В эти времена болотная усадьба представляла собою заброшенное, грязное, обветшалое, унылое логовище с затхлым воздухом в отсыревших комнатах дома, ставни которого отворялись весьма редко, полы не подметались, потолки затянулись паутиной с целыми складами мертвых мух по углам.
   Тамошняя челядь из немногих рабов с их семьями вела скучную, однообразную жизнь, как все одичалые люди, с детства воспитанные в таком страхе пред господином и повиновении его воле, что им даже в голову не приходило роптать на горькую долю или не исполнить чего-нибудь приказанного.
   Турн первым условием ставил полный запрет переступать за черту его поместья кому бы ни было из слуг без спроса; они посещали лес, пасеку и др. места за болотом, только когда их туда посылали, а священные рощи, бывшие в окрестностях, лишь с господского разрешения, – скольким из них и на какое время это дозволено.
   В Рим являться имел право только один управитель Грецин, и то лишь в каких-нибудь чрезвычайно важных случаях.

ГЛАВА IХ
Прерванный сон девушки

   Младший сын Грецина, Ультим, служивший в усадьбе дворником, отпер калитку, когда услышал стук в нее привешенным деревянным молотком; он объявил прибывшему юноше, что управляющего нет дома, но он скоро вернется с обхода лесов и полей. Так как Виргиний, опасаясь грубого выпроваживания, не объявлял своего имени, то мальчик с великим трудом согласился впустить незнакомца подождать управляющего и пытливо разглядывал всю его фигуру взором одичалого существа, обитателя медвежьих углов, не решая, где следует заставить его находиться.
   Скромное платье Виргиния показывало в нем особу неважную – одного из тех, иногда заглядывавших в усадьбу продавцов или покупателей сельских продуктов, кого можно оставить бродить по двору, но его бледное от усталости и не имевшее трудового загара, изящное лицо, с горделивым выражением, помимо его напускной важности, которая успела испариться дорогой, – по врожденному сознанию патрицианского достоинства говорило, что ему место в зале господского дома.
   Ультим выбрал нечто среднее: провел незнакомого юношу в садовую беседку.
   Его сестра Амальтея вскочила с лавочки, где разлеглась было для послеобеденной сиесты и только что задремала с мыслью о казусе на соседской пасеке, взбудоражившем весь округ, как интересная новость ужасного свойства.
   Смущенная, сконфуженная, Амальтея упорно уставилась глазами в фигуру незнакомца, угнетаясь мыслью, что тот видит ее такою растрепанною, в грязном платье, босою, точно пастушка или огородная пололка.
   Расположившись отдыхать в беседке, Амальтея сбросила с ног сандалии, и они упали в бурьян, за лавочку, откуда их трудно достать так, чтоб вошедший этого не заметил.
   Вскочив, Амальтея моментально уселась снова, кутая ноги подолом своего, к счастью, длинного платья.
   В пришедшем она узнала молодого человека, которого много раз прежде видела там и сям по округу, не разведывая, кто такой этот один из множества наезжающих господ; в ее память врезалось мечтательное выражение его больших глаз, не гармонирующее с насмешливо приподнятыми углами губ, сложившихся как бы в горькую усмешку над своей собственной судьбой.
   – Ох, сестра!.. я не знал, что ты тут, – оговорился Ультим, в нерешительности остановившись в дверях беседки, – вот этот сосед желает повидать нашего отца.
   – Если угодно, присядь! – обратилась молодая девушка к Виргинию, – отец мой, я думаю, скоро вернется.
   Она подумывала тайком, как бы ей изловчиться, придвинуться незаметно к тому месту, где лежат ее сандалии, и потихоньку, пока гость усаживается, продвинуть их из-за лавки в такое место, где можно незаметно прицепить к ногам.
   Дочь управляющего совестилась появиться пред соседом босою, как заурядная невольница; по своему характеру Амальтея была горделива до щепетильности, любила щеголять, производить на всех хорошее впечатление и наружною благопристойностью вида фигуры, и обворожительною любезностью обращения, любила, чтоб после встречи с нею каждый чувствовал себя счастливым, довольным.
   Амальтея вовсе не была кокеткой, но не могла говорить ни с кем, не стараясь понравиться, – это было у нее одною из природных, неизгладимых сторон характера.
   – Мне жаль, что отца нет, – сказала она.
   А так как Виргиний ничего не отвечал, она заговорила о другом.
   – Стоит холодная погода, не правда ли?
