так как было ему на вид за сорок уже лет.
- Вы - биолог? - спросил он Дивеева.
- Нет, я - архитектор, - скромно ответил тот.
- То-то вы так храбро говорите о биологических законах, - усмехнулся
Ливенцев, - как настоящий биолог храбро будет говорить о ваших архитектурных
законах... Все несчастье наше в том, что мы с вами или совсем не военные
люди, или очень мало военные, поэтому нам ясны законы этой войны. А
каким-нибудь мастерам войны, вроде маршала Жоффра, - им даже и задаваться
этими мыслями о законах войны в голову не приходит: у них просто статистика,
и передвигаются флажки по карте в их кабинетах.
- Папа говорит, что ваша дружина совсем ни к черту... с этой самой
жоффровой точки, - и постучала папироской над пепельницей Наталья Львовна. -
Что никуда не годный вы там все боевой материал, кроме одного только ротного
командира, который на стрельбе все пять пуль в мишень всадил.
- А-а! Мазанка! - улыбнулся Ливенцев. - Он - бывший начальник учебной
команды в одном образцовом полку... конечно, он неплохой ротный командир...
А в сестры милосердия вас не тянет? - спросил он вдруг, вспомнив Фомку и
Яшку Гусликовых.
- Ни ма-лей-шего желания не имею! - повела она в стороны головой. -
Чтобы всякие там рваные раны перевязывать? Бррр!.. - Она расставила перед
собой пальцы. - Этого еще недоставало!
И очень брезгливое стало у нее лицо, как будто только что нечаянно
раздавила она ногой таракана. Но при этом она повысила голос, и вот из
другой комнаты сюда донесся еще голос - грубый, низкий, но несомненно
все-таки женский:
- На-та-ша! Ты с кем это там разговариваешь?
- Спите, спите, мама! Это вас совсем не касается! - отозвалась Наталья
Львовна. - А мы будем говорить тише.
- Фома!.. А, Фома! - позвал голос оттуда, и Фома, обдувая пепел с
крышки, внес бурлящий самовар и потащил его в ту таинственную комнату,
откуда доносился голос, очень похожий на мужской, однако женский.
Голос этот потом, как слышно было через дверь, бубнил там что-то,
спрашивая Фому, а тот в ответ прожужжал что-то весенним шмелем и вышел,
поглядывая на Ливенцева подобострастно.
- Вмешаться так ли, сяк ли в войну эту все-таки тянет всех, тянет
неудержимо, - сказал задумчиво Алексей Иваныч. - Результатом этой войны
может быть даже порабощение, да! Горе побежденным! Ведь миллионами уже берут
в плен. Я не знаю точно, сколько у нас в плену австрийцев, но что больше
миллиона - это не подлежит сомнению. Так могут и целый народ какой-нибудь
перетащить в плен, и останется на его территории одно только место пусто!..
Что же это? Ассирия? Или великое переселение народов?.. А ведь война только
еще началась. Она и пять лет может протянуться.
- Статистика, только статистика могла бы сказать, на сколько хватит
выдержки, терпения и металлов, - на пять лет или меньше, - сказал Ливенцев.
- Металлов и угля, конечно. Это война угля и железа... Вы о солдатах только
думаете, а рабочие? Рабочих вы в счет не ставите?.. Кто готовит снаряды, и
патроны, и винтовки, и орудия? - Рабочие! Кто роет руду и уголь для тех же
заводов и поездов, чтобы перевозить войска и снаряжение? - Рабочие!..
Говорите еще и об их терпении и выдержке. Они ведь тоже могут вдруг не
выдержать, и тогда войне будет конец, так как воевать будет нечем. Разве что
просто "на кулаки", как бились Тарас Бульба с Остапом.
В это время отворилась дверь из той комнаты, в которую внес самовар
Фома, и на пороге ее появилась, заняв собой всю дверь, очень раскидистая
полноликая старуха с белыми волосами и глазами. Продвигаясь потом вперед,
держа перед собою обрубковатую руку, она заговорила густым мужским голосом:
- А где это у нас тут офицер сидит?
