– Ты вернулся, сынок. Очень вовремя. – Такими словами встретил его командир роты. Старый рубака, произведенный в офицерский чин из унтер-офицеров еще в конце великой войны, он принадлежал к почти исчезнувшей в вермахте касте старой прусской породы. Он поощрял в своих солдатах выправку и дисциплину, но при этом умел затронуть в подчиненных и иные струны, неподвластные уставу.
   Как хорошо, что Одиннадцатой фузилерной ротой по-прежнему командовал гауптман Фитц. Так что кое-что из прежнего здесь все же осталось. Старик явно пребывал в скверном расположении духа, но его, Балька, встретил хорошо. Во-первых – пополнение. В то время, когда батальон нес большие потери. Раненых Бальк встретил по дороге, а ровный квадрат березовых крестов, увенчанных касками, на которых лежал снег, свидетельствовал о большем.
   Гауптман Фитц расспросил его о Германии. О том, как он попал под налет английских штурмовиков, Бальк вначале промолчал. Но тот вдруг спросил:
   – Баденвейлер часто бомбят?
   – Нет, герр гауптман. – Бальк сделал паузу и уточнил: – Время от времени.
   – Ну да, – хмуро кивнул ротный, – так же, как и нас. Время от времени. И есть разрушения?
   – Да, герр гауптман.
   – И убитые?
   – Да, герр гауптман. Гражданские совсем не умеют прятаться во время бомбежки. К тому же не все бомбоубежища выдерживают прямые попадания тяжелых бомб.
   – Значит, есть раненые и искалеченные среди гражданских. Так ведь?
   – Так точно, герр гауптман, есть и такие.
   – Вот что ужасно. Искалеченного войной солдата я еще могу представить. А вот искалеченных детей и женщин… Впрочем, их можно увидеть в любой русской деревне. Мы, солдаты германской армии, наивно полагали, что авианалеты и падающие бомбы – это несчастье Польши, России, но не Германии.
   – Я полностью разделяю ваши чувства, герр гауптман, – сказал Бальк.
   Гауптман Фитц внимательно посмотрел на своего фузилера. И спросил:
   – Чьи самолеты чаще всего налетают? Американцы или англичане? А может, русские?
   – Нет, русских там нет.
   – Британцы?
   – Да, британцы.
   – Негодяи. Эти не пожалеют ни наших женщин, ни детей, ни стариков. – Ротный в задумчивости покачал головой и вдруг сказал: – Можно себе представить, что будет, когда до нас доберутся русские.
   – Что вы сказали, герр гауптман? – притворился Бальк, изображая простодушного дурачка, каким, кажется, и любил его старик.
   – Ничего, – тут же спохватился ротный. – Ты, должно быть, слышал о готовящемся широкомасштабном летнем наступлении? Весь Восточный фронт перейдет в атаку.
   – Да, герр гауптман, в Германии только об этом и говорят. Нам только выстоять эту зиму, а там мы опрокинем русских и снова пойдем вперед.
   – Вот именно, сынок! Так и будет! А о том, что я тебе тут наболтал, забудь. Никакого разговора между нами не было. Или ты считаешь иначе?
   – Никак нет, герр гауптман! Никакого разговора между нами не было.
   – Вот именно. – И ротный улыбнулся. Обветренные на морозе губы его скупо дернулись, но глаза по-прежнему выражали крайнюю озабоченность и еще что-то, что носили в себе все воевавшие на русском фронте. Некую тоску, которая, как вошь, поселялась однажды совершенно незаметно, потом осваивалась, плодилась, разрасталась и вскоре становилась уже частью человека.
   Старик распорядился, чтобы Балька поставили на все виды довольствия, а также выдали зимнее обмундирование. Пожал ему руку и отпустил.
   Лицо ротного все же изменилось. И теперь, расставшись с ним и перебирая в памяти его слова и жесты, Бальк понял, что именно изменилось в нем. Гауптман Фитц имел лицо пьющего человека. Обветренная пористая кожа, тяжелые мешки под глазами, нервное подергивание рта и часто меняющиеся гримасы, которые порой замирали на несколько минут, как у сумрачного каменного божка.
   Зимнее обмундирование. Вот это было здорово!
