Оставшаяся растрепанная женщина выскочила из-за дерева с целым ворохом писанных свитков в руках и, обращаясь к Турну, заговорила:
   – Царь, купи мои предсказания о судьбах Рима!.. Купи песни Сивиллы!.. Я ученица волшебницы Кумского Грота; Аполлон послал меня к тебе. Все исполнится, царь, что ты задумал теперь и зачем пришел сюда; все исполнится на тебе, если ты купишь мои песни, в благоприятном смысле, а если не купишь – в дурном.
   Несмотря на всю свою озабоченность набегом этрусков и бедою Брута, Турн заинтересовался этой молодою девушкой, которую видал в здешних местах, но не знал, что она Диркея, дочь старухи, когда-то бывшей нянькою внучат Руфа, живущей на покое в его усадьбе. Он не знал, что эта хитрая невольница помогает своему господину плесть козни против Турна, вместе с Вулкацием, не знал, что их интриги близки к роковому концу.
   Он расхохотался, отвечая:
   – Дура!.. Я не царь и надо мною не может исполниться, ни в хорошем, ни в дурном смысле то, что я задумал и зачем пришел сюда: я пришел добыть кувшин священной воды, чтобы обречь в жертву невольника; провались ты в болото с твоими предсказаньями!..
   И пред толпой началось настоящее представление, так как Диркея была искусною актрисой.
   С этою Сивиллой как будто от грубого окрика, сделался припадок эпилептической истерики, похожей на бешенство; с пеной у рта, с выкатившимися глазами, она замахала руками, заметалась, разбросав все свои хартии, как бы бессознательно повторяя слова Турна:
   – Не царь!.. Не царь!.. Провались!.. Провались в болото!..
   Можно было думать, что колдунье стыдно зрителей, при которых она так явно срезалась, ошиблась, приняв помещика за царя по его роскошному костюму.
   В глядевшей публике некоторые засмеялись над ее неудачей, но другие понурились со вздохом.
   Диркею в округе давно считали за колдунью и верили ее словам, будто Кумская волшебница передала ей часть своей силы, но Турн этого ничего не знал, потому что не интересовался ходом жизни поселян и слуг, жителей округа, где была его усадьба.
   – Ах, не к добру все это!.. – Раздался грустный возглас поблизости.
   Турн, взглянув, узнал своего управляющего Грецина, подозвал его к себе, и заговорил про Балвентия, повторяя свой приказ вызвать его из свинарни в господский дом для объявления ему решенной участи.
   Грецин не посмел надоедать господину новыми просьбами об отсрочке этого еще на год под тем предлогом, будто столь искусного колбасника трудно найти.
   Купив глиняный пузырек воды священного ключа, Турн отдал его Грецину, и они отправились каждый в свою сторону.
   Но Турн не успел выйти из рощи, как до него ясно донеслось громкое пение сильного, молодого голоса Сивиллы.
   Оправившись от искусственной истерики, Диркея вознамерилась вернуть померкший блеск своего престижа у публики, и запела бессмыслицу; это по непонятности, всегда оказывалось самым могущественным средством овладеть умами невежественных, суеверных людей, какими в те времена были даже и образованные. Это подействовало и на Турна.
 
Прощанье Сивиллы
Царь гневно отверг,
И блеск его силы
В болоте померк...
Невинную жертву
На муки снесут;
От злобного Рока
Друзья не спасут.
 
   Турн при этих звуках уныло поник головою в раздумье; несущаяся из рощи песнь пронзала ему сердце своим скорбным тоном, точно волшебница подчиняла его волю своей магнетическим внушением силы духа, стараясь что-то напомнить ему забытое, вышедшее из головы давным-давно, как не имеющее значения в практике жизни, не нужное, но тем не менее, существующее на свете, находящееся близко, близко... тут... с ним... в нем самом...
   – Я царь!.. – Воскликнул Турн в охватившем его ужасе.
   Его предки переселились в Ариций из земли рутулов; он считал себя прямым потомком царей этого племени, потомком знаменитого Турна, который во времена старины незапамятной намеревался жениться вторым браком на Лавинии, дочери царя Латина, но убит Энеем в поединке.
   Это был миф, в который однако Турн верил непоколебимо, как и все в Риме, где в те времена еще вовсе не было религиозных скептиков, какими уже начинала изобиловать Греция.
   Турн торопливо вернулся в священную рощу, призывая волшебницу.
   – Сивилла!.. Сивилла!.. Я куплю твои песни.
   Но колдунья презрительно отскочила, забормотавши нараспев римские пословицы:
 
Дальше от Зевса, –
Дальше от молний!..
