– А тут, видите ли…
   – Вижу. Ясно вижу. У вас сука не влезла, и вы ее пропустили. Так? «…Около Дома Захара Ефимовича, Рыжую Суку Жучку…» А у вас просто Жучку. Почему? Потому что не лезет? Потому что получится ДНЕПРОДЗЕР С ЖИНСК?
   – Но там могла быть ошибка. Остальное сходится.
   Никитин встал.
   – Ерундой занимаетесь, Воронов!
   – Андрей Александрович, это не может быть случайностью, это не простое совпадение… а СУКА как раз описка отправителя, – Воронов был очень бледен. – Не «рыжая сука Жучка», а просто «рыжая Жучка» – и все сходится. А возможно, это добавочная защита шифра. Андрей Александрович, надо запросить Днепродзержинск. Есть ли там П. Мовензон?
   – Мовензон есть везде, а что такое: ТПЭМИД ЧНБНТНУИВН? Ерундой занимаетесь!
   Никитин резким жестом отогнал клуб дыма:
   – Это не работа, товарищи! Кто это открытие сделал?
   – Хайло!
   – Ерундой занимаетесь, товарищ Хайло! Продолжайте поиск!

Глава 4
Комната свиданий № 317

   У второго подъезда стоял Олег Помоев в синем блейзере и брюках цвета близкого к оранжевому, но с сереньким завитушечным рисунком по диагонали. Никитин выбежал из дверей и застыл как вкопанный. – Я ведь говорил, Олег Иванович, я ведь заранее говорил, – плачущим голосом проскрипел Никитин. – Обычный серый костюм – двойка, производства ГДР. Галстук нейтральный, с тонкой красной полосочкой. И все! И все дела, Олег Иванович. И у Марии Игнатьевны есть эти костюмы, и я ее предупреждал, и вас там ждут… – У нее размера моего нет. Все разобрали. Самый ходовой размер, – Помоев вертел головой, оглядывал синий блейзер, пожимал плечами. – Этот нормально вроде сидит.
   Никитин почувствовал, что у него заныли сразу два зуба – сверху и снизу.
   – Слушайте, Помоев! Значит так, быстро наверх и взять у Марии Игнатьевны макинтош. Серый или бежевый. Только не черный, чтоб людей не пугать. Длинный. Обязательно длинный, до ботинок. И снимать макинтош нигде не будем. Договорились, Олег Иванович?
   – Жарко будет в макинтоше.
   – Жарко. А вам еще за ним наверх бежать, и у вас на все четыре минуты.
   Действительно, припекало крепко. Внутренний двор был втиснут между высокими зданиями, которые обступили его с трех сторон. С четвертой стороны шла глухая стена, украшенная поверху пятью нотными линейками колючей проволоки. Солнце уже отклонилось от зенита и теперь било не в темя, а прямо в глаза сквозь проволоку над стеной. Двор казался глухим – ни выхода на улицу, ни выезда. Но это только казалось.
   За левым выступом дома была арка, за аркой туннель и в конце его пост и автоматически открывающиеся ворота.
   Никитин предъявил на посту документ и вышел через боковую дверь на улицу. В тенечке под деревьями стоял зеленый «жигуленок». Из-за угла (сообразил – через пятый подъезд быстрее), путаясь в длинном плаще, бежал Помоев. Никитин сел за руль. Олег Помоев, неловко и как-то по-бабьи задирая подол, влез на соседнее сиденье.
   Рванули с места. Времени было в обрез.
   – Меня зовут Евгений Михайлович, его – Михаил Зиновьевич, – втолковывал Никитин, ювелирно втискивая машину между трамваем и гигантским контейнеровозом. – Вас, Олег, зовут Василий Васильевич. Запомните? Но это на самый крайний случай. А вообще-то ваше дело молчать и наблюдать. Курить можно сколько хотите. Но прикуривать сигареты одну от другой не следует. Сигарету каждый раз гасить в пепельнице и следующую закуривать заново. Держите, Помоев! – Он протянул ему зажигалку. – Спрашивать разрешения у меня не нужно. И запомните основное, Олег Иванович, вы – главный, а я подчиненный.
