборачивается кряжистый Никитенко с добродушным, густо облитым веснушками лицом. — А нынче хвитили я сам крутил, надежные, не сумлевайтесь, ваше благородие. Как команда будет, так и полыхнёть. Знатно полыхнёть. И опять же, разе мы не понимаем, что Бонапартию на ваш берег хода давать никак нельзя. Здесь ведь как-никак уже Россия-матушка начинается...
   Денис Давыдов, приотставший от князя возле пионеров, улыбнулся про себя спокойным и рассудительным словам и, подстегнув коня, вдруг почувствовал, что солдатская уверенность легко передалась и ему. И неутоленная обида, и растерянность, и сознание собственного бессилия перед трагичной неизбежностью последних событий, которые тяготили его после Фридланда и которых не могло заглушить даже ожесточение арьергардных стычек с неприятелем, как бы вдруг отступили куда-то, и он скорее еще не сознанием, а каким-то внутренним обостренным чутьем угадал в себе крепнущую готовность к чему-то гораздо более значительному, чем все, что было до сей поры.
   — Здесь... Россия-матушка начинается... — протяжным эхом отозвались в его душе слова веснушчатого Никитенко.
   Начиная открывать для себя в них какой-то глубокий и сокровенный смысл, так естественно и обстоятельно понимаемый простым солдатом, Денис Давыдов, может быть, впервые с такой неизбежной и пронзительной ясностью увидел всю свою блестящую кавалергардскую и адъютантскую службу и свою болезненно-бесшабашную честолюбивую храбрость, с которой он бросался в самые опасные места, часто и без особой на то надобности, а лишь для того, чтобы поддержать столь лестную для себя репутацию отчаянного рубаки и сорвиголовы...
   Конь на ходу нетерпеливо потянулся вперед, качнулся, и Денис Давыдов и слухом и всем телом ощутил, как лошадиные копыта с гулкого деревянного настила переступили на податливо-мягкую землю цветущей луговой поймы.
   И он не знал, сколько прошло времени, пока тянулся этот бесконечно длинный неманский мост: то ли несколько стремительных, как картечные пули, минут, то ли половина жизни...
 
   Выстрелы со стороны Тильзита застучали чаще.
   Судя по всему, на казаков прикрытия и степных лучников французы наваливались уже значительными силами.
   После переправы князь Багратион не покинул седла. Лишь сбросил на руки расторопного вестового суконную бекешу и остался в своем строгом полевом генеральском мундире без шитья и орденов, с одним неизменным Георгием на шее, полученным еще из рук Суворова. Он ждал, когда на заливном неманском лугу окончат построение части его арьергарда, чтобы по обыкновению поблагодарить их за службу.
   И князь Петр Иванович и его адъютанты с тревогой посматривали в сторону Тильзита, откуда еще слышалась ружейная пальба: успеют ли казаки прикрытия оторваться от преследования и проскочить мост, который по приказу должен быть предан огню?..
   Прошло еще несколько томительно-тягучих минут.
   Наконец на крутом противоположном берегу замелькали конные фигуры. Они выскакивали из тесных каменных улиц городка и стекались к узкой горловине мостового спуска. И вот уже деревянный настил загремел под копытами казачьих и низкорослых степных коней.
   И почти тут же из улочек Тильзита выплеснулась тяжеловесная лава французской регулярной кавалерии. Вспыхнули на солнце сверкающие панцири кирасир и горящие полированной бронзой хвостатые каски драгун. Их старание настигнуть, смять и растоптать горстку казаков и «северных купидонов», видимо, было так велико, что в теснине спуска произошло замешательство, несколько лошадей сшиблось, кто-то опрокинулся, и яростный поток разгоряченных всадников закружился на месте.
   Однако самые резвые продолжали преследование. Впереди проскочивших к берегу кирасир и драгун на тонконогом стройном коне, посверкивая обнаженным клинком, скакала фигура в ярко-желтом, канареечном наряде, с длинными развевающимися темными волосами и летящими по ветру за плечами пестрыми шарфами и шалями.