Бойся царей!..
В высь заберешься, –
В бездну сорвешься
Глубже морей!..
 
   – Диркея! – окликнул ее Грецин. – Разве не слышишь?.. Эй!.. Диркея!.. Господин согласен купить твою тарабарщину... стой, вернись, Диркея!..
   Но она убежала без оглядки, покинув Турна с разбитым сердцем; оно горько у него ныло, пронзенное еще больнее этим завываньем прорицательницы.
   – Ты ее знаешь, – обратился он к управляющему, – кто она?
   – У фламина, если изволишь помнить, господин, был прежде управляющий на вилле Антилл; так это его дочь, – ответил Грецин с поклоном. – Мать ее служила нянькой.
   – Оттого-то она и знает тайну семьи моей... гм...
   – Когда ее отец сорвался с дерева, расшибся и умер в жестоких страданьях, с нею что-то поделалось странное. Сначала сельчане думали, что эта девка с перепуга умом повредилась, но потом заходила молва другая: повредилась – то она, повредилась... это само собой... но тут так вышло, что Сивилла Кумская шла нашими местами, не то к царю, не то в Этрурию к лукумону, или оттуда домой, не ясно мне это помнится, куда она шла, но попала на похороны Антилла, увидела эту девку, облюбовала, приголубила, отгадала ее тайну с первого взгляда: болтовня об ней давно ходила, будто у нее любовь с Вулкацием младшим, а Сивилла-то и открыла и ей и всем, что ходит к ней не Вулкаций, а сам Аполлон, под его видом... боги, вишь, всегда так... не в своем виде...
   – Вулкаций ли, Аполлон ли, – молвил Турн в горьком раздумье, – и то и другое одинаково не хорошо для меня... жаль, что негодяй Авл убил сторожа, а не... ее... не эту каркающую ворону!..

ГЛАВА XI
Свободный раб

   Турн ушел. К Грецину подскочила его дочь.
   – Ну, что – заговорила она, вся точно кипящая от тревоги. – Просил ты?
   – Не посмел... сердит он был, точно бешеный кот; охота, должно быть, плоха нынче, только две тетерки болтались у него за плечами, а крупного ровно ничего, ни одной штуки дичины... Он сразу начал про «Поросячий ум»... так, мол, и так... к полудню, чтобы готов был «пред его светлые очи».
   – А ты?
   – Хотел просить, да тут ввязалась эта Диркея... Эх, чтобы ее собаки разорвали! Рассердила его еще пуще... Он пошел было домой, да потом, ты видела, воротился... Я не посмел просить. Как хочешь, своя кожа всего дороже.
   – И бедного деда уложить в Сатуру!..
   – Я ему самого жирного поросенка в изголовье подложу вместо подушки. Вераний божится, что он его спасет.
   – Вераний... Ах, отец! Мнится мне про него что-то гадкое... Не верится, что «Поросячий ум» его отец.
   – А в таком случае, к чему же он около него ластится? Вераний богатый раб, любимый царевичем; у него и золото водится, и эмалевые пуговицы; кольцо с жемчугом навязывал мне в подарок, да я не взял, боюсь, увидят из деревенских, толки пойдут; господин подумает, я это украл. Балвентий-свинопас и глуп, как поросенок; его справедливо прозвали «Поросячий ум». Если он не отец Верания, то к чему же царский оруженосец говорит это? Какая ему выгода быть сыном свинопаса, глупого, дряхлого?
   – Не знаю, отец, не знаю... А не нравится мне все это... Ультим не верит, что Вераний спасет старика, и горько, горько расплачется, если деревенские возьмут его...
   – Твой этот брат тоже умом недалек, смахивает на поросенка; я ему в утешенье позволю взять целую связку колбас: пусть разложит их звездою, лучами, на груди жертвы.
   – А я хоть кисть винограда в общую гирлянду вплету с девушками.
   – Ты станешь в этом году зашивать жертву, а Ювент назначен закрыть лицо обреченного платком, который вышит его сестрою.
   Амальтея грустно вздохнула и хотела что-то возразить или добавить к услышанным сообщениям, но отец перебил ее, говоря как – то смущенно, с запинкой.
   – Амальтея!.. Вот уже больше трех лет Вераний твоим женихом числится, а дело на лад не идет... Отчего это?
   – Разве ты забыл, отец?.. Ты сам с ним поссорился.
   – Поссорился-то поссорился... но... но и помирился.