   Хорошенько поев, Бальк отправился прямиком на склад, где ему выдали все, что положено: шерстяные кальсоны, толстые стеганые штаны на ватине, почти точно такие же, какие он иногда видел на убитых иванах, белые маскировочные штаны, которые можно было надевать поверх обычных. Еще он получил куртку на ватине, к которой пристегивалась белая маскировочная куртка-накидка, меховые трехпалые перчатки и вязаную из шерсти шапочку-подшлемник. Сапоги он тут же поменял на просторные русские валенки без подошвы. Если учесть толстый шерстяной свитер, который он привез из дому, то теперь морозы Балька мало беспокоили. Правда, он еще не знал, что такое минус двадцать пять на ветру в траншее. Наступившая зима была для него первой, которую ему предстояло пережить на Восточном фронте.
   Он почти бежал в свой взвод. Взвод занимал оборону в соседней деревне. Часовой возле штабной избы пояснил, что это в километре отсюда. Бальк сразу сообразил, насколько плохи здесь дела. Еще летом такой участок фронта занимала бы рота. Полносоставная рота в сто двадцать человек с четырьмя пулеметами, с усилением в виде штурмового орудия или батареи ПТО, минометного взвода или нескольких легких полевых гаубиц калибра 75 мм. А теперь он шел по расчищенной дороге и не видел никаких траншей и даже одиночных ячеек. Открытые места он старался перебежать пригнувшись.
   Да есть ли здесь вообще фронт, подумал он и беспокойно оглянулся. Снег лепил прямо в глаза, сек по каске. В какое-то мгновение ему показалось, что в лесу, среди елей и сосен, он не один. Бальк снял с плеча винтовку и втолкнул затвором в патронник патрон. Нет, все тихо. Только снег шуршит, и ветер со скрипом и стоном раскачивает старые деревья. И все же какие-то посторонние тени снова мелькнули в глубине просеки, и хрустнула ветка под ногой. Бальк зашагал быстрее. Лес, к счастью, вскоре кончился. Когда он вышел из ельника в поле, с облегчением вздохнул и несколько раз оглянулся. Хотя какое-то время все еще казалось: вот-вот из-за деревьев, оставшихся позади, прогремит выстрел. Нет, обошлось. Людей в лесу на просеке он все же видел. Теперь он это знал точно. Возможно, это была русская разведка.
   За полем виднелась деревня. Оттуда сразу отделилась разляпистая серая точка и понеслась прямо навстречу Бальку. Послышалось урчание мотора. Мотоцикл! К нему мчался мотоцикл. Судя по посадке и пулемету в коляске – свои.
   Это был патруль. Никого из старых знакомых среди солдат, сидевших на «BMW», Бальк не увидел. Он назвал пароль.
   – Бальк? – спросил его простуженным голосом укутанный в разное тряпье, совершенно не имевшее отношение к полевой одежде солдата вермахта, нахохленный пулеметчик.
   – Так точно, шютце Бальк! – И Бальк вскинул к каске руку в меховой перчатке, полагая, что перед ним, по меньшей мере, фенрих[1].
   Пулеметчик осклабился и сказал:
   – Вольно.
   После чего мотоцикл резко взревел мотором, развернулся на пятачке и, обдавая Балька выхлопными газами и ошметками грязного снега, помчался обратно к деревне. Черт бы их побрал, стиснул зубы Бальк, кто это такие? Ведут себя как «цепные псы». Но горжетов полевой жандармерии на их одежде он не увидел. Артиллеристы из усиления? Тогда откуда им известно его имя?
   На околице его встретили двое: фельдфебель Гейнце и пулеметчик из третьего отделения Пауль Брокельт.
   Как часто в последние дли отпуска и в дороге сюда, в Россию, он думал о своих товарищах! Он по-настоящему о них тосковал, как тоскуют о родных и близких людях, когда судьба и обстоятельства неожиданно разлучают тебя с ними.
   Они обнялись. Гейнце и Брокельт тут же повели Балька в белый кирпичный дом с опрятной изгородью и калиткой к высокому крыльцу с резными столбами и перилами. И Бальк понял, что все это, в том числе и мотоцикл в поле, были частью церемонии встречи старых боевых товарищей.
   – Старик сообщил по рации, что ты прибыл. – И взводный, сияя улыбкой, хлопнул его по плечу. – Как тебя подштопали, дружище? Все в порядке?
   Теперь фельдфебель Гейнце обращался к нему как к равному. Видимо, им здесь действительно несладко.
   – Да, – ответил он, – готов выполнять свои обязанности в полном объеме и на любом участке.
   – Вот и отлично.