   Денис Давыдов тотчас узнал Мюрата. В столь фантастическом одеянии мог щеголять во французской армии только герцог Бергский.
   На полном скаку он первым влетел на мост.
   Но тут громыхнули пороховые заряды, с шипением и свистом взметнулись в небо фонтаны искр. Почти перед самой мордой лошади Мюрата вскинулись языки пламени.
   Полыхнуло, как и обещал Никитенко, знатно. С ревом и треском огонь начал закручиваться в длинные ярые жгуты.
   Мюрат картинно вздыбил коня. А потом, медленно повернув его, шагом поехал прочь. Благо с русского берега не стреляли. «Эх, поспешил поручик со своими пионерами, — подумал Денис Давыдов, — еще бы немного, и не в меру резвый герцог в горячке сам бы в плен пожаловал. Вот была бы потеха!..»
 
   Выйдя к берегам Немана и впервые увидев с крутого откоса затянутую синей дымкой, пугающую своей необозримой бесконечностью русскую равнину, Наполеон со всею очевидностью понял, что пора заканчивать затянувшуюся кампанию.
   Он, как всегда, безошибочно угадал, что война достигла своей высшей критической точки. Сейчас она напоминала вздыбленную в яростном порыве лошадь, которая рубит передними копытами воздух. Долго ее в этом положении не удержишь, как бы ни были крепки поводья и уверенна рука седока. Если чуть переусердствовать, можно вылететь из седла...
   Успехи, которых добился Бонапарт в этой кампании, были немалыми. Два года назад Франция покоилась в своих границах за Рейном. А теперь, ощетинившись штыками, она вплотную придвинулась к пределам России. Две великие, противостоящие друг другу империи теперь не разделял никто.
   Однако идти дальше на восток Наполеон пока и не помышлял. Впереди лежала Россия с ее немыслимыми расстояниями, грозная и бездонная. Позади — Пруссия, которая хотя и лишилась армии, но была отнюдь не безопасной. Народ ее, оскорбленный в своей чести и ожесточенный против завоевателей, того и гляди возьмется за оружие, было бы только к кому пристать. Ну хотя бы к той же Австрии, правда до сих пор еще оглушенной Ульмом и Аустерлицем, но уже приходящей в себя и обладающей к тому же все еще внушительной 340-тысячной армией. По последнему докладу озабоченного начальника главного штаба Бертье, к которому стекается вся агентурная военная информация, австрийцы уже двинули 80-тысячный авангард в Богемию, угрожая путям сообщения великой армии с Францией.
   Да и в самой первой империи далеко не все благополучно. Продовольственные бунты в Вандее и Нормандии пришлось подавлять силой оружия. А министр полиции Жозеф Фуше, этот обтекаемо-скользкий тип с вкрадчивыми манерами сельского кюре и ухватками профессионального мошенника, которому пришлось пожаловать титул герцога Отрантского за помощь в перевороте 18 брюмера, доносит о бесконечных заговорах роялистов и коварных происках Англии. Добрая половина этих враждебных актов наверняка инспирирована им самим для демонстрации собственного высокого рвения в борьбе с недругами императора. За этой бестией нужен глаз да глаз. Да и за прочими — тоже. Не зря Наполеон, помимо жандармерии обязательного и хваткого Савари, приглядывающего за Фуше, был вынужден создать еще и свою личную полицию во главе с флегматичным, но пока безраздельно преданным Дюбуа, тайно предписав ему строго следить за обоими учреждениями сыска и надзора. Сам Дюбуа, на всякий случай, конечно, тоже остался не без присмотра.
   Все более беспокоили Наполеона и братья-масоны. С ними Бонапарт, как ему казалось, вел особо тонкую и сложную игру. Самые влиятельнейшие из них, включая все того же Фуше, швейцарского банкира Халлера и многих других, своими хитроумными и запутанными интригами всячески способствовали его приходу к власти. И конечно, ждали, что он будет править по их указке и внушению. И Бонапарт не спешил их в этом разуверить.
