Ему снилось, что он возвращается домой, поворачивает за угол дома, открывает калитку, затем обитую войлоком дверь, входит в сенки и еще открывает дверь, обитую цветастой клеенкой, но перед ним опять дверь через два шага и опять и еще и снова… Когда же они кончатся, словно идешь в вагон-ресторан, расположенный в другом конце поезда. И вот, наконец, распахнув очередную, он оказывается в комнате, перегороженной печкой, то есть в избе, где обычно и кухня и прихожая и спальня – все в одной комнате, и вместо ответа на приветствие жены, баюкающей их ребенка, он увлекает ее на постель, не обращая внимания на мирно посапывающую тещу. И жена искренне рада ответить ему тем же. Отзывчивость. Вот как можно назвать.
   В саду на одной мускулисто-изогнутой ноге сгрудились яблони. Я вижу отпечатки пальцев на глине любого хорошо слепленного предмета, будь то ствол дерева или облако, – так сказал однажды художник, чьим именем сейчас частенько прикрывались художественные журналы, ранее самозабвенно увлеченные пачканьем творчества этого же художника. Самоубийца с кисточкой – так говорил о нем современник. И совершенно непонятно было, как Краплин взял его если не в учителя, то, во всяком случае, в соратники. Их разделяла достаточно глубокая пропасть действительности. Но все они шли над ней быстрым уверенным шагом.
   – В доме есть двери и окна, но жить там можно лишь из-за пустоты, – прочел он в одной из книг, стоящих в изобилии на полках. Здесь же был продавленный диван, стол для чего угодно, в том числе и для приготовления пищи. Над диваном висела фотография яркой черноволосой девушки с полными губами, которую Краплин в первый же день перевернул лицом к стене. Но она все-таки подглядывала краем глаза и успела заметить, как он ворочается с боку на бок на скрипучем диване ночью. Он надевал на подставку для лампы пальто, пыльную дамскую шляпку и подкрадывался с раскрытой бельевой прищепкой вместо лица… Висящая на гвоздике фотография ужасалась бестактности и бедности его воображения.
   Дух бедственного положения вибрировал в воздухе за оградой, ближе к автобусной остановке, но здесь, среди незавершенных натюрмортов, недоношенных пейзажей и портретов руководящих работников общепита, успокоение на минутку присаживалось вместе с жильцом на табурет, чтобы повращать в руке папье-машевую дыньку, оскалиться в ответ на красный оскал накрахмаленной розы или уйти в гущу и тину драпировок. Краплин быстрыми движениями выдавливал из тюбиков краски и приходил в себя лишь от сумерек, заглядывающих как почтальон в окно.
   Лишь детство крадется к миру, как к яблоку на столе, оглядываясь и истекая слюнкой, придумывая объяснения всему, что творится с вещами. Объяснения.
   Краплин долго объяснял, витиевато уклоняясь от правды, женщине, стоящей в дверях. – Найн, не понял, нихил, – ответила она, расправляя фартук, и без того гладкий, как матовый шар. У ней пузо. Он хотел уже уходить, но она взяла его за рукав и повела на кухню. – Гол! – кричали голоса из комнаты. – Марта! – и кто-то спрашивал по-немецки, должно быть: – Кто пришел там с тобой? – Я, я, – отвечала Марта, весело оглядывая Краплина. А он сидел, стыдясь худого колена, стараясь незаметно запихнуть кусок рубахи, выбившейся из подмышки его вечной суконной куртки грязно-стального цвета. – Я не могу работать, если кружится голова, – ни к кому конкретно не обращаясь, говорил он, хлебая прозрачный суп со звездочками моркови и мелконарезанной петрушкой, плавающей по кругляшкам желто-золотого жира. Мясо дымилось отдельно на деревянной дощечке. Он ел и боялся, что выйдет мужчина и станет исподлобья глядеть на него, как на факт, свершившийся помимо его воли. Как на чужой, на полу валяющийся палец. – Марта, ты прости, я больше никогда не приду.