- Это - мама, - кивнула на нее Ливенцеву Наталья Львовна.
Ливенцев поспешно встал и подошел к старухе, которая была слепа и
облизывала языком сухие, должно быть, губы.
- В преферанс играете? - спросила она, задержав руку Ливенцева в своей
руке.
- Нет, никогда не играл, - удивясь несколько, ответил Ливенцев.
- А в какие же вы игры играете?
- Ни в какие не приходилось, - разглядывая слепую, говорил Ливенцев.
- Что же вы такое? Схимник, что ли, какой?
- Нет, я больше по части математики.
- Гм... Мате-матики... Вот оно что-о!.. А пиво вы где достаете теперь?
Погибаю без пива я!
- Не знаю, где его теперь можно достать. А я пива и прежде не пил,
когда можно было.
- Пло-хо-ой! - покачала головой старуха и сразу выпустила его руку из
своей. - То-то и муж мой говорит: плохие офицеры!.. Те-перь я ви-жу, что
действительно!..
- А вот и папа приехал! - сказала Наталья Львовна.
Ливенцев оглянулся, - входил полковник Добычин, почему-то в шинели, как
слез с экипажа, и не снимая фуражки.
У него был явно рассерженный почему-то вид: и кусты полуседых бровей, и
нахлобученный над подстриженными седыми усами нос, и красновекие серые глаза
- все выглядело напыщенно и сердито.
- Вы ко мне, прапорщик? Что вам угодно? - сразу спросил он, подавая ему
руку.
Ливенцев как мог короче сказал о твердом известняке и шанцевом
инструменте.
- Так это вот за этим вы ко мне? За этим вы к ротному командиру своему
должны были адресоваться, а не ко мне. Грунт твердый? На это мотыги есть и
выкидные лопаты есть. Вот надо их взять в своей роте и отвезти на посты.
Только и всего-с!
Ливенцев поспешил проститься с Натальей Львовной и слепою, а Дивеев
вышел его провожать.
- Что-то очень сердит приехал, - сказал Ливенцев Дивееву. - Вы, может
быть, тоже домой пойдете? Пошли бы вместе.
- Я домой? Куда домой? - удивился Алексей Иваныч. - Нет, я тут... У
меня никакого "дома" нет больше. Я тут...
И, прощаясь с ним, Ливенцев понял, что он, должно быть, заменяет того
"нижнего чина", мужа Натальи Львовны, а Добычин, пожалуй, и возмутился-то
только тем, что он, Ливенцев, проник в его квартиру и увидал то, что ему,
командиру дружины, хотелось бы скрыть от своих подчиненных.
А дня через три Ливенцев случайно встретил Алексея Иваныча на улице и
спросил его, не брат ли ему тот самый нижний чин, муж Натальи Львовны.
- Что вы, что вы! Какой брат! Что вы!.. Он - Макухин, да, а я - Дивеев.
Он арендовал одно имение тут, в Крыму... вдруг мобилизация! И урожая не
успел собрать - угнали. А через три дня уже в Польше был... Давно все-таки
не было писем, недели три или даже почти четыре, - верно, верно... Может
быть, убит или остался на поле сражения, как пишут, то есть в плену. Он -
старший унтер-офицер, и Георгия ему дали за что-то там... А Георгия этого не
любят солдаты, простите!.. Я с несколькими говорил, которые с фронта. "Чуть
только заблестит у тебя здесь, на грудях, говорят, сейчас немецкую пулю в
это место и получишь!"
- Вы, кажется, сказали, что вы - архитектор... Строите что-нибудь
здесь? - полюбопытствовал Ливенцев.
- Я? Строю? Что вы, что вы! Кто же теперь строит? Теперь и крыш даже
никто не красит, - видите, какие ржавые! Дожидаются все конца войны, когда
олифа подешевле будет. А сейчас за деньги цепляются, которые падают с каждым
днем!.. Да покупай же ты на эти деньги все, что попало, что тебе и не надо
совсем, - не береги их только! И вот, простой такой вещи никто не хочет
понять!