   Но, официально приняв масонство под свою высокую руку, Наполеон прежде всего стремился прибрать его к рукам.
   С благословения императора гроссмейстером ложи «Великий Восток», объединявшей восемьсот двадцать шесть лож и триста тридцать семь масонских капитулов Франции, был провозглашен его родной брат Иосиф, незадолго до этого объявленный королем Обеих Сицилии. Ему в помощники Наполеон дал своего шурина принца Мюрата. В списках братьев числились имена маршалов Ожеро, Массены, Ланна, Лефевра, Сульта и Мортье, статс-секретаря Симеона, главного судьи Ренье, генерал-прокурора Мерлина и множество других высокопоставленных лиц из его окружения.
   Поскольку в стране господствовал милитаристский дух, то и масонство стало военным. Новому властителю Франции нравилось, что в войсковых ложах недавно посвященные в братство обучаются шагу и воинским артикулам.
   И все же отлично натренированным чутьем политика и интригана Наполеон постоянно, особенно в последнее время, ощущал какую-то смутную, неотвратимо надвигающуюся опасность. Причем опасность пострашнее взрыва адской машины на узкой парижской улочке Сен-Никез в тот вечер, когда он спешил в оперу на первое представление оратории Гайдна «Сотворение мира». Тогда лишь скорость мчавшегося во весь опор экипажа Наполеона спасла его от гибели. В отставшей на несколько десятков метров карете Жозефины вылетели все стекла. Ужасное зрелище, представшее в тот момент его глазам, он запомнил на всю жизнь.
   В ходе следствия, рьяно проводимого Фуше, сначала обвиняли и казнили на эшафоте якобинцев, потом роялистов. Среди тех и других мелькали братья-масоны. Но это были мелкие исполнители, с которыми расправа вершилась на удивление скоро. А кто стоял за всем этим? Нити темных связей уходили не только к берегам враждебного Альбиона, но и в столицы союзных дружественных держав, и еще дальше — в Америку...
   Через несколько месяцев после взрыва на улице Сен-Никез в зябком Петербурге, в только что построенном, нелепо огромном, выкрашенном в резкий красный цвет неприступном Михайловском замке с непонятною надписью на фронтоне «Дому Твоему подобает святыня Господня в долготу дний» был удушен скользкими офицерскими шарфами русский император Павел I, с которым Наполеон только успел наконец наладить добрые отношения.
   И опять говорили о коварных интригах Лондона, о злодействе английского посла в Петербурге лорда Уитворда и подданного британской короны, ганноверца запутанного происхождения Левина Августа Теофила Беннингсена, нынешнего главнокомандующего русских, которого они простодушно величают Леонтием Леонтиевичем. Этот, кстати, в ту злополучную ночь лично орудовал в Михайловском замке.
   Говорили, конечно, и о причастности к петербургскому преступлению и самого наследника Александра, что ему не терпелось, даже ценой жизни отца, водрузить на свою голову монаршую корону.
   Все это было правдой. Но далеко не полной правдой, ибо у нее была и теневая сторона, за которую смертному заглянуть было не дано.
   Однако Наполеону, «любимцу Предвечного», как официально и возвышенно именовали его на сборищах «Великого Востока», от высокопоставленных пастырей «братства» стало известно и кое-что еще: при Павле с известных российскому правительству масонов была взята строжайшая подписка не возобновлять деятельности лож без особого на то распоряжения, которого от самодержца так и не последовало. За эту подписку, столь повредившую успеху масонства в России, Павел I мгновенно при всех монарших дворах Европы был назван отъявленным самодуром и полупомешанным, получил презрительную кличку «чухонца с движениями автомата», а вскорости, поплатившись репутацией, поплатился и жизнью...