   – Вераний стал являться в нетрезвом виде, грубил тебе; я при нем стала просить, чтобы ты не отдавал меня за пьяницу, а он, точно в насмешку, ни с того, ни с сего, объявил, будто узнал своего отца в Балвентии и не женится, пока не освободит его от рабства.
   – Все это так, дочка, а мнится мне тут другое... Верания отталкивает слух про тебя... Ты не видишься с младшим внуком фламина?
   – Вижусь. Мало ли с кем я вижусь!.. Не отворачиваться же мне от него, когда встретится!..
   – И часто?..
   – Что с тобою, отец?! Я хотела бы видеться и со внуком фламина, и с кем тебе угодно, лишь бы не выходить за Верания.
   Амальтея, залившись звонким смехом, убежала от отца плясать в деревенский хоровод, начавший ходить вокруг каменного жертвенника, где горели цветы и плоды, принесенные Терри, но ее смех вышел каким-то не натуральным, точно девушка силилась этой утрированной веселостью скрыть глодавшее ее лютое сердечное горе.
   Амальтея любила человека, о котором ей не следовало мечтать. И она, и внук фламина Виргиний, оба были глубоко несчастны, оба задавали и сами себе и друг другу роковой вопрос; чем может кончиться их нежная, идиллическая привязанность? – Его, конечно, дед женит на равной ему патрицианке; ее господин прикажет отдать за раба.
   В своих мечтах Виргиний и Амальтея решили, что не переживут разлуки, умрут, но тайный голос души говорил им, что это для них, нежных, любящих, робких, далеко не легкое дело.
   Виргиний не походил на Турна; Амальтея не имела характера Диркеи, способной прыгнуть с утеса в пропасть, если бы Вулкаций покинул ее.
   Всего этого с полною достоверностью Грецин не знал, но смутно подозревал многое. Глядя вслед убежавшей дочери, он невольно припомнил, как сам завязал первый узел знакомства своей семьи с внуком фламина, который пришел к нему в первый раз по делу, но потом и без особенной надобности стал наведываться в усадьбу Турна, – то прося позволения переждать застигнувшую его бурю, то дать ему проводника с фонарем через болотную топь вечером, то спросить, не приехал ли сын господского тестя, с которым он в хороших отношениях.
   Все это крепко не нравилось Грецину, приходилось скрывать от Турна визиты в его поместье внука Руфа, которого тот терпеть не мог.
   Турн вернулся с охоты на виллу в злобном, мрачном настроении, досадуя, зачем он лично заходил брать священную воду в рощу, куда мог послать слугу; он тогда не встретился бы с отвратительной полоумной Диркеей, Сивиллой[5] этих мест, которая растерзала ему сердце, накаркавши всяких бедствий, как будто он скоро утонет в болоте, чего он постоянно опасался, зная свое охотничье увлечение в часы преследования дичи: птиц, коз, зайцев и др.
   Выросши и почти состарившись при суровых, исстари заведенных обычаях, Турн, сердитый от мрачных предсказаний Сивиллы, был немало удивлен, когда пред самым входом в дом, на крыльце к его ногам склонился незнакомый ему чужой раб и без особенной робости или лести, сказал:
   – Высокородный Турн, я умоляю тебя, не обрекай моего отца в жертву Терре!..
   – Почему? – спросил помещик, озадаченный никогда неслыханною просьбой.
   Он предположил в этом предупредительное указание на какой-нибудь порок, делающий старика недостойным стать предметом чествований поселян.
   – Я люблю отца моего, – сказал Вераний, целуя подол платья Турна. – Он единственный человек, близкий мне в мире.
   – Только поэтому? Но если за одного будет молить сын, за другого – сестра, жена или дочь, то некого станет отдать народу; не лечь же мне самому в эту жертвенную Сатуру!..
   Отвернувшись, Турн хотел пройти в дом, но Вераний загородил ему дорогу, упавши на колена в самых дверях.
   – Господин, – молил он еще горячее, – вместо человека, ты можешь положить в Сатуру чучело.
   Турн отшатнулся в новом удивлении не столько поданной идеей, как смелостью этого доселе неизвестного ему чужого невольника.
   – Чучело?! – вскричал он.
   – Бросают же чучело в реку при ее разливах, господин, а прежде, говорят, всегда топили человека.
   – Да... Эта замена человека чучелом для Тибра утверждена Нумой Помпилием, а тут...
   – Нума окончательно утвердил этот обычай, а ввелся он гораздо раньше, с самого царя Нумитора, только не все его соблюдали. Ведь, надо же кому-нибудь начать, господин... Будь царем Нумитором в этом деле!..
   – Но я не царь.
   – Ты зять Великого Понтифекса.