   Никитин круто взял вправо и одновременно резко нажал на газ, под самым носом злобно рычавшего грузовика сменил ряд и идеально вписался в поворот, ни на йоту не нарушив правил.
   – Несколько раз, – продолжал Никитин. – несколько раз Михаил Зиновьевич будет говорить: «А какие у вас ко мне претензии?» Так вот, два раза вы промолчите, а на третий глубоко вздохнете, погасите сигарету… вы слушаете внимательно, Помоев? На третий раз глубоко вздохнете, погасите сигарету и потом тихо скажете, глядя в пепельницу: «Претензий у нас к вам, Михаил Зиновьевич, никаких нет, а вот дружба у нас с вами, кажется, не получается». Запомнили, Помоев?
   Помоев послушно повторил фразу.
   Никитин заложил последние два виража – налево, направо – и четко припарковался носом к тротуару между датским автобусом и интуристовской «Волгой».
   – Триста семнадцатый, – сказал Никитин дежурной по этажу и предъявил карточку.
   Коридор длинный, в три колена, метров четыреста. Когда – оба вспотевшие – вбежали в прохладный полулюкс, часы на башне – прямо перед окном – сыграли три четверти – 15:45.
   В дверь тотчас постучали. Никитин ткнул пальцем в сторону дивана у окна и сделал Помоеву резкий приказательный жест, означающий: «Садись!» Пошел к дверям встречать.
   – Привет, привет, Михаил Зиновьевич! Вы как граф Монте-Кристо – точно с боем часов. Входите, пожалуйста, – улыбался Никитин, кружа возле жирноватого сутулого человека в темном костюме. – Руки помыть или еще что-нибудь более личное не требуется? – Никитин раскрыл стеклянную дверь ванной, нажал на клавиш в стене. Неон гостеприимно загудел и, чуть понатужившись, залил ярким светом черно-белое пространство, пахнущее недавним ремонтом.
   Сутулый человек нерешительно топтался на пороге, поглядывал в зеркало над умывальником и видел в нем свои воспаленные, тревожные глаза на несвежем лице, отворачивался и упирался в гладко выбритое, пахнущее одеколоном «Рижанин», сверкающее клавиатурой ровных белых зубов лицо Никитина, а за ним, за лицом, смутно различал фигуру там, в комнате, на диване возле окна. Солнце било в окно, и фигура смотрелась силуэтом. Человек с тревожными глазами встревожился еще больше. Утирая платком потный лоб, косым взглядом осматривал фигуру у окна. Понял, что на фигуре, несмотря на жару, надет плащ и что фигура курит, а больше ничего не понял.
   Никитин закрыл тяжелую дубовую дверь, отделявшую переднюю от гостиной. Легонько взял гостя за талию и ввел в черно-белую роскошь ванной комнаты, зашептал на ухо:
   – Мне одному, Михаил Зиновьевич, больше не доверяют. Начальник со мной приехал посмотреть, как наши дела. Мужик неплохой, но по душам, конечно, уже не поговоришь.
   – Евгений Михайловиич! Я как раз сегодня собирался вам сказать… мне кажется, вы попусту теряете со мной время. Я откровенно вам скажу… я ведь… – Фесенко говорил хрипло. Стоял опустив голову, обеими руками держась за массивный холодный край раковины. – Я так не могу больше.
   – Как попусту? – Никитин отступил в изумлении и всплеснул руками. – Вы же мне объективную картину раскрыли! Вы же мне истинное положение в вашем институте разъяснили! Я новый человек, я профан, я без вас мог таких дров наломать! Да что вы, Михаил Зиновьевич, опомнитесь! И сейчас мы должны вместе убедить Василия Васильевича, что они неправильно смотрят на положение дел в институте. Мы должны с вами помочь и Бугову, и Славохотову, и Корсунскому, и Ройзману… всем нормальным людям. Ну, что, что вы… пойдемте.