- Так что вы на свои деньги покупаете олифу? - улыбнулся Ливенцев, но
странный человек этот, Дивеев Алексей Иваныч, поглядел на него удивленными
глазами.
- Я? Покупаю?.. Я ничего не покупаю. У меня нет денег. Совершенно нет у
меня никаких денег... Прощайте!
И пошел какою-то летучей походкой, на ходу приподняв и опустив серую
шляпу с черной лентой, а Ливенцев после его замечания о некрашеных крышах
внимательнее, чем обыкновенно, пригляделся к домам и увидел много такого,
чего как-то не замечал раньше: действительно, крыши нигде не красились и
дали рыжие полосы и пятна, стены не белились, и как-то всего лишь за восемь
месяцев войны неожиданно постарели, облупились, побледнели на вид...
И в первый раз именно в этот день Ливенцев осязательно понял, что
окрашенная крыша и побеленная стена - признак политического спокойствия,
полного доверия к существующей власти, мира и тишины.


    II



В конце марта объявлен был царский указ о призыве ратников ополчения
первого разряда для пополнения запасных батальонов и формирования дружин:
война требовала новых и новых жертв; олифа подорожала, человек страшно
подешевел.
С теплого, но голодного юга к холодным, но сытым северным озерам тянули
и тянули косяками водяные птицы. В весеннее движение пришли соки деревьев и
сбросили жесткие колпачки с почек; всюду запахло молодой травой,
устремившейся жить, зеленеть и цвести - цвести во что бы то ни стало, а люди
деятельно собирались в запасные батальоны и обучались стрельбе из винтовок в
спешном порядке.
И там где-то, за стеною Карпат, - это очень отчетливо представлял
каждый день бывавший на железнодорожных путях Ливенцев, - идут и идут один
за другим безостановочно поезда, грохоча и свистя и неуклонно, однообразно и
жутко стуча тяжелыми колесами по рельсам, блестящим маслянистым блеском на
весеннем солнце: везут солдат в касках и полевые орудия в чехлах - батальон
за батальоном, полк за полком, дивизию за дивизией, корпус за корпусом...
Страна стали (девятнадцать миллионов тонн в 1913 году!) подвозит к Карпатам
свои корпуса стального, серо-голубого цвета в стальном порядке.
И однажды в начале апреля, застряв на станции Мекензиевы Горы,
последней перед станцией Севастополь, Ливенцев увидел - подходил товарный
поезд с обыкновенными вагонами на сорок человек или восемь лошадей, подходил
тихо, и из вагонов визгливые гармошки и песни: дикие-дикие бабьи голоса,
покрывающие дикие и хриплые голоса мужские. И Ливенцев еще только хотел
догадаться, что это такое, кого везут в этом поезде в Севастополь, когда
увидел на платформах горные орудия, полузатянутые брезентом. А когда
остановился поезд на станции и кто-то крикнул: "Вылеза-ай, эй, вылазь!
Дальше не поедем!" - Ливенцев увидел, что это приехала воинская часть: из
вагонов стали спрыгивать на перрон солдаты в рыжих кубанках, с кинжалами
спереди, кто в шинели обыкновенного образца, кто в черкеске с газырями...
Ясно было, что это - кавказская часть, и Ливенцев подумал было, что кто-то
из этих ребят в кубанках нарочно запускал в бабий тон, просто для пущей
красы, иначе и песня не в песню, - но нет: из вагонов, как мешки, стали
падать вниз самые подлинные бабы, с подсолнечной скорлупой, прилипшей к
губам, и бессмысленными от недосыпу глазами.
И Ливенцев очень ярко вспомнил ту маршевую команду, которую довелось
ему вести на вокзал через всю Одессу в 1905 году и которую помощник
командующего войсками Радзиевский, сидевший на прекраснейшем гнедом, в белых
чулочках, коне, презрительно назвал "сволочью Петра Амьенского".
Так же, как и тогда, все здесь были почему-то пьяны. Неизвестно, что
они такое пили, но они едва держались на ногах.
