– Есть ли хоть малейшая возможность понять вас, господин Лефевр! – нетерпеливо мотнул головой его юный собеседник. – Арман, значит, еще не оправился от полученной им раны, так, что ли, должен я понять?
   – Нет, он вполне оправился… рану залечили еще три месяца тому назад.
   – В таком случае я должен немедленно, не теряя ни минуты, отправиться к нему, переговорить, посоветоваться с ним.
   – Но он не мог бы дать тебе никакого совета.
   – Ну, если он так слаб, что еще не может вести серьезного разговора, я могу, конечно, отложить свое посещение до более благоприятной минуты.
   – О, силы к нему давно уже вернулись, у него здоровая, крепкая натура.
   – В таком случае я уже решительно ничего не понимаю. Бросьте, пожалуйста, свои загадки и говорите яснее!
   Старик, казалось, размышлял о чем-то, как бы колеблясь. Потом, подведя своего воспитанника к окну, выходившему в сад, спросил:
   – Кого видишь ты в знакомой тебе зеленой беседке?
   – Вижу мадемуазель Мари, вашу дочь. Она сидит у входа в беседку и что-то вышивает.
   – Она одна?
   – Да, одна… Впрочем, погодите! я, кажется, ошибся… Мари разговаривает с кем-то, но с кем именно, я не вижу, так как плющ разросся тут уж очень густо.
   – Вглядись хорошенько, лицо это может быть тебе знакомо…
   Фрике стал вглядываться. Человек, скрытый в решетчатой беседке, встал со своего места и подошел к дочери Лефевра.
   – Но это он! – вскричал юноша. – Это противник Марсьяка… Это Арман д'Анжель!
   – Это он, не так ли? – улыбнулся Лефевр.
   – Конечно, он! Лицо его так запечатлелось в моей памяти. Благородная, симпатичная наружность… Я побегу к нему и расскажу ему все.
   Но старик остановил своего питомца.
   – Напрасный труд, друг мой, он все равно не может тебя выслушать.
   – Так он оглох? – удивился наш гамен. – Какое странное последствие… Ранен в грудь и вдруг…
   – Ты ошибаешься, он не оглох, – печально покачал головой старый врач, – нет… он не может понять тебя, мой друг Фрике.
   Тут только страшная истина стала наконец понятной.
   – Вам тяжело было выговорить это страшное слово, господин Лефевр. Теперь я понял: несчастный лишился рассудка?
   – Да, он сумасшедший. И теперь, выслушав твой подробный рассказ, я могу объяснить себе причину этого страшного недуга.
   И Лефевр принялся в свою очередь рассказывать Состену о том, что творилось в его доме после роковой дуэли.
   – Ты помнишь, конечно, в каком безнадежном состоянии был принесен ко мне этот страдалец. Пуля сделала свое дело, и надежды на выздоровление было мало. В тот день, как ты приезжал сюда с журналистом Полем Медериком и несчастным другом твоим Николем, минуты больного были сочтены, и я смотрел на него уже как на мертвеца. Я ждал его смерти с минуты на минуту. Не зная наверно, зачем вы приехали, я нарочно сказал вам, что раненый уже умер и схоронен. Я был тогда в таком возбужденном, раздраженном состоянии и посылал вас ко всем чертям. Ну можно ли было допустить вас к такому трудно больному? Пустяк, одно какое-нибудь неосторожно вырвавшееся слово могло ускорить кризис. Каким-то непонятным чудом он остался жив. Не думай, что его спасли мои познания или заботливый уход Мари, которая целый месяц не отходила от его изголовья, как настоящая сестра милосердия, – нет, на то была воля Провидения. Никакая европейская знаменитость не поставила бы его на ноги, он должен был умереть, сам Бог воскресил Армана.
   Не буду останавливаться на ходе болезни, не буду утомлять тебя описанием невероятных трудностей и крайне неблагоприятных обстоятельств при извлечении пули, засевшей около левого легкого. Бессонные ночи, бред, обмороки, повторение одних и тех же упорных припадков, и все это с каждым днем хуже и хуже… Я уже терял всякую надежду, и вдруг Богу угодно было послать больному облегчение. Страдания несчастного Армана осложнились еще сильной простудой, что и замедлило излечение раны. Раненный в грудь, он упал замертво и пролежал на сырой траве более часу. У него сделалось воспаление подреберной плевры. Страдания его были ужасны, и только благодаря своей крепкой, можно сказать железной натуре, мог он их перенести. Целый год был он между жизнью и смертью; говорю это нисколько не преувеличивая.