   – Я в последний раз, – пробормотал Фесенко. Пальцы его так сильно сжимали край раковины, что сами стали цвета фаянса – обескровились. – Поймите, Евгений Михайлович…
   – Да, может, и в последний, Михаил Зиновьевич! Может, и в последний… решительный, так сказать. Пойдемте, пойдемте… Василий Васильевич ждет… обидится!
   Василий Васильевич, видно, и впрямь обиделся – так и сидел в профиль. Даже не повернул головы, чтобы взглянуть на вошедших. Курил.
   – А вот, Василий Васильевич, и наш Михаил Зиновьевич! – сказал Никитин и усадил Фесенко в кресло возле стола. Достал из шкафа две бутылки боржоми, стаканы. Пробочник был приделан к грузику ключа от номера. Крепко зашипело и немного пролилось на стекло – боржоми было теплое. – Василий Васильевич интересуется обстановкой в институте. Я-то благодаря вам, Михаил Зиновьевич, теперь больше в курсе, но Василий Васильевич, естественно, хочет из первых рук, из чистого, так сказать, источника напиться. Так что давайте вместе как-то высветим…
   Василий Васильевич поперхнулся дымом, дико и надрывно закашлялся. Изо рта полетели какие-то кусочки, ошметки… Никитин кинулся к нему, пошлепал вежливо по спине. Василий Васильевич не утихал. Никитин взял повыше – в районе шеи – и шмякнул довольно сильно – уже не до вежливости было. Василий Васильевич резко смолк, но голову так и не повернул, сидел в профиль. Обида, значит, что заставили его ждать, не проходила.
   – Я уже говорил Евгению Михайловичу… – Фесенко отхлебнул теплой шипучей влаги, и тотчас такая же теплая шипучая выступила у него на лбу. – Я говорил Евгению Михайловичу, что все мои впечатления абсолютно субъективны… я уже рассказал, как мне видится…
   – Вот, вот, именно! Как вам видится! Это очень важно, – подхватил Никитин. – Так вы, значит, полагаете, что авторитет Бугова, как руководителя, на должной высоте?
   – В общем, да. Бугов серьезный ученый… умелый администратор…
   – Но вот почему-то не все им довольны. Так ведь?
   – Извините, а вы представляете себе ситуацию, чтобы начальником абсолютно все были довольны? Это было бы против диалектики.
   Никитин громко захохотал.
   – Ну, а кто особенно недоволен? Словохотов? Может быть, Ройзман? Вы же каждый божий день общаетесь – должны чувствовать. Вот, скажем, за последнее время…
   Фесенко вдруг встал:
   – Евгений Михайлович! Василий Васильевич! Я хочу вам сказать… я очень уважаю вашу работу…
   – Это правда? Действительно уважаете? – Никитин спросил очень серьезно, снизу вверх, глаза в глаза, и брови поднялись, даже рот слегка приоткрылся, так ждал ответа.
   – Да, я уважаю. – Фесенко на каждом ударном слоге мелко утвердительно кивал головой. – Уважаю! И прошу вас… уважайте и вы мое дело, которое… мое призвание… Я не могу так. Я не собираюсь следить за моими коллегами, за моими друзьями… и за теми, кто мне не симпатичен тоже… не имеет значения… И за собой! Я просто болен уже… Я контролирую каждый свой шаг… так нельзя работать… и жить так нельзя…
   В комнате что-то тихо жужжало.
   – …Мы встречаемся с вами раз за разом… проходят месяцы… и я начинаю чувствовать, что меня подменили… я другой человек. Я замкнулся. Уже и другие это замечают. Теперь меня уже сторонятся. И хотя бы поэтому наши с вами разговоры все более бесполезны – я ничего не знаю.
   Жужжание в комнате усиливалось. Фесенко тревожно оглядывался и продолжал:
   – Я готов выполнить все, что требует от меня, как от гражданина, закон. Но кроме этого… я не хочу… я не могу… больше… Я вас прямо спрашиваю, какие у вас лично ко мне претензии?