- Что это за часть такая? - спросил Ливенцев старичка начальника
станции, и тот, кивая удивленно головою, отвечал вполголоса:
- Будто бы кавказская горная артиллерия, по бумагам так... да вон и
пушки стоят... Ну как же это теперь воевать нам с такими солдатами?
Махнул ручкой и ушел, "чтобы глаза не глядели на них", и уже помощник
его, суровый человек, потерявший левую руку в одном из первых боев с
австрийцами, бывший фельдфебель, объяснял приехавшим, что здесь они будут
погружать орудия прямо на транспорты - 24-й и 39-й, и что им самим тоже не
будет других квартир, как эти транспорты, которые их и повезут по морю, куда
начальство прикажет.
В Северной бухте действительно стояли транспорты под номерами 24 и 39 -
ошарпанные буксирные пароходы. И Ливенцев наблюдал, как, оставив пока орудия
на площадках, кавказцы выгружались из вагонов...
До их приезда на маленькой станции было тихо, только станционная
детвора - плоды довоенного досуга здешних служащих - играла в "поезд": тихо
и солидно бегали один за другим, ухватив передних за рубашонки. А старшая из
ребятишек, девочка лет семи, бежала впереди и старательно дудела в кулак.
Однако дудеть хотелось и остальным, и все начинали дудеть в кулаки, а
девочка оборачивалась и кричала:
- Замол-чать, дурные!.. Три, что ли, паровоза в поезде?.. А кто же
тогда вагоны?
Станционные ребятишки должны, конечно, знать, что такого поезда, чтобы
в нем одни только паровозы и ни одного вагона, - не бывает в природе, и они
после окрика умолкали. Но бежал к ним откуда-то еще один, лет четырех, на
кривых ножках, в красной рубашонке. С затылка и вниз на голове у него ряды,
как у овец, и на шее густо насыпаны состриженные волосы, и за ним из
какого-то домика бабий крик:
- Колька!.. Колюшка!.. Коля!.. Куда же ты убежал от меня? Дай,
достригу!
В руке у бабы сверкают ножницы. Колюшка видит их и бежит дальше.
- Ко-ля! Иди, я тебе что-то дам! - начинает хитрить мать.
Мальчуган остановился было, но только на момент.
- Ко-ля! Иди, мы сейчас на море поедем!
Эта хитрость удается как нельзя лучше. Кольке давно, верно, хочется на
море, и он поворачивает назад, а мать прячет страшные ножницы под фартук.
Все шло прекрасно, словом, на этой маленькой станции, пока не появился
этот воинский поезд с гармошками, качающимися на нетвердых ногах пластунами,
горными пушками, полуприкрытыми брезентом, и густой руганью.
Грязные мешки и крашеные сундучки вытащили из вагонов на станцию, но
под вагонами везде почему-то валялись обоймы с патронами, пачки патронов,
наконец Ливенцев заметил целый ящик на триста обойм. Он толкнул его ногой,
думая, что ящик пустой, - нет, оказался тяжелый, плотно набитый.
- Черт с ним, пусть валяется! - сказал ему совсем молодой еще, лет
девятнадцати, прапорщик в кубанке и с шашкой казачьего образца. - Мы таких
на турецком фронте столько оставили, что-о...
И запустил ругательство гораздо более сложное, чем мог бы придумать
поручик Кароли, потом обнял какую-то бабу и закружился с ней, спьяну или
чтобы показать свою лихость этому пехотному прапорщику-ополченцу средних
лет, или просто от скуки.
У этого прапорщика сверх черкески была еще и епанча какого-то
линюче-малинового цвета, очень странная на вид теперь, когда все цвета,
кроме грязно-желтого, были изгнаны из обихода войск.
Дождавшись своей дрезины, Ливенцев уехал в Севастополь, а потом на
Нахимовской, Офицерской, Большой Морской и на Приморском бульваре он видел
этих прапорщиков под ручку с белогоржеточными зауряд-дамами.
В своих рыжих папахах, черкесках и епанчах носились они, подобно
бедуинам. Малиновые епанчи их особенно кружили головы девицам.