   Но это еще не все.
   Когда я наконец убедился в том, что ему лучше, что дело идет уже на поправку, когда бедняжке Мари уже не надо было просиживать над ним целые ночи, я был поражен новым, уже совершенно неожиданным открытием: больной наш был помешан. Это был уже не бред, а просто бессмысленная, бессвязная речь. Он был вообще очень кроток и послушен, потому отчасти и не замечали мы так долго его нового недуга. Уже гораздо позже удалось мне проследить, что эти кротость и послушание были совершенно машинальны.
   Когда я стал его расспрашивать о семье, о его имени, он давал мне такие бессмысленные, не идущие к делу ответы, что невозможно было уже сомневаться в горькой истине. Жизнь не отлетела, жизнь осталась, но отлетел разум, а с ним и все человеческое. Теперь мне все понятно. Он слишком много вынес, слишком много выстрадал в эти ужасные пятнадцать лет. Человек честный, невинный, человек, привыкший к хорошему обществу, не мог, конечно, свыкнуться с галерами. Его поддерживала только надежда на возможность оправдать себя когда-нибудь, смыть пятно позора… Он знал, что отец хлопочет, собирает доказательства его невинности, и он жил только мечтой о том счастливом дне, когда он, Арман д'Анжель, будет оправдан, будет смело глядеть всем в глаза, будет чист передо всеми. В эти долгие годы жизни на галерах не могла не пострадать нервная система несчастного молодого человека. Предполагаю, что в Париж вернулся он уже не совсем в нормальном состоянии.
   Наконец, он свободен, он опять в Париже!
   Приехал он, вероятно, поздно вечером или ночью. Он знал, что на следующее утро старик Баратен передаст ему эти важные, драгоценные для него мемуары, он знал, что обнимет, наконец, свою несчастную мать, он знал, что вся жизнь его должна быть посвящена достижению одной святой цели, – он знал все это и волновался. Слабый и уже пораженный мозг не мог выдержать такой усиленной работы.
   И вдруг попадает он совершенно против воли и желания в историю, организованную его врагами нарочно, с целью погубить его, стереть с лица земли.
   И вот он вторично делается жертвой самого гадкого, низкого преступления, и дорогой ценой, ценой разума, судьба сохраняет ему жизнь.
   – Другой не вынес бы и части тех страданий, которые выпали на долю этого человека. Все эти ужасы заставляют только еще больше любить и уважать его. В своем настоящем жалком, беспомощном состоянии он, конечно, еще более нуждается в поддержке и помощи, и на мне лежит святая обязанность защитить его от сильного врага, – сказал Фрике.
   – Утешил, утешил меня, старика… Доволен, очень доволен я тобой… Добрая, чистая душа… – бормотал растроганный Лефевр.
   – Не вы ли сами, господин Лефевр, были для меня всегда живым примером? И теперь, не вы ли оказали первую помощь этому несчастному, не вы ли приютили его у себя и берегли, как родного сына?
   – Да разве же его можно было выкинуть на улицу? Приютил, потому что он был бесприютный…
   – Следовательно, у вас в доме уже около года живет сумасшедший?
   – С одним-то можно как-нибудь справиться, а я вот боюсь, чтобы вместо одного не очутилось у нас на руках два таких субъекта, – загадочно улыбнулся старый Лефевр.
   «Это еще что за притча», – подумал его собеседник.

III
Душевнобольной

   На кого же это намекал старик? Кроме него с дочерью и больного д'Анжеля, в доме не было никого больше.
   Скоро, однако, Фрике понял, в чем дело.
   Достаточно было провести сорок восемь часов под гостеприимной кровлей маленького домика в Кламаре, чтобы уже немного разобраться в этом вопросе.
   С тех пор как наш Фрике превратился из мальчишки-шалуна в девятнадцатилетнего юношу, он сделался очень прозорлив и проницателен насчет сердечных дел.
   В повествовании нашем мы успели сказать только несколько слов об этой молодой девушке, и потому Фрике знал Мари гораздо лучше нас. Выросший и воспитанный вместе с ней, Фрике удивлялся не раз ее кроткому, терпеливому характеру и беспримерной доброте.
   С самого раннего детства ей были внушены ее отцом и воспитателем те же гуманные принципы, те же строгие правила нравственности, как и ее названному брату.