   Читывал Наполеон в свое время и собственноручное признание принца бурбонской крови, герцога Орлеанского, ставшего ярым республиканцем и гордо подписывающегося Луи-Филипп-Жозеф Эгалите 19, прямодушие и честность которого, кстати, не могли опорочить даже враги. Втянутый в масоны и даже избранный для престижа мастером главной французской ложи, убедившись в зловещем ее свойстве, он начисто и публично разорвал с ней всяческие связи.
   Читая признание бывшего великого мастера, Наполеон выделил в нем тогда самое важное для себя: глава французских масонов, громко именовавшийся гроссмейстером, не знал, из кого состояло сообщество, в котором он столь долгое время председательствовал.
   Впрочем, а многое ли изменилось с той поры? Что знает об истинных целях и двигательных пружинах масонства его братец Иосиф, самодовольно грохающий молотком на торжественных,, обставленных мистической пышностью собраниях «Великого Востока»? А его первый помощник Мюрат?..
   В отличие от многих своих союзников и противников Наполеон, может быть, как никто, умел тщательно анализировать и связывать в единую цепь разрозненные и как будто бы далекие друг от друга факты. Объявив себя народным монархом, он не хотел повторять роковых ошибок всех прочих венценосцев. Заботясь о себе, он заботился о будущей династии наполеонидов, которой, он в этом не сомневался, суждено владеть миром.
   Вместе с мрачными предчувствиями и тревожными опасениями здесь, на берегу Немана, вплотную придвинувшись во главе огромной армии к пределам России, Наполеон, как все уязвленные когда-то мстительные люди, испытывал и тайное, тщательно скрываемое злорадство, которое он не хотел раскрывать никому.
 
   Прорвавшись к головокружительным высотам власти, Бонапарт никогда не забывал тот промозглый зимний день в Ливорно в 1789 году, когда он, двадцатилетний артиллерийский поручик, без сантима в кармане, в обшарпанном волглом мундире и потрескавшихся намоклых ботфортах пришел наниматься на русскую службу.
   Тогда могущественная и неугомонная Екатерина II вела очередную кампанию против турок. По ее повелению владимирский генерал-губернатор Иван Заборовский, командующий экспедиционным корпусом, приехал в Ливорно, чтобы приглядеть для ратных дел христиан-волонтеров, которых в средиземноморских краях в ту пору можно было навербовать предостаточно. Брали воинственных албанцев, расторопных и предприимчивых греков, особое предпочтение отдавалось корсиканцам, прошедшим английскую выучку. Однако всех иностранных офицеров зачисляли в русский корпус с понижением в чине.
   Едва услыхав о наборе, Бонапарт подал прошение о готовности служить российской государыне, но с обязательным сохранением за ним чина поручика.
   И незамедлительно получил из походной канцелярии Заборовского лаконичный отказ. Проявив свойственные ему с ранних лет упорство и настойчивость в достижении цели, Наполеон с превеликим трудом добился-таки, чтобы его принял глава русской военной миссии.
   Иван Александрович Заборовский почтил захудалого поручика Бонапарте своим благосклонным вниманием в снятом по приезде в Ливорно пышном старинном особняке по соседству с ратушей, просто, по-домашнему, во время обеда, вернее, когда он уже откушал чем бог послал и только что приступал к десерту.
   Пройдя в залу, Наполеон почтительно остановился у высоких резных дверей. Из его хлюпающих ботфортов тотчас же натекла на сияющий паркет грязноватая лужица.
   Жарко натопленная зала полыхала всеми канделябрами и люстрами, свет которых переливался и множился в массивном столовом серебре и тяжеловесном богемском хрустале.
   Генерал, отличившийся еще в Семилетней войне и известный тем, что, преследуя разбитого турецкого сераскира, ближе всех прочих русских полководцев подходил к Константинополю, сидел за огромным столом один, без парика, в восточном халате, затканном немыслимыми цветами, из-под которого выбивалась молочная пена тончайших голландских кружев, и ел с ножа большую, исходившую медовым соком грушу. Несколько других, таких же округлых и сочных, золотились в стоящей перед ним вазе.