   Жужжание перешло в приглушенный вой. И только тут обнаружился его источник – жужжало внутри Василия Васильевича. Оказывается, кашель не прошел совсем, а был только временно подавлен. Помоев сдерживал его силой воли. Но физиология была сильнее. Что-то рвануло в горле у Василия Васильевича, и он рявкнул так, что даже железный Никитин вздрогнул. А о Фесенко и говорить нечего – он дернулся всем телом, открыл от испуга рот, ловя воздух… попробовал продолжить свою речь, но сбился, скис и обмяк.
   Никитин поднес начальнику стакан с боржоми. Тот выпил, сразу опять закурил и, что особенно давило на Фесенко, так и не изменил положения головы. О этот профиль начальника, о, этот каменный профиль! Фесенко безнадежно вздохнул, вяло махнул рукой и сел.
 
   – Продолжайте, Михаил Зиновьевич, мы вас внимательно слушаем.
   – Я просто не знаю, о чем говорить. Уж лучше спрашивайте.
   – Вы читали Виктора Конецкого последнюю повесть?
   – Нет.
   – В журнале «Звезда»?
   – Нет, не читал.
   – Как она называется-то? Какие заботы?
   – Не читал.
   – Почитайте. Смело пишет. Ядовито. А ведь печатают – даже удивительно. Очень я его люблю. Откровенный человек. А вот интересно… слыхали, в Москве писатели затеяли журнал какой-то. Все члены союза, все с именами, а журнал… хе-хе-хе… – Никитин посмеялся, – самодеятельный. Интересно. Не думаю, чтоб они лучше Виктора Конецкого написали. А вы как думаете?
   – Я ни то, ни другое не читал.
   – Но мнение-то свое у вас должно быть?
   – О чем?
   – Жалко, что вы не хотите с нами прямо говорить… открыто.
   – О чем, о чем?
   – Ну, ладно. – Никитин проницательно прищурился. – Сколько дочурке вашей сегодня?
   – Восемь.
   – Невеста моему. Моему в сентябре шесть.
   – Старовата для вашего.
   – Ничего, ничего… сгодится.
   Никитин полез во внутренний карман пиджака, долго там нащупывал что-то и вдруг, как фокусник, вырвал и высоко поднял плоский прямоугольник в размер открытки. Фесенко даже слегка отшатнулся от слишком резкого взмаха. Никитин положил прямоугольник на стол. Оба посмотрели на него.
   – Голография, – сказал Никитин.
   – Вижу, – сказал Фесенко.
   – Здорово делают, черти.
   В рамочке была изображена массивная золотая цепочка – она, казалось, имела объем, хотелось потрогать. Ее толщина была настолько реальна, что опровергала очевидную плоскость картинки. Взгляд невольно прыгал: смотришь сверху – объем, глубина, смотришь сбоку – плоско, лист картона. Снова сверху – объем. Это утомляло.
   – Дочке вашей. – Никитин протянул картинку Фесенке, но еще не отдавал. Разглядывал. – Вот ведь и мы научились делать. Специалисты говорят, получше, чем японцы. А вы как считаете? Вы японские видели?
   – Видел.
   – Ах, ну да! Что это я! Это же по вашему профилю. Ну и как по-вашему? Какие лучше?
   – Да японские пока покачественнее.
   – Вы так считаете?
   – Считаю. В этом они пока впереди.
   – Если бы только в этом, Михаил Зиновьевич, дорогой, если бы только в этом!.. Дочке! – Он толкнул ногтем прямоугольничек, и тот скользнул через лаковое поле стола к противоположному краю.
   – Спасибо.
   – А что вы скажете о Корсунском?
   Фесенко очень долго и как-то неудобно укладывал открытку во внутренний карман пиджака.
   – А что?
   – Вот я и спрашиваю. Что скажете? Хороший работник, талантливый?
   – Очень.
   – А человек хороший, откровенный? Вы ведь друзья, кажется?
   – А что такое? Почему он вас интересует?