   Крестьянский дом, который занимал Гейнце, по обыкновению состоял из двух горниц – кухни и светлицы. Светлица, комната побольше, и была оборудована под КП. На столе стояла переносная радиостанция «Петрикс». Рядом лежала карта. На стене висел «МП40». Окна занавешены черной материей, которая сейчас наподобие портьер была отведена в стороны, и в комнату с улицы лился матовый свет отраженных снегов. Под потолком висела керосиновая лампа.
   Гейнце и Брокельт принялись расспрашивать о Германии, о девушках, о том, какие песни поют на родине.
   – «Лили Марлен», – ответил Бальк. – А где Зоммер? – И он внимательно посмотрел на взводного.
   Курт Зоммер всегда возился возле своего портативного «Петрикса». Обеспечивал бесперебойную связь с командным пунктом управления Одиннадцатой роты. Через него старик Фитц передавал во взвод свои распоряжения. Очень часто он упрашивал Курта послушать по его «Петриксу» музыку. «Твой любимый Чайковский в Германии запрещен!» – возмущался Курт и тут же настраивал волну на Москву, откуда заплывали в их вонючий блиндаж звуки Шестой симфонии. «Но ведь мы не в Германии, Курт, и здесь официальный запрет не действует», – отвечал он. И Курта это развлекало. Он начинал перечислять и другие запреты, введенные Третим рейхом, которыми здесь, в России, можно было пренебречь.
   Фельдфебель Гейнце пропустил вопрос Балька мимо ушей. Это было его манерой – не слышать незначительное, на что не стоило тратить драгоценного времени. Но сейчас его молчание показалось Бальку слишком неестественным. Похоже, что вопрос Балька что-то задел в нем. Что-то такое, о чем долго молчать было невозможно.
   – Как поживает Виттманн? Отрабатывает очередной наряд? Или строчит жене длиннющее письмо?
   Взводный помалкивал, будто вопросы Балька его и не касались. Пауль Брокельт тоже отвернулся к окну и, пока они разговаривали, не поворачивал головы в их сторону.
   – В чем дело? – Бальк вскочил с деревянной скамьи, стоявшей возле жарко натопленной печи, куда его гостеприимно усадили с дороги.
   – Мы даже не всех смогли похоронить, Арним. – И взводный похлопал Балька по плечу.
   – Вот так, приятель, – наконец оторвал от окна свой пристальный взгляд Брокельт, – от летнего состава нашего взвода остались только мы. Да еще помощник адвоката. Возможно, кто-то еще вернется из госпиталя. Францу Роту осколком оторвало ногу. Выше колена. Эрих Биндер тоже не вернется. Ему ампутировали кисти обеих рук. Горн, Шнайдер, Герменс и Лехнер пропали без вести еще в июле, когда русские прорвались на Хотынец, и мы лесами выбирались из окружения. Рейнальтера, Хольцера, Вильда и лейтенанта Шнейдербауера похоронили в начале октября. Русские снова атаковали крупными силами, пытались прорвать фронт. Нас бросили их остановить. Заварушка, скажу я тебе, была такая, что в роте больше не вспоминали бои под Хотынцом.
   – Так что, Бальк, теперь наша очередь, – мрачно усмехнулся Гейнце.
   – Мужики![2] А не выпить ли нам по этому поводу? – И Брокельт вытащил из-под деревянной кровати гранатный ящик и распахнул его. Блеснули зеленым мутноватым стеклом бутылки.
   В тот вечер ветераны взвода устроили в его честь настоящую пирушку, на которую пригласили даже нескольких девушек из местных. По очереди играли на аккордеоне и хором пели «Лили Марлен». Если бы об этом узнали в штабе батальона или даже гауптман Фитц, Гейнце, как командир опорного участка, вряд ли бы избежал сурового наказания. Самое маленькое, его бы на время отстранили от командования взводом. На время, потому что лучшего командира взвода, чем фельдфебель Гейнце, не было во всем батальоне.
   А утром Гейнце назначил Балька первым номером в расчет МГ-42.
   На восточной окраине деревни, видимо, еще до морозов, прямо в землю был врыт сруб примерно три на три метра с глубокой узкой амбразурой, обращенной в сторону леса. Бальк отвел ствол Schpandeu, установленного на станке, и выглянул в тщательно замаскированную узкую щель амбразуры. Отсюда прекрасно просматривался склон с восточной, юго-восточной стороны и край поля с северо-западной стороны деревни. Вдобавок ко всему в лесу, который начинался метрах в трехстах от крайних дворов, были сделаны просеки. Они расходились лучами и, таким образом, пулеметный расчет вполне мог контролировать ближайший участок леса.