Ливенцев подслушал как-то и то, о чем говорили с девицами два таких
прапорщика.
- Ересь какую распустили про нас, что мы безо всякого образования... А
мы все - военные училища покончали.
- И что из того, что мы сейчас прапорщики? Мы ведь прапорщики не
запаса, а действительной службы. Нас тоже будут производить в следующие
чины.
- А какой же у вас следующий чин? - любопытствовали девицы.
- Подхорунжий. Это соответствует мичману, если перевести на флот, или
подпоручику, если просто в артиллерии.
- А потом нас в хорунжие, в сотники произведут. А потом - в
подъесаулы...
- Да господи! Чины - ведь они у всех одинаковы, только что по-разному
называются!
На Приморский бульвар "нижних чинов" не впускали, и казаки с бабами,
гармониками и семечками заполнили Исторический бульвар, где не было для них
запрета, где матово поблескивал бронзовый памятник Тотлебену, общедоступна
была панорама Рубо, и садовник, с которым и здесь, любя цветы, познакомился
Ливенцев, показывал ему место, на котором стояла батарея Льва Толстого.
На клумбы уже были высажены лакфиоли, маргаритки и анютины глазки, и
зацвели оранжевыми, очень яркими цветами кусты пиркозии, но когда Ливенцев
прошелся как-то днем по Историческому бульвару, он увидел, что все цветы на
клумбах были оборваны, иные растоптаны и вдавлены в мягкую черную землю
подкованными каблуками, а с ярко-оранжевыми ветками пиркозии, отмахиваясь
ими от мух, уточками, вперевалку ходили бабы с Кавказа, и развевались около
них линюче-малиновые епанчи.
Известно уже было о казаках, что отправят их на транспортах в Одессу и
уж оттуда - на галицийский фронт. Говорилось, из неизвестных, впрочем,
источников, что германские таубе прилетели в Константинополь и уж готовятся
бросить на эти транспорты бомбы, почему устанавливаются зенитные орудия на
их конвоирах - контрминоносцах.
Но не одних только севастопольских девиц в горжетках и без горжеток
увлекли эти бедуины в малиновых епанчах. Увлеченным ими оказался и
подполковник Мазанка.
Известно, как иногда совершенно пустой повод приводит к катастрофе,
если только налицо причина для катастрофы.
Ливенцев редко бывал в дружине и еще реже виделся с Мазанкой, поэтому
не знал, что такое произошло раньше у Мазанки с Добычиным и почему вдруг
Добычин объявил ему строгий выговор в приказе по дружине за то только, что
не понравился ему борщ.
Рота Мазанки была в этот месяц довольствующей ротой, а с котла дружины
"довольствовался" сам Добычин; борщ в этот день был рыбный, из кеты, кета
была просолена на Дальнем Востоке, а здесь осмотрена зауряд-врачом, борщ ели
все и хвалили; не понравился он одному только Добычину, а может быть, и не
самому ему, а слепой его жене, - и Мазанка, получив строгий выговор в
приказе, вдруг прорвался.
Но он сделал не так, как сделал бы Ливенцев, - он знал военную
дисциплину, этот бывший начальник полковой учебной команды, выпускавшей
унтеров; он поехал прямо к командиру явившегося с Кавказа казачьего полка и
сказал ему:
- Я - тоже казак. Я служил, правда, в пехотном полку, но это уж так
пришлось. Желал бы перейти в ваш полк и биться с немцами под вашим
начальством!
Он был очень возбужден, когда говорил это, и командир казачьего полка
принял это возбуждение за боевой азарт, за казачью прославленную лихость. На
столе перед командиром стоял бочонок кавказского вина. Он налил стакан
Мазанке. Чокнулись.
- А вам известно ли, - сказал он, - что раз вы из своей вонючей дружины
в боевой полк перейдете, то будете аж на целый чин ниже, - стало быть, не
штаб-офицер, а простой есаул?
Мазанке это было известно, и казак казака принял к себе в есаулы.