   – Ну, Михаил Зиновьевич, что же это – я вам вопрос, вы мне два! Давайте кто-нибудь один будет спрашивать, а другой отвечать… И почему вы так недоверчивы ко мне? Ведь не первый день знакомы… Разве я вас в чем-нибудь подвел? Нет ведь?! Это ведь все между нами остается. Только между нами. Надеюсь, и с вашей стороны тоже?! А с моей можете быть уверены. Или, может быть, у вас есть ко мне какие претензии?
   И тут, как гром среди ясного неба… как сорвавшийся с вечной неподвижности кусок скалы… как заговоривший сфинкс… человек у окна пошевелился, крепко вдавил окурок в пепельницу и повернулся к Никитину:
   – Претензий у нас к вам нет, – сдавленным голосом сказал ему Василий Васильевич, – а вот дружбы у нас с вами не вышло.
   Конечно, объяснить можно все – очевидно, кашель ослабил внимание Помоева, он сбился со счета и не дождался, когда слово «претензия» будет произнесено в третий раз. И никитинская вина тут была – была вина! – нельзя было ему самому эту фразу произносить. Так кого хочешь запутать можно!
   В комнате наступила гробовая тишина. Выпучив глаза, все трое смотрели друг на друга. Часы на башне пробили четыре.

Глава 5
Бунт

   Василий Васильевич резко встал (так резко, что Фесенко дернулся от испуга в кресле) и, четко печатая шаг, пересек комнату. Шваркнул дверью. Из ванной донесся трудный, выстраданный кашель – со взвывами, со звучно засасываемым в перерывах воздухом.
   Никитин облокотился на низкий полированный стол, опустил голову в чашу сильных широких ладоней.
   – Трудно работать, – грустно сказал он.
   Фесенко вздохнул и промолчал. Никитин вдруг ухватил обеими руками его запястья, притянул к себе и близко-близко, почти в поцелуе, зашептал:
   – На волоске вишу и сам этот волосок оборвал бы! Я же химик по образованию. Неорганический… Зачем мне это все? Ну, зачем, Михаил Зиновьевич? Мы ж с вами одних кровей, я же чувствую, вы поймете – меня уберут, вам же хуже будет! Жалко мне вас – и Карымова, и Ройзмана, и Корсунского – всех талантливых людей, совершенно не важно, какой национальности, этих ученых Божьей милостью. Штейнгауза жалко… и Бугова… хотя его меньше всех. Мне же раз плюнуть – бросить все и заняться опять родной моей химией… неорганической. А вам посадят на шею, – Никитин теперь говорил почти беззвучно, губы в губы и при этом тыкал пальцем в сторону ванной, – такого Василия Васильевича… и задохнетесь!
   Василий Васильевич визгливо кашлял в ванной длинными очередями.
   Никитин разжал правую руку, сунул ее в внутренний карман пиджака и опять – стремительно, по-мушкетерски – вырвал оттуда новый прямоугольник – письмо! Фесенко отшатнулся. Но левая-то – никитинская левая – по-прежнему держала его, и Фесенко хоть и отшатнулся, но не далеко.
   – Корсунский дурак, – шелестел Никитин, тряся письмом перед фесенковским носом. – Кому он пишет?! С кем передает?! Кто такой Марк? Марка знали? Марк, Корсунского приятель, за границей живет, во Франции? Как его фамилия? Ну?! Марк, Маркуша… Фамилия?!
   – Залцберг, что ли… – не двигая губами, произнес Фесенко.
   – Залцберг?
   – Марк Залцберг уехал… но давно уже…
   – Физик?
   – Не совсем… он по патентному делу специализировался… но в общем… да, прикладная физика.
   – Так, Михаил Зиновьевич, так, дорогой! Давно бы так!
   – Что такое? В чем дело? – Фесенко все-таки вырвал руку.
   – Вы близко его знаете?
   – Да ничего подобного! Давным-давно отдыхали вместе…
   – Втроем?
   – Ну, втроем. Но это было в шестьдесят первом… нет, даже в пятьдесят девятом, что ли…
   – В Елизово! – дискантом пропел Никитин.
   – В каком Елизово? В Судаке. В Крыму.
   – А Елизово где?
   – Понятия не имею.