   – Да... к вечеру будет холодно, – ответил Виргиний.
   Он ее знал, помнил ее лицо, она была уверена в том, и от этого в ее сердце возникла как бы близость с этим человеком.
   – В начале февраля такой холод редкость! – продолжала она разговаривать с пришедшим.
   – Это, мне помнится, и прежде бывало, – возразил Виргиний сконфуженно, – у нас часто февраль выходит холоднее января.
   – Бывает, – согласилась Амальтея.
   Они замолчали, не находя дальнейших разговоров. Девушка пытливо осматривала пришедшего. Его горделивость осанки и смущение, робость тона речи не вязались между собою и с простым, скромным, хоть и хорошим платьем, грустным выражением, затаенной горькой усмешкой.
   Амальтея решила мысленно, что он бродячий философ, принятый в семью соседних помещиков, и пришел ради осмотра усадьбы из любопытства. Она видела этого человека и прежде всегда праздным, толкающимся в народе без дела. Она не спрашивала, кто он такой, но часто слышала споры своего отца с деревенскими старшинами относительно вреда или пользы деятельности всевозможных чтецов, писцов, стихотворцев и др. бродячих субъектов этого рода из греков, этрусков, карфагенян, наводнявших деревни по праздникам, прилипавших иногда на житье в богатый дом ради щедрых подачек за ничтожные услуги.
   Предположение, что пришедший – бродячий философ, придало ему сильный интерес в глазах девушки.
   Еще не зная что Амальтея дочь управляющего Турновой усадьбы, Виргиний прежде считал ее свободною поселянкой зажиточной семьи, гордячкой, кичащейся стадом овец, задающей тон в своей деревне, и ненавидел ее за щегольство, насколько мог ненавидеть хорошенькую девушку, когда она прохаживалась перед ним при его прогулках по окрестностям дедовской виллы.
   Он оглядел полуразвалившуюся беседку в заброшенном саду вельможи с презрительной миной, причем выражение его меланхолических глаз имело в себе чисто драматическую тоскливость.
   Это испугало Амальтею; ей хотелось уйти из беседки, и она ушла бы непременно, если б только ей удалось незаметно прицепить сандалии к подошвам ног, но сделать это было не столь легко, как всовывать ступни в туфли, которых почти никто тогда еще не носил в римских деревнях.
   Амальтея не знала, что ей сказать еще нелюбезному гостю, и она ежилась на своем месте, готовясь убежать от него босою, отложив щепетильность относительно этой небрежности своего туалета, но Виргиний сам заговорил с нею, продолжая тему о погоде и дороге.
   – У нас в Риме есть многие, кто никогда не выезжал в деревню, от этого они не имеют понятия о ней, не знают, что такое деревня зимою.
   – Они не знают, как здесь на просторе полей и лесов хорошо?
   – Нет... того, как здесь ужасно!.. эти зимние разливы ручьев... наводнение болотных топей...
   Он принялся говорить вкривь и вкось о деревенской жизни, из чего Амальтея поняла, что он совсем не смыслит ничего в сельском хозяйстве и оценивает деревню только с точки зрения стихийных неудобств. Это еще больше убедило ее, что он бродячий философ.
   Ее тешило его незнание, и она ощутила грусть, когда услышала шаги своего отца, собирающегося положить конец этой беседе.
   Войдя в беседку, Грецин бросил удивленно-вопросительный взгляд на молодого человека. Виргиний встал с лавочки.
   – Гердоний Грецин[5], – заговорил он с легким приветственным кивком, – я пришел узнать по поручению моего деда о злодейском ограблении нашей пасеки; не можешь ли ты поговорить со мною об этом?
   – Нет, господин, нет!.. – замахав толстыми руками, сухо отрезал управляющий, – я знаю об этом не больше тебя. Мне нечего сказать, ни единого словечка!.. ни единого словечка!.. да!.. мой господин строг ко мне не меньше, чем твой дед к тебе... он мне наотрез запретил вмешиваться в какие бы ни было казусы соседских поместий, хоть бы у вас не только ограбили пасеку, но и весь усадебный скарб, самый дом целиком увезли, подделав колеса... да!.. надеюсь, сказано ясно?
   – Вполне, – ответил Виргиний и, слегка кивнув Амальтее, ушел.
   – Ах, отец!.. – жалобно воскликнула девушка, – как мог ты так грубо обойтись с ним?!