Распив с ним еще по стакану вина, Мазанка поехал к Баснину и сказал ему:
- Или вы, ваше превосходительство, меня не задерживайте, или я и сам на
тот свет пойду и с собой потащу кого-нибудь за компанию!
От казачьего вина он имел вид человека отчаянного решения.
Баснин, поглядев на его боевые усы, сказал было:
- Если вы хотите выслужиться поскорее, то ведь и ваша дружина в скором
времени может отправиться в десантную операцию в Синоп.
Но Мазанка только головой пренебрежительно качнул:
- Знаем мы эти Синопы!
И Баснин согласился на его переход в казачьи есаулы, тем более что
казаки вливались в ту же армию, в которой числилась и его бригада, а высшего
начальства здесь не было ни у него, ни у войскового старшины пластунов.
Так в обстановке войны, в упрощенном порядке, сделался Мазанка вдруг
есаулом, забыв о своем имении, о своей жене, о своей пшенице и своих волах,
о своих малых детях и даже о своем штаб-офицерском чине.
Он добыл черкеску, рыжую папаху, кинжал и шашку казачьего образца и в
таком виде явился в дружину сдавать роту.
Ливенцев был при этом. Он видел, как изумленно глядел на преображенного
Мазанку Добычин, мигая красными веками и открыв рот, а Мазанка, откачнув
голову в воинственной рыжей папахе, певучим своим голосом говорил:
- Прикажите, господин полковник, кто именно должен принять от меня
роту, и я ее сдам сегодня.
- Роту... сдавать?
Два раза закрыл и два раза открыл рот Добычин, пока сказал наконец:
- Я ничего не знаю. И вас... вас в такой форме я тоже не знаю! У меня в
дружине-е... ротного командира-есаула... не было-с!
- Ага! Не было?.. А под-пол-ков-ник Ма-зан-ка, которому вы строгий
выговор за борщ, потому что у вас катар желудка... он у вас был в дружине?
Тот же самый командирский кабинет с висячей лампой "молнией", и
конторкой, и шкафом со старыми томами "свода военных постановлений",
кабинет, в котором когда-то судили прапорщика Ливенцева, видел теперь других
горячо говоривших людей, и Ливенцев теперь только слушал и пристально
смотрел, как весеннее солнце, врываясь в окна, сверкало на серебряной
рукояти шашки Мазанки, на его белом погоне с одною уж теперь красной
полоской и в его глазах, полных ненависти к этому старику с подстриженными
седыми усами и носом внахлобучку.
Кроме Ливенцева, пришедшего по поводу денег "вверенным ему нижним
чинам", тут были еще и адъютант Татаринов и Гусликов, принесший какую-то
бумагу на подпись, и никто из них не сидел, - все стояли, так как стоял,
облокотясь о стол костяшками пальцев, сам Добычин.
- Гос-подин ес-саул... потрудитесь под-твер-дить, да,
соот-вет-ствую-щей бумажкой, да... что вы действительно бывший...
подполковник Мазанка! - выдавил медленно и с большим выражением в рокочущем
голосе Добычин.
Мазанка оглянулся на Ливенцева, на Татаринова, как бы их призывая в
свидетели той чепухи, которую он только что услышал, и спросил адъютанта с
издевкой:
- Вам известно, что я действительно Мазанка, а не... Добычин, например?
- Мне кажется, дело только в бумажке, - постарался смягчить положение
Татаринов.
А Добычин загремел на высокой ноте:
- И про-шу ва-ас... про-шу вас... не говорить лишнего!
- Прошу вас... не кричать на меня! - в тон ему протянул Мазанка. - Я
вам ни-сколько не подчине-ен теперь! У меня есть свое начальство, и ему я не
позволю так на себя кричать!.. Бумажку вам нужно? Вот бумажка!
Мазанка с такой энергией при этом вздернул правой рукой, что Ливенцев
подумал вдруг: "Кинжал! Или шашка!.."
Но не шашка и не кинжал, а самая обыкновенная мирная канцелярская
бумажонка забелела в руке Мазанки, который шагнул с нею не к Добычину, а к
Татаринову.