   – На свете много зла, – говорил им их честный наставник. – Чтобы отличиться от пошлой толпы, будьте сострадательны к несчастным, не забывайте слабых и обиженных судьбой. Если у вас не будет веры в Бога, верьте хоть в свою совесть. Обдумывая и обсуждая только что прожитый день или час, человек не может обмануть свою совесть. Следовательно, каждый должен быть честен с самим собой и за каждое сделанное им доброе дело не искать иной награды, кроме спокойной совести и радости душевной. Единственное существо, перед которым вы не должны никогда краснеть, – это вы сами, так как всякий должен быть сам для себя самым строгим, беспристрастным судьей.
   Все эти наставления, повторяемые почти ежедневно и подтверждаемые собственным примером наставника, его жизнью, его гуманным отношением к ближнему, сделали из нашего знакомца гамена Фрике очень порядочного человека. Мари Лефевр была тоже не дурная девушка, но женская натура так сложна и загадочна, так непостоянна и полна таких противоречий.
   Здравые наставления Лефевра легко воспринимались живой подвижной натурой Фрике, но идеальная их сторона ускользала от мальчика. Не надо было бояться, что из этого непоседы-шалуна выйдет восторженный деятель, готовый пожертвовать для пользы ближнего и состоянием и жизнью, или самоотверженный духовный пастырь, забывающий самого себя для блага паствы…
   Но то же самое воспитание отразилось совершенно иначе на мечтательной белокурой головке дочери Лефевра. Идеалистка, смотревшая на жизнь как на краткое, временное существование, жившая мечтой в ином, лучшем мире, она изображала собой как бы монахиню, жившую среди мирян.
   В действительности, у девушки не было никакого призвания к монашеству. Отец, говоривший ей только об обязанностях честного человека, никогда не упоминал ей даже об обязанностях верующего христианина. Мари не увлекалась религией, но, сделавшись взрослой девушкой, задалась одной высокой целью: жить не для себя, а для других. Она посвятила себя поддержке и утешению несчастных.
   Со свойственной ее исключительной натуре горячностью и самоотвержением принялась она ухаживать за бедным раненым, так случайно попавшим в дом ее отца.
   Но так как злой дух не дремлет и не потерял еще своих прав над бедным человечеством, то и несчастный больной, нуждавшийся так в заботливом уходе и нежных попечениях молоденькой дочери Лефевра, занял скоро слишком видное место в сострадательном сердечке восторженной девушки. Сама того не замечая, Мари с каждым днем увлекалась все более и более своим интересным больным. Это бледное, красивое лицо, эти большие, ясные глаза, глядевшие на нее с такой благодарностью и лаской, эти густые, вьющиеся волосы были ей так дороги, так милы. Всегда послушный, всегда кроткий и покорный, он беспрекословно исполнял все ее приказания и горячо целовал ее маленькие, заботливые ручки. Девушка уже не отдавала себе отчета в том, кто царит в ее сердце – любимый ли человек или бедный, беспомощный больной, нуждающийся в ее заботах. Она привыкла к его нежностям и ни разу не задала себе вопроса, почему так скоро привыкла она к ним? Прощала ли она ему все как больному или позволяла ему эту вольность обращения как любимому человеку – она и сама того не знала.
   Мари Лефевр влюбилась в помешанного. Сама она, может быть, еще и не знала этого, но старик-отец уже догадывался.
   Влюбиться в сумасшедшего! Это может прийти в голову только сумасшедшей девушке.
   Именно это и хотел сказать старый Лефевр, об этом догадывался уже теперь и сам Фрике.
   – Нашего полку, значит, прибывает! – размышлял юноша. – Не мешает посвятить, как можно скорее, и горячую поклонницу Армана в козни и хитрости этого ловкого де Марсиа. Какая досада, что я не психиатр! Вылечил бы Армана, составил бы счастье бедненькой Мари… Ведь я люблю ее как сестру… Все были бы довольны и счастливы, кроме самого Фрике… Бедный Фрике, тебе не дадут за это Монтионовской премии!
   И юноша улыбнулся, но в улыбке этой было что-то горькое, безотрадное.
   Узнав печальную историю своего раненого, узнав его имя, его общественное положение, Мари Лефевр полюбила его еще больше. Она первая подала мысль напомнить Арману о его прежней жизни, привязанностях, друзьях, родных… Воспоминания эти могли, может быть, вызвать благодетельную реакцию.
   Лефевр, не считавший больного безнадежным, решил попробовать, но предупредил домашних, что сделать это надо весьма осмотрительно и осторожно, так как надеяться на верный успех невозможно и так как результат может даже получиться диаметрально противоположный тому, которого они ожидают.