   – Грубо?! я обязан был выпроводить его. Этакий наглый этот фламин Руф!.. подослал сюда своего внука, как будто не знает, что мы не примем участия ни в какой его беде!.. как это его пустили!.. как он угораздился залезть сюда и усесться, точно самый приятный гость, в господской беседке?..
   – Ультим проводил его сюда. Он его в лицо не знает.
   – Не знает в лицо!.. это не оправдание... будет нам всем знатный нагоняй от господина, а то и хуже, – ременная полосовка!.. да!..
   – Господин не узнает.
   – Как же!.. этот щенок завтра же на весь Рим залает обо всем, что тут видел: и двор-то у Турна грязный, и дом-то облупленный, и беседка-то развалилась без починки, и дорожки-то все травой заросли.
   – Он совсем не похож на других молодых патрициев... я... я уверена... он на нас не насплетничает...
   Голос Амальтеи дрожал от огорчения и жалости к Виргинию, и она решилась заступиться за него.
   – Тебе следовало бы быть крошечку любезнее, отец. Ведь он совсем не навязывался, ничего не требовал, не предъявлял, не грозил. Он только спросил, можешь ли ты что-нибудь сказать ему, добавить его сведения, полученные от иных соседей; он не приставал...
   – Я и не думал, чтоб он осмелился приставать.
   Вспышка Грецина прошла; ему неприятно отзывалась в сердце всякая размолвка с дочерью, которая обыкновенно была для него любящею, ласковою помощницей, поддерживала его энергию в трудной должности у строгого господина.
   Грецин не признавал себя теперь неправым, полагал, что поступил, как был должен, сообразно воле Турна, запретившего принимать в усадьбу вообще чужих людей, являющихся с неизвестными намерениями, а с фламином он открыто враждовал, следовательно, проникновение внука Руфа в его беседку было ему еще нежелательнее, чем чье-либо чужое прибытие.
   – Ты должна была знать, как я его приму, – продолжал Грецин, – если такое отношение к господскому врагу тебе не по сердцу, зачем ты оставалась здесь? К чему тебе вздумалось занимать его разговорами до моего прихода? – расспрашивал он тебя про господские дела?
   Глаза Амальтеи блеснули слезами, точно отец невыразимо обидел ее.
   – Ультим не знал, что я здесь, не знал, что это внук Руфа. Я хотела уйти... хотела... особенно в те минуты, когда ты разворчался на него, но... если б я могла!.. не думай, что приятно быть при таких сценах... я больше не стану приходить сюда... мне самая беседка опротивела...
   – Перестань болтать вздор! – крикнул Грецин сердито. – Чем виновата беседка, когда ты дуришь?
   Он взглянул на дочь и умолк.
   Амальтея достала из-за лавочки свои сандалии и, держа их у себя за спиною, стояла стройная, высокая, с выражением обиды, оскорбленной гордости; ее нельзя было считать невольницей по виду; свободный возвышенный дух сказывался во всей ее осанке. Грецин опешил под ее упорным взглядом и заговорил мягче.
   – Да... пожалуй, ты права, дочь... мне следовало держать себя крошечку повежливее с этим молодчиком, но сегодня за мною по пятам бегало до двадцати сельчан, приставали с расспросами об этой соседской истории, когда я ровно ничего не знаю... надоели до смерти; с ними, да с Примом, который меня не слушается, да со всею этою вознею – зимним перекапыванием огородов, началом запашек, хворостом, уборкой бурелома с дороги – я совсем потерял голову.
   Он отвернулся от Амальтеи, и взгляд его упал на прислоненную к стене секиру странного вида с весьма длинною рукояткой, украшенной медною проволокой, с кремневым острием, вделанным в бронзу; она находилась у того места, где сидел Виргиний.
   – Что это такое? – спросил Грецин и взял секиру в руки.
   – Внук фламина оставил ее здесь, забыл, отозвалась Амальтея.
   – Я должен отослать ее ему.
   Амальтея улыбнулась, сгорая желанием продолжать разговор про внука фламина.
   – Он показался мне очень умным в некоторых словах и таким грустным... разве ты не заметил, отец, какой у него изящный выговор? Мне стало тяжело за него, что ему приходится болтаться тут по округу со двора во двор, натыкаясь на всякого рода грубости, похожие на твои окрики.
   – А мне кажется, ты лучше бы сделала, если б не тратила чересчур много размышлений на него, – заметил Грецин с новою досадой в голосе.
   – Ах, отец!.. – воскликнула Амальтея с кротким укором.