   Она сидела на стуле, напротив, вязала пушистый джемпер из сиреневой шерсти, поднимала на него светлые глаза, улыбалась и, казалось, понимала.
   – Пусть у тебя родится красавец или красавица, – он показал усы и пышные груди.
   Марта засмеялась.
   На чердаке оказался целый мешок гречки, на перекладинах висели веники душистой травы. Зверобой, душица, мята, – кое-что Краплин узнал. А на газетке, а на газетке доходила махорка.
   Утром он выколачивал остатки вчерашней каши на затвердевшую от ночного морозца землю. И лужи хрумали под ногой мутными ледышками. Воробьи скакали, сначала не решаясь приблизиться, самый храбрый подскочил и, долбанув разок по рассыпанной вареной гречке, отпрыгнул. С пустой кастрюлькой Краплин стоял и глядел на воробьев, вдыхая аромат долетающего дыма костра из опавших листьев, слушая птичий галдеж и стук поезда – в безветренном воздухе из такого далека. С поля, просвечивающего за деревьями, подымался туман. Затем ударил сильный солнечный свет и все заиграло, затрепетало перед глазами, и вдали заблестела полоска озера.
 

Зябликов

   А впереди ждала встреча с настоящим, впереди было возвращение домой. Намаявшись в пути, думаешь – никогда больше, если это только возможно, не покину дом.
   Владимир Зябликов, достигнув определенного возраста, ощутил себя вышедшим в космос без скафандра. Ему, бывало, так снилось, и он просыпался с неприятным ощущением своей вины. Что ж ты забыл надеть-то самое, можно сказать, важное в амуниции. И шел на кухню подышать в форточку запрятанными от самого себя сигаретами. А может верно говорил эксцентричный священник? Да, но надо как-то завершить, как говорится, достойным образом. И Владимир Зябликов мерз у открытой форточки, стоя в трусах и тапках на босу ногу.
   На улице его как-то окликнул мужик из окна машины. Лицо показалось знакомым.
   – Вова, привет! Ты че, не узнаешь что ли?
   Это был Генка Смагин, приятель юности далекой. Раздался в кости, лицо точно опухшее, да поди и я хорош, – подумал Владимир.
   – Садись, подброшу; тебе куда?
   – Да мне все равно. Давно тебя не видел, очень рад, что узнал.
   – Так ты не торопишься, тогда заедем ко мне, не возражаешь?
   – Нет.
   – Нет так нет, вот и отлично.
   Геннадий предложил ему сигарет, и Владимир не отказался, хотя курил лишь в экстремальных случаях. Вот как ночью. Так и Смагин тоже экстренный случай. Беспомощность от хандры, слабость и подавленность как будто и не думали оставлять, и все же приятно было ехать в машине с человеком, который, оказывается, помнит тебя. Они поднялись на третий этаж, за железной дверью при входе чугунное изваяние бросилось в глаза своей величиной и какой-то неуместностью.
   – Жена уехала в Москву к дочери, так что будем хозяйничать без дам. Что тут она оставила нам? Так, сосиски, шпроты, красный болгарский перец-лечо Помнишь, раньше брали порцию лечо и два блина в обед, на большее не хватало?
   – Да, да, конечно.
   – Ты виски будешь?
   – Ну, разве что немного.
   Они выпили, закусили.
   – Я все вспоминаю наш футбол, – говорил Геннадий с набитым ртом, – а ведь ты отлично, помнится, играл.
   – Когда это было? – вяло поддерживал разговор Владимир, рассматривая кухню с резными, поди антикварными, штуками, ящиками, тарелками на стенах.
   – Да, я тоже сто лет не гонял мячик, теперь уж какой из меня бегун.
   Гена показал на свой выдающийся живот.
   – Ну, как у тебя, Вова, внуков много?
   – Трое.