   – Надо посматривать за лесом, – сказал Бальк второму и третьему номерам.
   Снегопад вскоре прекратился, и Бальк увидел извилистую ленту дороги. Именно по ней он пришел сюда. Значит, на дороге в лесу вполне могли быть русские.
   Третьим номером в расчете был тот самый пулеметчик, восседавший в коляске, которому Бальк по ошибке, а больше всего на радостях, что наконец-то прибыл в свой взвод, отдал честь. В конце концов, он отдал честь не этому незнакомому мордовороту, с добродушной улыбкой, а своему славному взводу и всем тем, кого уже нет. Третьего номера звали Эрвин Пачиньски. Эрвин и в действительности оказался добродушным увальнем. Говорил на мягком силезском диалекте. Мать его была наполовину полька, наполовину бессарабка, а отец немец. Эрвин родился и вырос в деревне. До призыва в армию работал на ферме, принадлежавшей его родителям. Эрвин простодушно признался, что после победоносного польского похода, когда все юноши в его деревне буквально грезили военной формой, он хотел было вступить в гитлерюгенд.
   – Ты рассказываешь об этом уже девятнадцатый раз, Эрвин! – заорал, багровея, второй номер Вилли Буллерт. – Сколько мы здесь гнием? Четыре с половиной месяца! А это значит – восемнадцать недель! Восемнадцать, Эрвин! А не девятнадцать! Ты начинаешь рассказывать свою историю слишком часто! Не чаще одного раза в месяц! Иначе мы поссоримся.
   Буллерт не на шутку злился. И надо было его остановить. Но Бальк решил помалкивать и слушать. Во взводе все же многое изменилось. Дисциплина здесь, в России, решала не все. Нужно было понять, кто есть кто в подразделении.
   – Ты что, до сих пор жалеешь, что тебя не зачислили в эту кровавую свору конченых ублюдков?! – не унимался Буллерт, но на губах его вздрогнула усмешка. – Переживаешь, что не попал в СС?! Не сделал карьеру!
   – Ни о чем я не жалею. Просто стало неприятно, что меня сочли в какой-то мере неполноценным немцем.
   – Расово неполноценным, ты это хотел сказать?
   – Да.
   – А скажи, Эрвин, тебя твоя жена таковым не считает? В смысле полноценности.
   – Да вроде бы нет. У нас с ней полная гармония.
   – Ну вот. Чего тебе еще надо? Твоя жена умнее всех этих недоносков с золотыми партийными значками и их теориями. По их теории иваны и вовсе недочеловеки. Но что-то я до сих пор не видел ни одного из них с каменным топором. Посмотри, как они воюют! И оружие у них хоть куда! Отличные автоматы. Прицельная дальность стрельбы больше, чем у наших МР40. А какие танки!
   – У нас теперь танки тоже хорошие.
   – Да. Но их мало.
   – Моя просьба была отклонена по формальной причине, – продолжал свою историю третий номер, – но я-то понял, что все дело в моей матери, в ее польском происхождении. Особенно переживал отец.
   – Ты знаешь, что сказал о поляках наш взводный? – Помощник адвоката решил, видимо, подступиться к несостоявшемуся члену гитлерюгенда с другого бока.
   И Бальк, и Пачиньски вопросительно посмотрели на Буллерта.
   – Гейнце сказал, что поляки – самый скверный народ, живущий в Европе, что они ничуть не лучше, чем мы, немцы. И взводный прав! Не обижайся, Эрвин. Я не хотел обидеть твою мать. Прости. Но Гейнце все же прав.
   – По поводу поляков?
   – Да.
   – Может быть. Потому что по поводу полек он ничего плохого не говорил. Наоборот, он не раз упоминал об их некоторых прелестях.
   – Заткнись, Вилли. Посмотри в поле. Иваны пожаловали.
   – Без артподготовки?
   – Подожди…
   И тут взвизгнула первая пристрелочная мина и рванула землю, смешивая ее с серым снегом, перед самым срубом. Мины им были не страшны. Сруб, основательно врытый в землю, имел толстый, в три наката, потолок, на накатнике метровый слой земли. Землей были засыпаны и стены. Единственное, что могла натворить мина, так это попасть в вентиляционное отверстие. Но и оно имело колено – на случай, если иваны подберутся совсем близко, в «мертвое» пространство, и вздумают забросать ДОТ ручными гранатами. Прямое попадание мины батальонного миномета вентиляционная отдушина тоже вполне выдержит. Стоило опасаться только тяжелых гаубиц. Только они могли пробить их укрытие своими мощными снарядами. Но гаубиц у русских на этом участке не было. Во всяком случае, пока данные о них отсутствовали.