   У ворот застучали молотком по калитке снаружи, и в беседку скоро вошел Ультим, объявляя, что тот молодой сосед, что был здесь, оставил в беседке секиру, служащую ему при деревенских прогулках вместо трости.
   – Он просит возвратить ее.
   – Пригласи его в господский атриум, – ответил Грецин с какою-то несвойственною ему торопливостью, – скажи, что не иначе, как там, он получит ее от меня.
   Сам не зная, какою силою движимый, толстый старик со всех ног бросился навстречу внуку заклятого врага своего господина, размахивая захваченною секирой и опираясь на нее с такою деловой самоуверенностью, точно это была его собственность.
   – Я вспомнил... я вспомнил!.. – бормотал он скороговоркой.
   – Что вспомнил? – остановила его погнавшаяся дочь.
   – Вспомнил, что этот внук фламина в дружбе с сыном господского тестя: Арпин не поблагодарит меня за медвежий прием, оказанный его другу.

ГЛАВА Х
Восторженно и робко!..

   Выбежав за отцом из сада на двор, Амальтея взглянула на себя внимательно в кадку с дождевою водой, стоявшую под желобом около садового входа, примочила и пригладила волосы, приводя их в порядок, надела злополучные сандалии, опустила до земли подоткнутое за пояс платье, оправдывая перед самой собою это охорашиванье заладившеюся ей фразой: «он не бродячий философ», и принялась расхаживать по двору, будто занимаясь разными делами, которые именно теперь-то и понадобилось закончить как можно скорее, – то расправляя повешенное для просушки стираное белье, то неизвестно зачем болтая ковшом по воде в кадушке у желоба, то заигрывая с подкатившимся ей под ноги щенком, и в то же время искоса глядела, как брат ее провел Виргиния до дверей господского дома, причем она снова поклонилась ему с улыбкой.
   – Мы с дочерью... т. е. я только что нашел твою секиру, господин, – заговорил с ним Грецин в зале, – я... я очень рад, что ты вернулся за нею... я... я был немножко груб с тобою в беседке... я... я... могу ли я попросить извинения у тебя?
   – Я не сержусь, – отрывисто молвил Виргиний, взяв свое оружие и порываясь уйти.
   – А не сердишься, так не позволишь ли предложить тебе закусить?.. у нас есть превосходная соленая рыба.
   – Благодарю за миролюбивые побуждения, Гердоний Грецин, но я сыт.
   – Ну, так хоть отхлебни кальды; на воздухе довольно холодно.
   – Отхлебнуть, отхлебну, чтоб показать, что вражда моего деда с твоим господином ничуть меня не касается, но пить... я почти совсем не пью.
   – Совсем не пьешь... это отлично!.. но... но хоть на минутку присядь здесь, если с нами сам по себе не враждуешь, только про ваш пчельник меня не расспрашивал; я ровно ничего, ничего не знаю... нет!.. я сам пью, хоть и не получаю большого веселья от вина.
   Точно не слыша приглашения, Виргиний продолжал стоять в дверях залы господского дома, опасаясь переступить ее порог, чтоб не получить новых неприятностей от деда за это, если тот узнает.
   – Лучше угости меня какими-нибудь сведениями о нашей беде, – рассеянно сказал он, глядя в одну точку.
   – Я только что говорил тебе, господин, что не могу угостить тебя именно этим одним. Мне нечего сказать.
   – Тебе нечего сказать от себя, – возразил Виргиний, думая, сам не зная, о чем, далеком от цели его визита, – но ведь ты слышал болтовню соседей, даже жаловался, что они надоели тебе.
   – Соседи мало ли что говорили, да они все врут... никто не знает ничего достоверного, а вранье передавать не для чего... только хуже наплетешь вздора. Старший сын мой отправился за рыбой к Титу на озеро; может быть, ему посчастливится достать какие-либо сведения на перевозке; Тит-лодочник – известный всезнайка; от него редко что может укрыться; ты бы пошел к нему, господин...
   – Этого недоставало для моего унижения!.. болтать еще с разными лодочниками!.. пожалуй, я послал бы кого-нибудь из слуг, да у нас нынче вечером похороны.
   – Да... я слышал... бедный Антилл расшибся... но... но он сам виноват.
   – Могу ли я спросить тебя, Грецин, по крайней мере о том, слышал ли ты что-нибудь похожее на подозрение моего деда против вас?
   – A-a!.. вон что!.. вечно во всем мы виноваты.