   И они уже сидели и трепались за жисть. Владимир Зябликов как будто хотел услышать подсказку, как же ему дальше, дальше существовать, чтобы до конца пройти эту, уже порядком измотавшую его, дорогу. И все не хотелось про свои болезни, про свою катастрофу, и он машинально выдумывал, чтоб выглядеть более-менее прилично в глазах приятеля по юности веселой, и опьянеть не хотелось, не хотелось разболтаться, пойти в разнос. И все-таки после третьей он опьянел, и все стало не так остро и ясно-назойливо, и Гена Смагин уже не казался тем увальнем, которого все побаивались за его природную силу. «Он верно не помнит, как я его огрел клюшкой, а он меня, не долго думая, нокаутировал. Когда это было…»
   – Да ты, брат, окосел. Пойдем, приляг на кушетку, отдохни. Вот так. Пиджачок повесим на стул. А я посмотрю Олимпиаду.
   – Эта его гигантская картина над кроватью, – думал Владимир, вспоминая убранство четырехкомнатной квартиры. Итальянский город-порт восемнадцатого века. И он шагнул в одну из лодок, привязанных к причалу, оттолкнулся и погреб по золотистой от солнца реке мимо корабля, в тени его; с борта смотрели на него двое, один, по-видимому, матрос, другой в гражданском. В гражданском затянулся и, выпуская дым носом, показал в сторону Владимира трубкой. Ага, закивал в ответ матрос. Может, я не так гребу, может, одет непривычно для них. К ним присоединилась молодая женщина в шляпке с вуалеткой, она подняла нарядного ребенка на руки, и он засмеялся, весело глядя на дядю в лодке. Все заулыбались и помахали Владимиру рукой. Впереди был мост, он тянулся от одного берега с рядом великолепных зданий (как у нас в Питере, подумал Владимир) до другого берега, занятого в ином стиле, но по-своему прекрасными зданиями, слышались дробь копыт, точней подков по каменной кладке моста и оживленный говор прохожих. Золотокудрый мальчик, наклонившись с перил, пускал мыльные пузыри, и они тихо падали, летели с его соломинки, блестя, переливаясь так, что Владимир засмотрелся, один пузырь достиг его носа и лопнул перед глазами в брызги, в то же самое время лодка вздрогнула от удара: он и не заметил, как врезался в другую лодку, крытую. Лодочник что-то закричал, а пассажир с любопытством высунулся из укрытия. Это была очень милая девушка, она учтиво поздоровалась, наклонив свою головку в голубой шляпке с белыми лентами, при этом каштановые спирали волос рассыпались на белые кружева на груди, она откинула волосы назад движением руки в тонких кружевных перчатках, улыбнулась и, что-то сказав лодочнику, отчего он успокоился и извиняясь заулыбался, вдруг сделала жест, плавной рукой приглашая Владимира к себе в лодку.
   – Но куда же я дену свою? – спросил он, одновременно показывая это мимикой.
   Она что-то сказала лодочнику, и тот привязал лодку Владимира к кольцу буя, мимо которого они проплывали. Буем служила пустая бочка на цепи. Владимир помахал рукой мальчику на мосту, и они зашли под мост. Он слышал тонкий аромат духов девушки, сидящей рядом, он слышал особый запах воды, водорослей – и вот плеск и приближающийся и все более и более разрастающийся свет нахлынули на него. И голос чистый и звонкий, резонирующий со сводами моста, ворвался, как большая яркая жар-птица, откуда-то из детских сказок, это пел парень в плывущей им навстречу лодке. Открылась большая вода и свет. Они причалили, сошли на берег, ехали в карете, поднялись по ступеням, вошли в зал, и все встали за столом, и, приветствуя их, подняли бокалы. Вот два места пустых во главе стола, и как только они сели, подняли бокалы, все сели тоже, музыка заиграла, вилки застучали, смех приглушенный, говор, дамы, кринолины. Позже, будучи навеселе, стоя на балконе в опьяняющих цветочных ароматах, Владимир обнаружил на себе камзол, перчатки, башмаки с камнями в пряжках.
   – Мой друг, чему вы удивляетесь? – спросила его спутница, заглянув ему в лицо и слегка откинувшись на перила.