   Попытка эта может привести к общему нервному потрясению, сильнейшему нервному кризису, и тогда уже сознание не может к нему вернуться, и тихое помешательство может перейти в бешенство.
   Надо было осторожно, исподволь подготовить его к этому.
   За трудное дело это взялась Мари Лефевр.
   – Голос мой и взгляд действуют на него успокоительно, – говорила она отцу и своему названному брату. – За меня можете не бояться, я не испорчу дела; но на всякий случай останьтесь оба со мной, чтобы помочь, если нужно, или, наконец, подтвердить сказанное мной.
   Когда Мари была при нем, Арман не обращал никакого внимания на посторонних, так что садовник и прислуга могли спокойно заниматься своим делом, но в отсутствии своего ангела хранителя д'Анжель относился тревожно и недоверчиво ко всякому постороннему лицу.
   Взяв за руку Фрике, Мари осторожно подвела его к больному и проговорила, улыбаясь:
   – Мой брат…
   – Брат… – машинально повторил за ней больной, – брат?
   И затем прибавил, указывая на Лефевра:
   – Отец… брат… друзья.
   Последнее слово было уже как бы логическим выводом, и утешительное обстоятельство это не могло не порадовать присутствующих.
   Имя «Арман д'Анжель» было незаметно, тихо произнесено Мари, но больной не обратил на это никакого внимания, так как был занят созерцанием роскошного пунцового цветка.
   Мари повторила смелее:
   – Арман!..
   Помешанный взглянул на нее. На лице его изображалось одно любопытство.
   – Что ты говоришь? – спросил он.
   – Я говорю: Арман д'Анжель, – мягко повторила девушка.
   – Шш… Молчи, молчи! Его здесь не называют этим именем.
   – Что хотите вы этим сказать, друг мой?
   – Надо остерегаться галерных гребцов. Называй только его номер.
   И, указывая в пустую, безмолвную аллею и увидев там какое-то, ему одному видимое, существо, он прибавил таинственным шепотом:
   – Молчи! остерегайся… Идет сторож. Он не любит шутить. Помнишь, как он отколотил вчера моего бедного товарища?
   Несчастный все еще жил тяжелым воспоминанием ужасного прошлого; он не мог забыть Кайенну, и все еще так недавно пережитые им страдания воскрешались с поразительной живостью и точностью его больным воображением.
   На первый раз разговор этим и ограничился. Друзья Армана узнали, что прошлое не изгладилось из памяти больного.
   Прошло несколько дней. Арман сидел опять в саду на своем любимом месте и любовался своим любимым цветком. Мари сидела возле него с каким-то вышиванием в руках.
   Фрике и сам Лефевр ходили взад и вперед по главной аллее.
   На этот раз опыт оказался не совсем удачен. Услышав свое имя, произнесенное вдали довольно громко, Арман живо повернулся к дочери Лефевра.
   Лицо его из бледного сделалось багровым, глаза глядели тревожно и тоскливо.
   – Арман! – испуганно вскрикнул он. – Бедный Арман!.. Видишь? кровь! льется кровь!..
   И со своим красным цветком в руке помешанный кинулся к Фрике, как бы пытаясь защитить его своим телом от невидимого врага.
   Выкрикнув еще несколько раз жалобным голосом имя Армана, он в страшных конвульсиях упал, наконец, к ногам испуганного Фрике. За припадком последовал обморок, и обморок довольно продолжительный.
   Приведенный в чувство, больной расплакался.
   Бедная Мари мучилась и волновалась не меньше его самого.
   Воспоминание о чем-то ужасном, созданном его больным воображением, не покидало его и теперь, он и теперь продолжал повторять свое имя и оплакивать судьбу Фрике, которого все принимал за Армана. Наконец, улучив удобный момент, помешанный кинулся на воображаемого Армана, все еще, видимо, полагая, что ему необходима защита, схватил его сильными руками и повалил на землю. В безумно блуждавшем взгляде его не было прежней жалости и нежности, нет – он был грозен и мрачен, налитые кровью глаза д'Анжеля уставились на Фрике с бешеной ненавистью. Больной силился что-то сказать, но у него вырывались только неопределенные звуки.
   – Ма… ма… – бормотал он невнятно.
   Испуганная Мари хотела было его остановить, так как положение бедного Фрике было не из завидных, но на этот раз и ее влияние оказалось бессильно, Арман не слышал даже, казалось, магического голоса, которому так привык подчиняться.