- Есть перевод, господин полковник, - полусогнувшись, вполголоса
почему-то сказал Добычину Татаринов; но Добычин уже выходил из кабинета,
говоря ему:
- Роту принять старшему из субалтерн-офицеров... а о поведении здесь...
бывшего ротного командира - рапорт командиру бригады!
И ушел, хлопнув дверью.
Мазанка презрительно кивал ему вслед папахой, прочувственно говоря:
- Вот дурак-то!.. Полетика, может быть, и не всегда был глупым, а этот
- сроду дурак!
- И неужели Переведенов получит роту? - ужаснулся, но вполголоса,
Гусликов.
- Переведенову чтобы я роту сдавал? Психопату этому? Не-ет! Лучше я
вообще никому ничего сдавать не буду! И пусть на меня валят все, как на
мертвого!
- Как же так? Нельзя же, Павел Константинович! - пробовал уговаривать
его Татаринов.
- Отлично можно! Разве Полетика этому дураку сдавал дружину? Он и
назначен-то сюда только заместителем, а разводит тут ерунду всякую, будто и
в самом деле!.. На картошке с постным маслом сидел себе в отставке, и вдруг
такая власть дана!.. О-сел старый!
Так Мазанка и не сдавал никому роты. Он только подписал составленную
Татариновым бумажку, что роту сдал за переходом в другую часть.
С ратниками своей роты простился он перед тем, как явился к Добычину, и
теперь вполне уже чувствовал себя есаулом. Выходя с ним вместе из штаба
дружины, спросил его Ливенцев:
- Как же так все-таки, из-за какого-то выговора за борщ, круто очень
повернули вы свою судьбу в сторону окопов и смерти... Зачем?
Мазанка поглядел на него мрачно.
- Вы думаете, не все равно?.. Я тоже думаю, что не все равно - идти ли
в окопы с этим Добычиным, или с настоящим боевым полком. Вот потому-то я это
и сделал.
- А что идти пришлось бы, в этом не сомневаетесь?
- Какие там, к черту, сомнения!.. Все пойдут, и вы пойдете. Теперь на
войну будут гнать изо всех сил, чтобы к осени кончить.
Условились, когда сойтись для проводов у виночерпия - капитана
Урфалова, и Мазанка браво пошел в свою сторону, держась в новенькой черкеске
стройно и прямо.


    III



Царь между тем жил деятельной военной жизнью. Телеграф приносил
известия, что он знакомился со вновь завоеванной страной, населенной
братьями-славянами, - Галицией, или Червонной Русью, - и даже, выйдя на
балкон дворца во Львове, произнес короткую, правда, но содержательную речь:
"Да будет единая, неделимая, могучая Русь! Ура!" И львовские горожане,
конечно, ответили на это "ура" долго не смолкавшими криками "ура".
Перемышльские форты, правда, взорванные австрийцами перед самой сдачей
и представлявшие груды бетонных обломков, тоже удостоились видеть на себе
царя, с которым ездили две его сестры - Ольга и Ксения - и верховный
главнокомандующий. В то же время в иллюстрированных еженедельниках в
Петрограде появились торжествующие снимки с пленных перемышльских солдат,
проходивших под конвоем ополченцев по широкому Невскому проспекту. Торжество
победителей было полное, и каким-то невежливым выпадом со стороны германцев
казалось то, что они выстроили перед Либавой семь крупных судов и свыше
двадцати мелких и забавлялись иногда обстрелом вполне беззащитного города.
Газеты сообщали даже, что, продолжая свои забавы, немцы отправили на
суда с русского берега много женщин. Газеты крайне возмущались таким
"варварским поступком бесчеловечного врага", но когда сказал об этом
Ливенцев Марье Тимофеевне, та, к удивлению его, отозвалась так:
- Что же тут такого? Они же ведь их не убьют, и не все ли равно?..
Мало, что ли, в нашем флоте офицеров немцев? Если не половина, то считайте
третью часть, а я думаю, даже и больше!