   – Да так, чудно как-то жизнь иной раз обернется.
   – Мой друг, пойдемте танцевать.
   И в танце она шепнула на ухо:
   – Володя, меня зовут Жанна…
   … Дни тянулись за днями. От той встречи со Смагиным у Зябликова остался где-то записанный телефон, руки не доходили позвонить по причине неуклонно растущего дискомфорта, отзывающегося гулким и протяжным одиночеством; точно запертый в гигантский пустой ангар, Владимир подходил к высоко поставленным окнам и смотрел, и прислушивался, что делается на улице, не прекратилась ли жизнь по прихоти какого-нибудь сумасшедшего, им может оказаться страна, им может стать, привыкнув и втянувшись, большая часть так называемого рода человеческого. И психиатр хохотал прямо в лицо Зябликову.
   – Ха-ха-ха!
   И протирая очки, глядя близорукими воровскими глазами, говорил:
   – С чего вы взяли, что вы писатель? Бросьте, выкиньте придурь из головы, не в нашем с вами возрасте ставить эксперименты. Вы – резонер; понимаете, о чем я говорю?
   – Да.
   – Устраивайтесь на работу, иначе пропадете с голоду. Или… – он помолчал, покачивая ногой и глядя сквозь Зябликова куда-то дальше. – Или, – он постукивал ручкой, переворачивая, – или вам придется у нас лечиться как минимум полгода. Что?
   – Спасибо.
   – Вот я и говорю, выбросьте весь этот бред, в наше время художеством не прожить, надо лихорадочно зарабатывать деньги…
   Боже мой, Зябликов кое-как доплелся до койки и рухнул на нерасправленную нераздетым, мимо пробегали услужливые воспоминания, одно из них касалось старой полуразрушенной школы, чей четырехэтажный корпус высился в парке в тени разросшихся ветел и вязов. Мимо нее он часто проходил по дороге на службу останавливался и долго смотрел, сравнивая себя с полуразрушенным зданием. Каждый раз, проходя, он старался выбрать дорожку поближе к школе, ему казалось, что среди вороньего карканья он услышит звонкий детский смех высыпавших на крылечко пацанов и девчонок, грохот большой парадной двери и следом ругань и крик вечно поддатой и оттого легкой на подъем технички. Она жила при школе, только вход был сбоку, так что, идя за хлебом в булочную, можно было видеть голубые всполохи в окне от ее телевизора. У нас тогда не было телевизора, и приходилось с пацанами стучаться к тем, у кого он был.
   Неописуемая радость раствориться в черно-белом фильме, черно-белом кино и хохотать до слез и сползать со стула на пол, держась за сведенный от хохота живот от чаплиновской хохмы, и брести по офонаревшим улицам, продолжая оглушительный бег за Сережей Бондарчуком, продолжая вслушиваться в слезы, сопереживая, продолжая мысленно прогулку с пацанами, гуляющими закутанными после болезни.
   Теперь ты будешь всегда и везде опоздавшим, и ждать и не дождаться тебе твоего класса, и любимого и ненавистного одновременно. Они не те, они дружно пошли в кино, в кукольный театр, на спектакль, на вылазку в парк, а ты вечно опоздавший…
   Священник в храме, словно по сговору с психиатром, странно, как эхо, повторил в точности те же слова. И никакого чуда…
   Итак, жажда впечатлений, неутомимый волчий голод обернулись на поверку прорвой и бездной. Кто же виноват? С того света послышался приглушенный, похожий на дождь, шелест, хохот отошедших туда многих друзей и близких.
   Ушла жена от него, тому будет два года скоро и девять месяцев, по причине весьма прозаической – нехватки жиров, белков, углеводов и витаминов группы В.
   В дверь постучали.
   – Кто там?
   – Я.
   – Кто вы?
   – Да вы не бойтесь, вы должны меня вспомнить. Вы оставили у нас шпагу. И баронесса просила передать вам приглашение.
   – Какое еще приглашение?