   – Михаил Зиновьевич, мне хуже делаете и себе хуже. Вся ваша жизнь сейчас в ваших собственных руках. Куйте! Не выпуская бразды… Сейчас не старые времена… Все для блага! Ваша позиция устарела. Индифферентизм не проходит. Себе дороже! Сделайте шаг нам навстречу, и мы к вам бегом прибежим… мы вместе с вами перевернем все представления, заставим понять их… – Никитин тыкал большим пальцем правой и в сторону ванной, и в потолок, он стоял в рост и говорил громко, не стесняясь. – А Залцберг писал Корсунскому? Через кого?
   – Спросите у Корсунского, так просто.
   – Спрошу, обязательно спрошу, дорогой! Но я от вас хочу услышать! Сделайте себе подарок – у вас же дочкин день рождения сегодня! У вас же все иначе пойдет в жизни! Я-то от всей души хочу, чтоб все иначе было, чтоб наоборот, чтобы все вывернулось!
   С треском распахнулась дверь.
   – Разрешите присутствовать? – Василий Васильевич стоял в дверях по стойке «смирно», правая рука четко опущена вдоль ярко-синего блейзера, на согнутой левой аккуратно сложенный макинтош.
   – Да что вы в самом деле, Василий Васильевич! – плачущим голосом вскричал Никитин и изо всех сил трахнул тяжелым кулаком по столу. Все подпрыгнуло от удара – стакан, боржомная бутылка, ключи на столе и Фесенко в кресле. – Вы думаете, вам все позволено? – кричал Никитин с рыдающими интонациями в голосе. – Вы мой начальник, и запомните это… то есть… не запугивайте нас! Не надо запугивать нас с Михаилом Зиновьевичем, не надо! Не те времена, мы должны бережно… соображать… хоть немного… что к чему… А если вы, Василий Васильевич, будете нас запугивать, я вас так пугану, что своих не узнаете.
   Василий Васильевич окаменел, черты лица заострились, взгляд совершенно потух, хотя глаза были широко открыты. Василий Васильевич живо напоминал покойника, стоящего вертикально, с глаз которого только что сняли пятаки. Мертвенную серость лица изысканно подчеркивали пронзительно-синий воротничок блейзера и фиолетовый галстук с сиреневой олимпийской эмблемой.
   Никитин продолжал с надрывом:
   – Я готов подчиняться… я ко всему готов, но есть же предел, в самом деле! Ну, что вы побелели, как унитаз, прости господи! Идемте, Михаил Зиновьевич, идемте отсюда. Мы не дадим запугивать себя. До свиданья, Василий Васильевич! Я вам завтра доложу о результатах в вашем кабинете.
   Никитин двинулся на своего начальника как танк, увлекая за собой Фесенко. Василий Васильевич четко, хотя несколько деревянно, отшагнул – уступил дорогу. Никитин даже не взглянул на его – рванул к входной двери.
   У Фесенко в душе сквозь привычную отчужденность и страх колыхнулась теплая волна восхищения перед дерзостью этого человека. «Нет, если ТАКИЕ люди… – думал он, – то тогда… вообще говоря… еще можно…» Он не додумал мысль до конца, но зафиксировалось в сознании, что это была какая-то добротная твердая мысль, на которую в случае чего можно будет опереться.
   Они вышли в коридор (стиль модерн, самое начало века) и остановились возле довольно крупной голой бронзовой женщины, которая одной рукой поддерживала светильник с электрической лампочкой в виде свечки, а другой, левой, собственную левую же бронзовую грудь, весьма миловидную. Помолчали, дружелюбно понимающе поглядывая друг на друга. Поглядели на женщину (тоже понимающе). И она на них поглядела. Никитин положил руку на ее плавно согнутое колено, а Фесенко на талию с другой стороны.
   – Вот такие дела. – Никитин значительно и грустно покачал головой, пошлепал рукой по приятно холодному шершавому колену. Бронза легонько позванивала. – Съездить бы нам с вами на рыбалку, Михаил Зиновьевич! Закатиться дня на два, забыть про все это… а заодно бы и о деле поговорили. Чтоб никуда не спешить, чтоб никто не мешался… Ээ-х-х-х!