Глава третья

   Санинструктор гвардии старшина медицинской службы Веретеницына была единственным человеком в роте, с которым Воронцов никак не мог найти общего языка.
   В роту она прибыла из санбата как раз перед наступлением, из которого батальон выбирался несколько суток, потеряв многое и многих. Когда дивизию перебросили севернее и на марше пополнили личным составом, Воронцов попытался отправить ее назад, в тыл. Как раз нашлась подходящая замена: из маршевой роты прислали отделение, с солдатами прибыл бывший сельский фельдшер из-под Ельни. В личном деле его оказался некий изъян, который и определил его место на фронте. Прошлой зимой на оккупированной территории он поступил на службу в самоохрану. Через два месяца рота, сформированная из «зятьков» и местных жителей призывного возраста, полным составом с оружием и имуществом, включая конный обоз и два грузовика, ушла из казармы в лес к партизанам. А осенью местность освободили. Фильтрационный лагерь. Проверка. Все прошло благополучно. Но на передовую послали с винтовкой. Обычная история.
   – Екименков, обязанности санинструктора роты знаете? – спросил его Воронцов.
   Тот пожал плечами:
   – Если надо…
   – Надо.
   – А старшина Веретеницына?
   – Война – дело мужское. В том числе и раненых таскать. – Он говорил то, во что сам не верил.
   – Оно так, – ответил Екименков и неопределенно покачал головой, то ли одобряя решение ротного в отношении старшины Веретеницыной, то ли выражая таким образом благодарность за доверие ему, направленному на фронт простым рядовым стрелком.
   А вечером в землянке у него с санинструктором состоялся нелегкий разговор, после которого свой рапорт на имя капитана Солодовникова Воронцову пришлось порвать.
   – За что вы меня возненавидели, товарищ старший лейтенант? – Веретеницына сидела напротив, отодвинув в сторону кружку с остывшим чаем. Глаза ее уже блестели. И Воронцов знал причину этих ее близких слез.
   Еще перед наступлением, когда батальон ждал своей участи во втором эшелоне, она сошлась с лейтенантом Сливко. Что и говорить, они были друг другу под стать. Сливко в бою всегда впереди. Солдат поднимал в атаку прикладом автомата. Не дай бог, если обнаружит кого в траншее после того, как взвод покидал ее. Тогда рукопашная происходила прямо на месте. Кулаки у Сливко были пудовые. Под такие гири лучше не попадать. ППШ в его ручищах выглядел игрушкой. Кашу ему приносили сразу в двух котелках. Веретеницына тоже раненых таскала на себе. Однажды, когда второй взвод отошел, не выдержав танковой контратаки и впереди, в траншее, остались пулеметчики, она схватила санитарную сумку и поползла к ним. Где-то в траншее остался и Сливко. Все тогда подумали: за ним. Через час вернулась назад, притащила на плащ-палатке раненого в бедро навылет первого номера и замок от «максима». А Сливко со связным, когда стемнело, пришел совсем с другой стороны.
   Лейтенанта Сливко и еще шестерых из разных взводов они похоронили у дороги, наскоро прикопав в воронке, которую немного расширили саперными лопатками. Кто-то из стариков невесело заметил:
   – В сорок первом так хоронили.
   Хорошо, хоть похоронили.
   На следующий день Веретеницына развела в котелке остатки спирта и напилась. Ее везли в санитарной подводе. Через три дня история со спиртом повторилась. На этот раз она устроила настоящую пьянку, в которой участвовали кашевар Зыбин, старшина Гиршман и еще двое солдат из обоза. Воронцов докладывать о случившемся не стал, но уже тогда решил: выберемся к своим, Веретеницына пусть убирается из роты к чертовой матери! Пусть возвращается в санбат или в какой-нибудь тыловой госпиталь. Он готов был сплавить ее куда угодно, только бы поскорее выпроводить из роты.
   И вот сидела теперь перед ним и сморкалась в марлевый платочек, отороченный цветными нитками. Точно такими нитками, вспомнил Воронцов, его сестры вышивали на наволочках и подзорах цветы и ягоды. Что с ней делать? Уходить из роты в санбат она ни в какую не соглашалась. Что-то, видать, и там у нее произошло. Не просто же так она из тыла убежала на передовую. А может, к Сливко? Но лейтенанта Сливко теперь нет. Что и говорить, мало еще он знал своих подчиненных.