   – О, господи, да не могу же я вам через дверь вручить.
   Он отпер дверь, предварительно нацепив цепочку. Перед ним стояла обычная женщина.
   – Вот… распишитесь тут, пожалуйста.
   И она протянула ему ручку и бумагу. И как только он взял ручку и, надев очки, склонился, чтоб при тусклом свете разобрать, за что же он, собственно, должен поставить свою роспись, в сердце его что-то кольнуло и все вспыхнуло, как при фотосъемке. Цепочка, он четко услышал, звякнула и отлетела, дверь легко распахнулась, и женщина вошла, как ветер, даже не отпихнув его, а он сам отпрянул, как если бы на него что-то повалилось или, того лучше, въехала машина. Скорчившись от боли в сердце и не в силах разогнуться, он сгорбленно засеменил вослед даме, лепеча на ходу первое, что взбрело на ум.
   – Побойтесь бога, да у меня кроме книг и брать-то нечего, вы, верно, спутали с Поликарповыми, – лепетал он, замечая, что и подельник тоже по-хозяйски прошествовал, оставляя мокрые следы на его жалком, вышарканном, ветошь одним словом, но все же ковре, бывшем некогда гордостью его покойной, царство небесное, матушки. На стол что-то сбрякало. Зябликов с удивлением рассмотрел музейный экспонат со сверкающим эфесом, дама сняла головной убор, и золото волос рассыпалось, заструилось по подперевшей голову руке.
   – Книги, книги, картины, Поликарповы… граф, вы не находите, что в этой богадельне душновато, тесновато и такое ощущение, что люди как-то сильно уменьшились в размере?
   – Да, – сказал усевшийся на шаткий стул крупный мужчина в высоких театральных сапогах, – потребности, судя по обстановке, достойны, пожалуй, низкого сословия.
   – И где здесь, скажите на милость, принимать гостей? Можно допустить, что их величество посвятил себя аскетизму, всецело предавшись изучению мировой мудрости.
   – Сомневаюсь, ваше превосходительство, скорей всего все полки уставлены досужими сочинителями.
   – А, борзописцы и шарлатаны всех времен и народов! И за этим занятием мы застаем того, чье присутствие может оказать честь самому привилегированному обществу.
   – Вы имеете в виду Смагина? – сказал, задыхаясь от волнения и растерянности, Зябликов. – Но помилуйте, ведь это же всего лишь сон, в обманчивости и лживости которого… – тут он запнулся и упал бы, если бы услужливые мужские руки его не поддержали.
   – Налейте же ему чего-нибудь.
   Мужчина открутил крышку от фляжки и налил в крышку.
   – Выпейте, вам полегчает.
   И Зябликов хлопнул, опрокинул обжигающую жидкость. И опять все вспыхнуло, мелькнуло, понеслось куда-то, закружилось. Они отравили меня, эти артисты-аферисты, гастролеры, меня посадят в подвал шить варежки, как на острове Огненном, плакала моя полуторка, как папа говорил в порыве гнева – я научу тебя свободу любить! Бедный папа! Но все встало на свои места, и гости, как ни странно, сидели и улыбались непринужденно и вполне доброжелательно.
   – Зябликов, вам непременно так хочется, – дама разоблачилась, и теперь наряд на ней оказался под стать обстановке бала, приснившегося Зябликову под венецианской картиной у этого, будь он неладен, Смагина, – оставаться в ваших, как принято у вас говорить, хрущобах? Вы так пропитались всем этим эрзацем, вам дорога вся эта бесконечная мутотень, простите за грубое слово, этого Мухосранска? Вы тонкий, чуткий, вы…
   – Да что тут говорить, – мужчина встал, – вот телефон, после двух гудков наберите снова, вас спросят, что вам угодно? Вы ответите просто три слова: – Здравствуйте, это я.
   – Вы оставили шпагу, и тут коробка какая-то Но дверь уже захлопнулась.