   – Виноваты или нет, другое дело, а дед мой всю ночь, пока я сюда не уехал, ворчал одно и то же: «это мне Турн со Скавром подстроили, и не будь я фламином, если не заставлю их покрыть мои убытки».
   – Ворчал он это и прежде, да мои господа не очень-то щедро покрывали ваши убытки, потому что царь...
   – Это дело уголовное, и царь тут не поможет, если дойдет до публичного суда.
   – Я невежливо отнесся к тебе в беседке именно по этой причине. Сплетни про нас и твоего деда надоели мне сегодня до отвращения, а я имею привычку срывать досаду на других. Я совершенно забыл, что в семье моих господ ты не для всех чужой: сын Скавра очень любит тебя.
   – Да.
   – Вероятно, и дед нередко заставляет тебя сталкиваться по хозяйственным надобностям с людьми, похожими на меня?
   Грецин взял стоявшую на столе кружку с вином, готовясь отхлебнуть из нее, Виргиний смотрел на него с прежнею грустною флегматичностью.
   – Мне приходится иметь дела с людьми всякого сорта, – рассеянно ответил он, – тебе, конечно, надоели расспросы про одно и то же с утра; я это понял, хоть и никогда не изливал на других собственной досады; пойми и ты, старик, что мне расспрашивать тоже невесело.
   – Иногда задавать вопросы, это правда, несравненно скучнее, чем отвечать на них, – сказал Грецин, отпивая вино, – так или не так, я искренно рад, что ты не сердишься на меня; не знал я, что ты такой добрый.
   Виргиний промолчал и кивнул в знак прощания, решив уйти.
   Ему больше нечего было там делать, и он опасался сближаться со слугой врага своего деда не меньше, чем тот с ним; даже дружба Арпина как-то стушевалась... забылась в его голове; сын Скавра не представлялся Виргинию переходным мостиком через эту бездну соседской вражды Руфа с Гердонием.
   Желая сгладить свою грубую выходку, Грецин низко поклонился ему, чего не был обязан делать перед чужим господином, говоря:
   – Если тебе будет угодно зайти ко мне на отдых с охоты, приходи... ты у нас на ином положении, нежели твой дедушка, только я об этом, еще раз винюсь, забыл... ты друг сына господского тестя.
   – Благодарю, – отозвался Виргиний еще рассеяннее прежнего, вышел из дома, постоял на дворе, как бы в каком-то колебании внутренних чувств, пересилил свой обычный конфуз перед женщиной и кивнул Амальтее, – счастливо оставаться!..
   – Будь здоров, господин! – ответила она.

ГЛАВА XI
Сибарит в рабстве

   Когда Виргиний ушел, Амальтея глубоко вздохнула и заговорила с отцом, торопившимся в свою квартиру, удержав его за рукав.
   – Отчего, отец, ты не попросил его остаться здесь подольше? Это легко было сделать, стоило показать вид, видно что-то знаешь о их пасеке.
   – Не счел этого нужным, – отрезал Грецин сухо, – довольно и того, что Арпин теперь не получит повода обидеться на нас за своего приятеля.
   – Да... но...
   – Это все, чего я боялся.
   – А мне показалось, будто ты держал себя с ним слишком покровительственно.
   – Покровительственно?!
   Грецин засмеялся.
   – Он может пожаловаться Арпину, что его приняли свысока.
   – Пусть жалуется!..
   – Конечно, он молод, а ты пожилой человек, но ведь он благородный, а мы...
   – Мы тоже из благородных греков, Амальтея; нечего нам унижаться пред теми римлянами, кто не властен над нашею судьбой. Я тебе сто раз говорил, что такое был Сибарис и кем были сибариты для всей Италии... все хорошее шло оттуда, с нашей родной земли, – все просвещение, все процветание Рима оттуда, от греков, от нас.
   Грецин начинал снова сердиться, в чем всегда походил на петуха; это рассмешило его дочь.
   – Но ты, конечно, не ожидал, – сказала она, – что Виргиний захлопает в ладоши от радости, услышав как ты просишь извинения. Он даже не знает, что ты – благородный сибарит.
   Грецин забрюзжал еще комичнее.
   – В следующий раз, если внук фламина когда-нибудь сюда заглянет, прошу не подсматривать и не подслушивать за мной, прошу не сидеть с ним, не занимать его разговорами.
   – У него был такой усталый, грустный вид, что мне сделалось жаль его, да притом я сначала сочла его за бродячего философа из греков – за одного из тех последних сибаритов, к каким ты причисляешь себя, отец. Мне захотелось узнать этих людей поближе, потому что ты так много и так занимательно рассказывал о них, – об этой роскошной, праздной жизни в Сибарисе.