   Груши сами по себе даже здесь, на юге, в эту пору были редкостью. Но таких великолепных, тяжело-прозрачных, наполненных живым загустевшим солнцем плодов Наполеону видеть доселе не приходилось.
   Он чувствовал, что его начинает слегка поташнивать от голода.
   Мимо него по паркету, мягко шелестя шелковыми ливреями, почти бесшумно скользили, освобождая стол от излишних блюд, фиолетовые лакеи с неестественно белыми лицами. Вдруг качнулся и уплыл куда-то в сторону и сам российский генерал. Остались лишь эти благоухающие зноем груши и его холеные руки — в одной округлый блестящий нож, в другой — надрезанный плод с лениво ползущей к кружевному запястью тягуче-сладкой струйкою сока...
   Неимоверным усилием воли Бонапарт отринул от себя это проклятое наваждение и связно и упрямо изложил свое прежнее прошение.
   — Само по себе честолюбье твое, сударь, — Заборовский окинул величественным взглядом многоопытного вельможи щуплую, коротконогую фигуру поручика Бoнапарте, — может статься и похвальным, но токмо не применительно к державе, на службу к коей ты проситься изволишь... Подпоручика я тебе дам, а более — уж не взыщи. Ибо достоинств твоих покуда не ведаю. Вижу лишь, что взглядом быстр да строптив не в меру. Господ же офицеров своих я по делам их ратным жалую. И никто, слава богу, пока не в обиде.
   Заборовский отрезал еще ломтик податливой душистой мякоти, положил на язык и сладостно прикрыл глаза. Потом опять обратил взор в сторону просителя:
   — Да и то сказать, что чином подпоручика армии российской гнушаться тебе, мусью, как я полагаю, резону нету. За честь посчитать должон!.. — И еще раз, уже твердо, повторил: — За честь!..
   — Ну тогда я пойду к туркам, — вспыхнув, как порох, и сверкнув глазами, резко бросил Наполеон. — Они мне тотчас же дадут полковника... И вы еще услышите мое имя!..
   — Ну что же, воля твоя, мил друг, — снова ровным и спокойным голосом ответил Заборовский. — Ступай к басурманам. Они, может, и вправду тебя полковником сделают. Да ведь одна беда — бьем мы турку. Как бы и тебя ненароком не зашибить....
   И генерал снова, теперь уже всецело, занялся грушею.
   Наполеон, поняв, что аудиенция окончена, повернулся и, раздраженно стуча ботфортами, вышел из залы. Когда он спускался с лестницы, бесстрастный фиолетовый лакей шел за ним следом и лохматою щеткой подтирал оставшиеся после него следы.
   Однако, поостыв на скользком, пахнущем рыбою холодном ливорнском дожде, а потом снова помыкавшись какое-то время в тоске и безденежье, Наполеон еще раз решил попытать счастья на русской службе. Он подал новое прошение прежнего содержания, но на этот раз на имя генерала Тимора — другого начальника русской военной экспедиции. И опять получил незамедлительный и твердый отказ.
   Этого Наполеон не забывал никогда. Не раз и не два с горечью и желчью он перебирал в памяти мельчайшие детали этой истории. И убеждался, что помнит все, как будто это было вчера, хотя прошло уже немало лет. Но все эти годы где-то в глубине души он сознавал, что против России его толкали не только политические и государственные интересы, которые он легко отождествлял со своими собственными, но и неутоленная, глубоко личная и весьма мелочная обида незадачливого наемника и просителя, которому отказали в желаемом месте.
   Отправляя через несколько месяцев после Тильзита своим полномочным послом в Петербург благородно-покорного Армана де Коленкура и давая ему подробнейшие инструкции, Наполеон не преминет подчеркнуть:
   — Подавите русских неслыханной роскошью. Ваша кухня должна быть самой изысканной и шикарной в Петербурге. Никогда не жалейте денег на фрукты. Пусть о грушах на вашем столе ходят легенды...