 

Морская свинка № 1

   Объявление Виктор поднял с земли и кое-как разобрал, на затертой затоптанной бумажке было: «Отыскиваю потерянные вещи», дальше не понять, и название незнакомой улицы, номер дома, квартиры и со стольки-то до стольки вечера, телефон отсутствовал.
   Вероятно, надо было вытереть ноги о половичок при двери. Перед Виктором стоял сухопарый старичок в очках.
   – Здрасьте.
   – Здравствуйте, наверное, вы по объявлению?
   – Да.
   – Но я давно не практикую. Старческие недомогания, понимаете ли, инвалидность, склероз, ишиас, в общем, букет болезней, да-с. А я еще подумал – медсестра? Да нет, вроде поздно. Да и звонок характерный. Да вы присаживайтесь, раздевайтесь, проходите. Ну, что ж поделать, – старичок потер руки для согрева. – Петр Алексеевич.
   – Виктор.
   – Очень приятно ну что ж понимаете ли. А в чем собственно ваша проблема?
   Начнем так, да.
   Они уселись за круглый стол с бархатной скатертью с кистями. Чем-то подпахивало то ли запах кошки то ли еще какой скотинки. Виктор положил руки на стол.
   – Потерялась папка рассказов. Они были в одном экземпляре.
   Хотелось поработать над ними в библиотеке, давно мечтал сменить занятие.
   – Вы, извиняюсь, где работаете?
   – Сократили, на заводе работал электриком, в последнее время разнорабочим, грузчиком, слесарем на конвейере.
   – Понятно, понятно. Без средств существования, значит.
   – Почти, не совсем, но бывает, конечно.
   – Семейное положение?
   – А какое это имеет к делу отношение?
   – Да, конечно. Ну, что ж, попробуем, попробуем. А вы сами-то верите в предприятие?
   – В каком смысле?
   – Ну, что можно найти потерянное, если оно на самом деле потерялось?
   – Кто его знает, знаете, в последнее время такое пишут…
   – Да, пишут разное. Иной раз такое понапишут, что хоть стой, хоть падай. Так что сами понимаете.
   – Я заплачý, – Виктор полез в карман.
   – Нет, нет, что вы, еще, так сказать, курочка в гнезде. Безработный, значит, и откуда у безработных деньги? Деньги, они водятся, заводятся, выводятся. Какого цвета была папочка?
   – Белая, старая, невзрачная, тесемки обрямканные.
   – Особые приметы?
   – Тисненая лилия в правом углу.
   – Верхнем?
   – Да.
   – Сколько штук рассказов находилось?
   – Около сорока. Или чуть побольше.
   – Вы верно возлагали на них надежду? Пустое. Плюньте, молодой человек, устройтесь по горячей сетке во вредное производство, горячий стаж, раньше на пенсию пойдете. Пустое. Да у вас нет специального образования, мне вас жаль.
   Виктору становилось все паскудней. Главное – эти слова, сколько раз и от кого он уже слышал? Хоть караул кричи. Зачем он приперся к этому старому вохровцу, уму непостижимо. Но что делать, что делать? Хоть что-то его должно удерживать на этой планете. Виктор убрал руки со стола. Старик продолжал:
   – Кто же в наше время читает рукописи? Только компьютерная литера, краска, а не черчение.
   Не нравился ему этот Петр Алексеевич, тихо прикидывающийся стариком да еще больным. От него перло здоровым скепсисом мужика, повидавшего виды. Вот такие должны быть писателями. Такого, как говорится, палкой не убьешь.
   – Ну, я пошел, до свиданья.
   – Да погодите вы.
   На столе появилась клетка с морской свинкой.
   – Вот, давайте попробуем.
   Он вынул ее из клетки, почесал шерстку, поставил перед ней блюдечко и, достав из шкафа старинной работы пузырек с какой-то жидкостью, налил из него в блюдце. Свинка все вылакала. Затем Петр Алексеевич раскрыл перед ней коробочку с нарезанными из журналов словами, ворох слов появился перед ней. Свинка стала бегать по столу, вороша слова, и то мордочкой, то лапкой откидывала отдельные. Петр Алексеевич разгладил одну бумажку и прочитал:
   – Болт. Один из рассказов назывался «Болт».