   Упорство Веретеницыной объяснить он не мог.
   – Конечно, теперь, когда Олега нет, кто за меня слово замолвит? – словно читая его мысли, сказала она.
   Воронцов молчал. Веретеницына, хоть и старшина медицинской службы, хоть и человек в погонах и при штатной должности, хоть и его непосредственная подчиненная, а все же, с какой стороны ни подступись, в первую очередь женщина. На такого старшину не прикрикнешь, не накажешь так, как можно наказать любого из подчиненных, хоть бы даже Гиршмана, будь он четырежды незаменимым.
   – Быстро же вы, товарищ старший лейтенант, своего боевого товарища забыли, – сморкалась в марлевый платочек Веретеницына.
   Сразу несколько лиц вспыхнули в его сознании и задержались на короткое мгновение, вполне достаточное, чтобы он успел их узнать. Курсант Селиванов, Степан Смирнов, Кудряшов, Владимир Максимович Турчин, лейтенант Бельский… Так падают звезды августовскими ночами. Вот одна обозначится в черном пространстве, вот другая, третья… Взгляд не успевает ухватить ее отличительных черт и запомнить. Но в сердце отпечаталось все отчетливо, на всю глубину. Четвертая, пятая…
   – Ну, хватит, Веретеницына. А то вы сейчас тут наговорите…
   После того разговора отношения их на время вроде бы и наладились. Веретеницына отбила для себя кое-какие вольности, на которые Воронцов мог закрывать глаза без ущерба для общей дисциплины и порядка в роте. Обязанности свои старшина медицинской службы исполняла исправно и в полном объеме. А во время боя, когда надо было перевязывать и вывозить в тыл раненых, в помощь ей и санитарам Воронцов все же отряжал своего связного, фельдшера Екименкова. Фельдшер обзавелся набором трофейных медицинских инструментов, необходимых при оказании первой помощи. Воронцов не раз наблюдал его в бою – тот действовал не хуже Веретеницыной. После боя солдаты зазывали его то в одну землянку, то в другую, угощали табачком. Это говорило о многом.
   И вот Воронцов стал замечать, что санинструктор зачастила к нему в землянку. Дело без дела, а забежит и забежит. То спросить о чем, что ей вполне мог бы довести Гиршман, а заодно снабдить и обеспечить всем, что имеется в ротном обозе для медицинской части. То, наоборот, принесет чего к чаю. Как будто ему офицерского пайка не хватает. Нет, наконец решил он, от этой бабы надо избавляться поскорее.
   В штабной землянке иногда засиживались взводные. Служба есть служба, и она была главным, что их объединяло, что свело в единую семью здесь, в лесах на Витебском направлении. Но наступала минута, когда потрепанные карты убирались в полевые сумки и связист Добрушин снимал с раскаленного кирпича «буржуйки» посапывающий чайник и разливал по кружкам густой, как вино, морковный чай. Вот уж что умел Добрушин мастерски, так это заваривать чай. Именно морковный, свойский. Так что слава о морковном чае Восьмой роты была известна во всем батальоне. Пили морковный чай и в окопах.
   Все они, и взводные и он, командир роты, и младший лейтенант Малец, прибившийся к их компании, были примерно одного возраста. Им было о чем поговорить. Старшина Гиршман и связист Добрушин, забрав со стола свои кружки, вскоре перебирались поближе к «буржуйке». Что им молодежь? У них, людей семейных, были свои разговоры. У Гиршмана в Москве остались трое детей. У Добрушина – большая семья под Брянском.
   После боя с немецкими танками Воронцов выговорил Гиршману. Предупредил, что теперь тыл для старшины – не глубже трех километров от ротных окопов. Хитроватый старшина выслушал выговор терпеливо и сказал:
   – Очень даже вас понял, товарищ старший лейтенант.
   Со старшиной роты Воронцову повезло. В Восьмую роту Гиршман прибыл старшим сержантом в должности помкомвзвода. Когда во время бомбежки тяжело ранило старшину Толоконникова, Воронцов назначил исполнять обязанности его. Хозяйственный, прижимистый, он тут же обзавелся знакомствами во многих тыловых службах и на складах и вскоре обеспечил Восьмую всем необходимым. Но, при всех своих достоинствах, Гиршман имел один существенный недостаток – побаивался передовой и использовал малейший повод, чтобы снова улизнуть в тыл, хотя бы в относительную его глубину, километра на три от окопов.