   «Почему именно о грушах?» — молчаливо удивится тогда Коленкур, но уточнить пожелание повелителя не решится.
   Предписание Бонапарта будет выполнено неукоснительно. Слава о кухне французского посольства загремит на всю северную столицу. Повара Коленкура, чародея-кулинара Тардифа, воспоет Пушкин. А груши для посольских приемов и раутов станут выписываться из Персии по баснословной цене — по сто рублей за штуку. И это, конечно, отметят в своих письмах и дневниках пораженные современники.
 
   Восьмого июня поутру Денис Давыдов с поручением от князя Багратиона приехал в главную квартиру, располагавшуюся в Амт-Баублене.
   Резиденция Беннингсена, обосновавшаяся в громоздком, похожем на замок доме поспешно отбывшего из столь опасной порубежной зоны какого-то литовского магната, как всегда, была полна самого разномастного, праздно шатающегося люда и напоминала шумное торговое заведение или клуб, но уж никак не штаб действующей армии.
   «Это был рынок политических и военных спекуляторов, обанкрутившихся в своих надеждах, планах и замыслах», — презрительно и зло напишет позднее о ставке главнокомандующего Денис Давыдов, рассуждая о причинах неудач наших войск в кампанию 1807 года.
   Его всегда тревожило и возмущало то, что в присутствии этой разномастной толпы Беннингсен не только отдает приказы и распоряжения по армии, но и, раскинув на полу карты, со своими генералами квартирмейстерской части громогласно обсуждает и намечает маршруты боевых маневров русских частей и диспозиции предстоящих сражений...
   Главная квартира в это утро гудела как растревоженный улей.
   Беннингсен, оказывается, уже снесся с французами и предложил им заключить перемирие, столь желаемое Наполеоном. Об этом главнокомандующий уведомил государя, который находился где-то поодаль от армии. И вот сейчас в ставке ждали французских парламентеров.
   Новость эта обсуждалась в главной квартире во всех углах.
   Английские военные агенты, готовые сражаться с корсиканским узурпатором до последнего русского солдата, чопорно поджимали губы и не скрывали своего недовольства и раздражения.
   Явно скучали и пруссаки. Они тоже были за военные действия, хотя от прусской армии остался лишь шеститысячный отряд Лестока, который они упорно продолжали называть корпусом.
   Среди русских мнения разделились. Одним война неизвестно за что и мыкания по чужим краям изрядно надоели. И они радовались скорому возвращению к московским и петербургским балам. Другие, напротив, рвались в бой, видя в наполеоновских полчищах, вышедших к рубежам России, серьезную угрозу отечеству. И готовы были лечь костьми, но не пропустить врага в родные пределы. Среди последних был и Денис Давыдов.
   Вскоре в сопровождении эскорта из тяжеловесных гвардейских кирасир с ответом на предложенное Беннингсеном перемирие прибыл из Тильзита адъютант маршала Бертье, племянник Талейрана, Луи-Эдмонд де Перигор.
   Денис Давыдов сразу же узнал его. Три года назад он неоднократно встречался с ним в Петербурге на балах и светских раутах. Тогда Перигор числился при французском посольстве и выглядел совсем мальчишкой вузеньком по парижской моде, обтягивающем фигуру фраке.
   Сейчас он заметно возмужал. Его миловидное, почти девичье личико обрело более строгие, холодновато-надменные черты. Это подчеркивал и блестящий гусарский мундир — горящий золотом черный ментик, красные шаровары и высокая медвежья шапка, глухо схваченная у подбородка раззолоченным ремнем.
   В Петербурге он, помнится, сам подобострастно искал общества молодых гвардейских офицеров.
   Здесь же, увидев Давыдова в главной квартире, Перигор удостоил своего старого знакомого лишь быстрым, еле приметным наклоном головы. Лицо же его оставалось улыбчиво-бесстрастным. Своим видом он показывал, что преисполнен великой важности возложенной на него миссии.