   – Ма… ма… – продолжал он сквозь стиснутые зубы.
   – Мари?.. Вы хотите сказать Мари? – спросила молодая девушка.
   Но Арман отрицательно замотал головой.
   Тогда сам Лефевр, припомнив слова, произнесенные д'Анжелем после дуэли, попробовал заметить, что больной хочет выговорить слово мать.
   Но Арман еще отчаяннее замахал головой, продолжая все свое неизменное: Ма… ма…
   Тогда Фрике, успевший между тем уже встать с земли, подоспел на помощь.
   – Я понимаю, что он хочет сказать, – шепнул он Лефевру, – только, знаете, боюсь, потому что имя это может его довести до окончательного бешенства.
   Затем юноша прибавил уже вслух:
   – Марсиа!
   Фрике угадал: больной силился произнести именно это имя; но впечатление было слишком сильно, с несчастным Арманом произошло после этого что-то ужасное, невероятное. Сильные мужские руки едва могли его удержать, так силен был припадок. Он разбил себе голову и руки о стену дома, и только через полчаса удалось его наконец увести в комнату.
   Пока Мари обмывала исцарапанное лицо и руки несчастного, Фрике с Лефевром рассуждали о случившемся.
   – Ясно одно, что он живет этими ужасными воспоминаниями, что ненависть и злоба работают в нем с невероятной силой; но делать вывод из всего этого – дело уже не моего ума, не моих познаний, – говорил Фрике. – Вы, господин Лефевр, как человек опытный, наконец, как врач, можете, конечно, предвидеть последствия этого припадка, но я тут не вижу ничего утешительного.
   – Да и сам-то я не специалист по душевным болезням, – вздохнул Лефевр. – Исход определить очень трудно.
   Весь вечер просидел старик за своими медицинскими книгами. Фрике помогал доброму Лефевру и перерыл всю его библиотеку.
   В одиннадцать часов вошла в кабинет отца и Мари.
   – Теперь спит, – объявила она. – Галлюцинации мучили его часа два после вашего ухода, а потом стал стихать и уснул.
   – А говорил он? – спросил Лефевр.
   – Говорил, только так непонятно, бессвязно. Чаще всего повторял: матушка… судьи… стража… кровь… Марсиа… Упоминал и мое имя, – опустив глаза, прибавила девушка.
   – Ну, детки, можно, кажется, надеяться… – заговорил Лефевр. – Должно полагать, что серьезного органического повреждения нет, что это временное поражение мозга. Ясно, однако, и то, что всеми этими напоминаниями мы оказали ему медвежью услугу.
   – Значит, не надо говорить с ним о прошлом? – спросил Фрике.
   – Напоминать-то можно, только осторожно, выбрав время. Немало возились мы с ним, дочурка, надо постараться довести дело до конца – вернули жизнь, вернем и человека. Сильное потрясение было причиной потери разума, сильное потрясение и вернет его нашему пациенту.
   – Сами же вы сейчас сказали, что всякое волнение гибельно для него, вредно, а теперь говорите, что необходимо сильное потрясение? – с недоумением поглядел на старика Фрике.
   – Ах, говорю же тебе, все зависит от момента… И к тому же надо это сделать осторожно, с подготовкой… Одним словом, я говорю тебе, по-видимому, совершенно несообразные вещи, тогда как на деле…
   – Да, так, по-вашему, было бы, например, весьма полезно окружить его знакомой обстановкой, знакомыми лицами? Перевезти его в Версаль к матери, повесить перед его кроватью портрет его покойного отца, поставить в его комнату прежнюю мебель, те вещи и безделушки, к которым он привык с детства…
   – Без сомнения! Знакомые образы вызвали бы в нем приятные, отрадные воспоминания, успокоили бы его тревожный дух, рассеяли бы гнетущие его тяжелые думы. Благодетельное равновесие было бы, наверно, спасением.
   – Так надо же попробовать, папа! – обрадовалась Мари.
   – Да думаете ли вы, господа, о чем говорите? – горячо остановил их Фрике. – Ведь он должен увидеть в этом доме, среди милых, знакомых лиц и лицо своего врага, своего убийцы! Ведь в доме его матери живет теперь этот лжесвидетель, этот бесчеловечный негодяй де Марсиа!
   – Как же быть? – тоскливо поглядела на него дочь Лефевра.