   – Хоть я ее сам-то не помню; маленьким продали меня в неволю: но я много слышал от отца...
   Грецин вздохнул, и выражение его лица готовилось измениться из комического в грустное, но дочь снова рассердила его.
   – Я осталась также и оттого, что сбросила сандалии, когда прилегла в беседке, а Виргиний появился совсем неожиданно...
   – И он видел твои босые ноги!..
   – Нет... но... не могла же я обуваться при нем!..
   Грецин вспылил, причем его толстые щеки раздулись в совершенное подобие физиономии Эола, бога ветров, изо всей силы дующего в корабельный парус, чтоб погубить судно Одиссея Хитроумного, как было изображено на одной стенной картине господского дома.
   – Ты дура, Амальтея... вот что... да!.. – буркнул он, оттопыривая губы, – каждый день с тобой творится что-нибудь совсем безобразное: то с тебя свалится пояс или покрывало при народе в пляске, то ужалит тебя оса...
   – Да ведь это все случилось, отец, уже лет 10 тому назад, когда я была почти маленькою.
   – Все равно... с той поры, что ни день, то казус: одно прольешь, другое расшибешь...
   – Я разбила кувшин с маслом уж года два назад, а с тех пор...
   – А с тех пор ты ничуть не стала лучше. Я хочу, чтобы ты помнила твое происхождение: мы рабы у римлян совершенно случайно, потому что проклятые дикари – луканцы разрушили Сибарис, где мои родители были людьми благородными. Мы – последние сибариты на земле... помни это: мы последние сибариты.
   – Но жители, может быть, сойдутся опять туда, отец, возобновят Сибарис, и ты уйдешь отсюда, бежишь из рабства.
   – Эх!.. никогда этого не будет... никогда!.. да если б и случилось, я не пошел бы... я был рабом... срам!.. мои дети совершенно не годятся для общества, какое я едва помню в мои детские годы... мне стыдно, что ты часто становишься похожа на заурядную здешнюю поселянку. Это позор для сибаритов: босые ноги!.. мой отец был архонтом в Сибарисе.
   – Не говори так!.. мне больно слушать. Не плачь, отец!.. лучше забыть свободу, которой не воротишь, и город, которого мы с тобой не можем восстановить, нежели сокрушаться совершенно бесплодно обо всем этом.
   – Ты не понимаешь, что такое были сибариты, Амальтея!.. для моего отца травы целую копну в пяти водах вываривали только затем, чтоб вымыть ему ноги!.. да!.. тюфяк ему набивали лепестками фиалок, а подушку – пылью тюльпанов – ирис... а мы все на чем спим? а?..
   – Я отлично сплю на голой лавке, когда на сердце спокойно и набегаюсь в работе за день.
   – Грубая латинянка!.. невольница!..
   – Чем, отец?.. я держала себя с Виргинием настолько величаво, что он не забылся со мной.
   – Еще бы он посмел забыться!.. я бы ему показал себя!.. показал бы, что я за человек, хоть и невольник, из благородных сибаритов!..

ГЛАВА XII
Мнимый оруженосец

   Подходя к своей усадьбе, Виргиний встретился с едущим верхом из Рима худощавым, долговязым субъектом, который был одет в какой-то странный полувоенный, дикарский костюм.
   – Невольник Вераний Вейент? – насмешливо спросил он, узнав двоюродного брата, окрасившего себе рыжие волосы в черный цвет.
   – Он самый, – еще насмешливее передразнил его тон Вулкаций, пожимая протянутую руку.
   – Дед прислал?
   – Именно.
   – Вдобавку ко мне?
   – Разумеется.
   – Беготни и для одного меня было нынче немало.
   – Уверен в том.
   – Ничего не узнаешь.
   Виргиний принялся подробно рассказывать все перипетии своей одиссеи безуспешных скитаний по округу, жалуясь на скрытность жителей, отчужденность черни от знати.
   – Издали слышу, человек 10 болтают именно об этом, о нашей беде, а подойду, замолчат... так и Грецин... как ему не знать?.. но предо мною ни слова о том... сыплет, как горохом, болтовнёю про другое, а об этом ничего. Так я и не узнал...
   – Ничего не узнаешь ты, – перебил Вулкаций со смехом, – а я именно там-то, в этом медвежьем логовище, у Турна, все, все разведаю.