   Фесенко тоже поглаживал женщину. Но робчее. До звона не доводил.

Глава 6
Латышский перекресток

   Дежурная по этажу Лайма Борисовна Граупиньш, по прозвищу Латышский Стрелок, сидела на своем снайперском месте. Три коридора (стиль модерн, самое начало века) сходились к ее столу. Прямо – коридор двойных номеров, правее – номера одиночные – оба коридора перед глазами. Линия полулюксов плавной дугой шла от ее правого плеча назад, но легко просматривалась через овальное зеркало, остроумно повешенное чуть левее серванта с посудой. Не поворачивая головы, Лайма Борисовна могла держать под прицелом все три направления плюс два пролета мраморной лестницы с красной ковровой дорожкой. В настоящий момент Латышский Стрелок видела хозяина 317-го (в светлом костюме) и его гостя (темный костюм). Они стояли в коридоре полулюксов, опираясь на голую бронзовую женщину с лампой в руке. В правилах внутреннего распорядка гостиницы был пункт, категорически запрещающий трогать произведения искусства, щедро расставленные и развешанные по всем нишам и простенкам. Вещи ничуть не хуже музейных, и нечего их лапать. А кроме того, изящные экспонаты скрывали под собой, за собой и внутри себя весьма специальную радио– и фотоаппаратуру. Вмонтировано было все аккуратно, но… мало ли какой проводочек, уголочек высунется… нечего трогать и нечего глядеть, это не для посторонних. Короче, пункт о неприкасаемости был, и Лайма Борисовна не раз делала замечания постояльцам на этот счет. Но с этой – голой, смуглой, с лампой (инвентарный номер 3578/367) – было что-то особенное. Ни один из проживающих в гостинице советских или иностранных граждан не мог спокойно пройти мимо. Ее хлопали по спине, по заду, по ляжкам, хватали за руки, за коленки, за грудь, гладили по голове, щипали за подбородок. Однажды был просто скандал, когда финский гражданин Курринен в половине первого ночи завалил статую (вес без пьедестала 230 кг), порвав к чертовой матери все проводочки и разбив себе в кровь башку.
   Центром внимания Лаймы Борисовны было сейчас зеркало, через него коридор полулюксов и пара любителей бронзы. Но боковым зрением Граупиньш не упускала и два других коридора. И еще краешком глаза захватывала парадную лестницу.
   Обстановка на 16:28 была следующая: двое из номера 317 (спецброня 4) отцепились от голой с лампой и тронулись к столу Лаймы Борисовны, то есть – к выходу. Из 317-го появился третий в синем блейзере и пошел вслед за ними. Услышав шаги, блондин в светлом костюме резко развернулся и двинулся на блейзера. Видимо, что-то сказал, и блейзер дал задний ход, убыстряя шаг. Оба скрылись в спецброне 4. Темный же костюм шел, не меняя курса, – прямо к столу Латышского Стрелка, понуро глядя себе под ноги.
   В это время в коридоре одиночных номеров из 359-го появилась владелица номера Виолетта Трахова, длинноногая блондинка из кордебалета на льду с постоянной пропиской в Симферополе. Чуть сзади нее шел, развязно выбрасывая ноги в стороны, одетый во все заграничное, но мятое небритый нахальный мужчина с сигаретой, подрагивающей в толстых губах полураскрытого рта (вошел в 359-й минут сорок назад). У небритого все было полураскрыто – рот, глаза, ширинка и молния на сумочке, болтающейся в руке.
   По коридору двойных номеров двигалась группа финнов, но они не интересовали Латышского Стрелка. Финны занимались обычным делом – несли двух своих, допившихся до полного воспарения над действительностью. Финны тихонько и почти без акцента пели: «Жилл-билл у бабушки / сэрэнки козлик. / Водка! Водка! / Сэренки козлик!»
   В зеркале – в самом конце коридора – опять появился Светлый Костюм из 317-го, а Темный Костюм уже подходил к ее столу, по-прежнему глядя под ноги.