   – Точно, – подумал про себя Виктор.
   – А вот нам вещая свинка подсказывает «Варяг».
   – И опять верно, – почему-то со злостью подумал Виктор.
   – «Лидия», – сказал, прочитав бумажку.
   – Прямо как русское лото, какая-то крыса таскает из вороха.
   – Тут какой-то «Марс», а вот «Валя» и «Лето» на одной бумажке, – «Виолетта» что ли?
   И какой-то брезгливостью пахнула на Виктора вся эта затея.
   Нет, не нравится мне все это определенно. Надо делать ноги. Иначе меня вырвет прямо на стол.
   – Вот тут деньги, – сказал Виктор. – Спасибо и прощайте.
   – Раз вас это устраивает, – сказал старик, посмотрев поверх очков, – не смею задерживать. – И, взяв свинку на колени, почесал ей шерстку.
   – Да, еще «Мишка» какой-то, – крикнул он вдогонку. – И «Леня», Леонид значит. Я не практикую уже, понимаете ли, – говорил Петр Алексеевич, прижимая свинку к животу, стоя в передней. – Но если что, прижмет если…
   Виктор шел немного или даже много ошарашенный. Ему казалось или на самом деле ветер доносил из темноты: – Золото, Варя, Валя, Валентина!
   Да, кстати, что же я не спросил, может он найти папку или действительно махнуть на нее рукой. Когда проходил по мосту, то показалось, что белая папка плывет, и вон ее огрызенные тесемки. Но было слишком холодно, и проверить никакой возможности. Все блазнится, надо собраться, я совершенно разбит, как будто из меня качнули пару литров крови, забыл, сколько всего в человеке. А, на вампира нарвался, что-то он поздоровел прямо на глазах. Энергетический вампир, и такое, говорят, сплошь и рядом. Обидно, конечно, что какая-то скотина угадывает. Он шел в расстегнутом пальто, а снег валил. Все, не думать, забыть, вернуться в свое немного невыносимое состояние, слегка так невыносимое, приправленное, так сказать, отчаянием и полной безысходностью.
   – Ты говоришь, что ты беден, – вспомнил Виктор слова из «Апокалипсиса». – А я утверждаю, что ты богат.
   И слова из сочинения епископа Шаховского – каждый глоток воздуха бесценен. Действительно, как, за какую сумму приобрести обычный глоток воздуха умирающему больному? И такие мысли подогревали, делали из него если не сильного, то по крайней мере отодвигали отчаянье, депрессняк отступал, давая подышать. Вот оно, где-то рядом, можно схватить, прижаться щекой, лобызать и умиленно плакать. Спасибо, спасибо! Издалека донеслось колокольное пение вечерней службы.
 

Частная жизнь куратора Петрова

   В 216-й живет Композитор. Он мучается от множества разъедающих его композиторский мозг отвратительных шумов, мешающих созданию схватившего за все его живое произведения. Мышь точит корочку: гыр-гр-кр-тр-тр-хр. Будь ты проклята, чтоб лопнуло твое брюхо, отсох хвост, а ворона скормила тебя своим чадам! Будьте прокляты вы, вороны, что нагромождаетесь на проводах и на скрипучих, шоркающихся о шифер ветел козырьках бутиков! Будьте прокляты вы, бутики, порожденье гнусных топотов, шарканья и сморканья, шуршанья юбок, лязганья стальных челюстей! А эти физически невыносимые визжанья трамваев, тормозов, густая патока беременных перебранкой и склокой доильщиц мух и тараканьих чабанов. Но Композитор глух, и издания его произведений не пылятся на прилавках Вены, Берлина, Санкт-Петербурга. Мышь точит корочку, разрабатывает челюсти, она по известным ей ходам проведывает и других жильцов дома № 8 по улице Иегуды Менухина, раньше она носила название Осоавиахим, немного музыкальнее.