   – Надо все хорошенько обдумать, обсудить… Утро вечера мудренее. Теперь уже поздно, пора спать… Завтра утром надо будет на что-нибудь решиться, – наставительным тоном закончил Фрике и пошел спать.
   Обитатели маленького домика в Кламаре провели эту ночь тревожно, без сна. Один Фрике спал, по обыкновению, как убитый; зато и проснулся он раньше всех. Старик Лефевр, дочь его и Арман д'Анжель уснули только под утро, и потому в доме было все тихо, когда встал Фрике. Утро вечера, вероятно, мудренее, так как юноша, наскоро одевшись, присел к письменному столу Лефевра и написал следующее:
   «Не беспокойтесь. Направляюсь немедленно в Париж. Оттуда проследую в Версаль. Завтра же открываю военные действия. Пожелайте мне от доброго сердца того, чего я сам себе желаю: смелости и успеха».
   И никого не разбудил, никем не замеченный вышел из дома своего благодетеля Состен Фрике. Он не взял с собой никакого оружия, не захватил и драгоценных документов, а между тем шел прямо к врагу, к Альфонсу де Марсиа. Фрике надеялся только на свой здравый смысл и юную отвагу и вверял себя воле рока.
   Достаточно ли было этого для вступления в открытый бой с таким врагом, как де Марсиа?

IV
В волчьей пасти

   Прошло уже несколько недель с того рокового вечера, в который Флампен получил приказание заколоть своего приятеля Фрике.
   Не имея никаких известий о Фрике, де Марсиа считал его убитым. Одно только тревожило неаполитанца – это исчезновение самого Флампена. Долго искал он объяснения этому странному обстоятельству и пришел наконец к такому заключению:
   Ровно в одиннадцать часов, как было условлено между нами, пришел я к Иенскому мосту, чтобы доплатить услужливому парню обещанную сумму. Я явственно слышал крик, ужасный, раздирающий душу крик… Несмотря на темноту, я мог заметить каких-то людей на мосту и затем ясно слышал, как в воду бросили что-то тяжелое. Был, конечно, сброшен человек, и человек этот и был, вероятно, Флампен, тщетно взывавший перед тем о помощи. Будь он жив, так, конечно, давно бы уже пришел ко мне за деньгами; он знал мое имя и мог легко разыскать меня. Он не выпустил бы из рук такой крупной суммы. Не идет за ними, значит, отдал душу Богу. Тем лучше для нас с Сусанной – маленькая экономия. Но вот что любопытно: как порешили нашего молодца? Нет сомнения, что он выполнил возложенное на него поручение, так как я сам читал в газетах, что на бульваре Латур-Мобур, близ кабака вдовы Сулайль было найдено мертвое тело какого-то неизвестного молодого человека. Человек этот был, конечно, тот, которого мы ждали, так как у него не нашлось ни родных, ни знакомых, никто не признал его трупа, выставленного потом в морге. Флампен же имел, вероятно, неосторожность похвастать полученными от меня деньгами кому-нибудь из своих приятелей – те и расправились с ним по-свойски. Печалиться об этом мне, конечно, не приходится, как не приходится горевать и о преждевременной кончине самой вдовицы Сулайль. Дело это погребено теперь на веки, живых свидетелей, кроме меня самого, не имеется. Следовательно, все обстоит благополучно, и я могу спать спокойно.
   И де Марсиа, убаюкиваемый золотыми мечтами о 160 000 ежегодного дохода Армана д'Анжеля, засыпал действительно спокойно и просыпался веселым, с праздником на душе. Мы называем теперь этого человека его настоящим именем, потому что вымышленное имя Марсьяка уже не нужно читателю. Итак, де Марсиа жил припеваючи в Версале, терпеливо выжидая благоприятного момента для ускорения кончины старой баронессы.
   Ловкая Сусанна скоро сумела добиться расположения доверчивой Лены. Молоденькая дочь баронессы была еще так неопытна, не знала зла, не подозревала даже об его существовании. У нее не было подруги, которой она могла бы поверять свои секреты, и потому Сусанна Мулен подвернулась очень кстати. Нередко заговаривала с ней маленькая Лена о молодом человеке, приятеле брата Армана.
   Однажды у нее вырвалось даже признание:
   – Знаете, его зовут у нас Николем, а ведь настоящее-то имя его – Фрике, он сам признался мне недавно. Буду его теперь называть в шутку дружком Фрике, – смеялась Лена. – Вам нравится это имя? Мне так оно ужасно нравится!