   – Эмилий Скавр, мой тесть, один не может ломать уставы жертвоприношений. Ступай, моли его, молодой человек, но я уверен, Эмилий тебе ответит, что деревенский культ не подлежит его власти, а лишь городской, римский.
   – В таком случае, он подлежит власти помещика... Господин, пощади отца моего!..
   – Не хочу... Некогда мне... Я рад, что не затруднился выбором жертвы на этот раз... С плеч долой скорее сбросить эту обузу и надо уехать в Рим; ты, конечно, слышал, что этруски бунтуют. Пусти меня!..
   – По случайностям раздела военной добычи, я попал служить царевичу Люцию и приобрел его благосклонность. О, господин!.. Неужели ты, если зять царя Сервия, сына царя Приска, попросит, даст тебе денег сколько запросишь, купит себе отца моего...
   Пока он говорил, Турн с удивлением всматривался в его лицо, находя сходство с Вулкацием младшим, но тот был рыжий с гладкими волосами юноша, тогда, как Вераний чернел своею шевелюрой, как смола, курчавый, точно баран.
   Турну померещился в нем оборотень, вспомнилась рассердившая его Сивилла – Диркея; к ней по словам Грецина, являлся Аполлон под видом Вулкация, которого Турн ненавидел, как и его деда фламина.
   – Я рабами не торгую, – возразил он гневно, – а Люцию Тарквинию, Руфу, и всем их клевретам отвечу, что мои помещичьи распоряжения до них не касаются и подсылать ко мне своих невольников, делать неприятности, я не позволю. Прочь, грубиян!..
   Он дал Веранию своею богатырскою рукою такую пощечину, что тот с громким стоном откатился далеко от двери, а затем ледяным тоном слепой ярости, подобной тому, когда белокалильный жар и жгучий холод дают одинаковое ощущение, грозный господин молвил Грецину, указывая на Верания:
   – Чтобы я этого мерзавца больше здесь не встречал!.. Не то, все твои дети не вымолят тебе пощады!..
   До слуха входящего в дом Турна донесся взаимно-укоризненный разговор управляющего с чужим рабом.
   – Я говорил тебе, что он не послушает... Эх, неразумный!..
   – Неразумны вы, что терпите тиранство грубой силы! – отозвался Вераний, растирая прибитую щеку. – Если заблаговременно не прекратить эти жертвенные злодейства, которые давным-давно прекращены в Риме, то он, ведь, и тебя опустит в болото.
   – И лягу тогда за общее благополучие. Всякому свой черед, Вераний. Раб редко умирает спокойно. Прекратили, говоришь, избиения людей в Риме... Лучше что ль от этого стало? Нельзя там, господа в деревню посылают таких: одного в болото Терри, другого – в реку Тиберину или Янусу, а третьего, недостойного, попросту на веревку или в рыбную сажалку, за то одно, что состарился. Не зли господина! А то в самом деле, дашь ему мысли обо мне... Вспомнит, что и я стар... И он на тот год меня...
   Грецин задрожал от охватившего его ужаса, не договорив фразы.
   – Этого не будет! – вскричал Вераний еще смелее и энергичнее, – ты попал в рабство ребенком, оттого и не понимаешь свободы, а я был свободным воином в г. Вейях...
   – Постой! – перебил Грецин с усмешкой, хлопнув юношу по плечу, – я уже 10-ти лет был, а ты ребенком попал, много раз так говорил, а теперь ты заврался, противоречишь... Как же ты мог быть воином?.. Да и Балвентий смолоду тут...
   Вераний не срезался, оговорившись.
   – Ну, как бы там все это ни было, отец мой примирился с рабством, а я никогда не примирюсь. Люций Тарквиний показал мне иное обращение с рабами, нежели у Турна; у царевича Люция не всякий раб скотина. Я не дам погубить отца моего или... или никогда не женюсь на твоей дочери.
   – Да она и без того не идет за тебя... Эх, Вераний!.. Спрашивал я ее о твоих подозрениях насчет фламинова внука... Кто ее знает? Отшучивается... Встречается, говорит, он мне, как всякий другой.
   – Мне Тит сказал.
   – Он сам к ней сватался, еще до тебя... Тит-то[6].
   – Сказать словечко старому Руфу, так будет этому внуку жарко от него!.. Да только вас губить не хочется.
   – Нас губить?!
   – Не то, что губить, а... все-таки...
   Спохватившись, Вераний не договорил своей мысли и, чтобы перевести разговор на другое, горько заплакал от боли, растирая прибитую Турном щеку, заплакал и о грустной участи своего отца.
   Они уселись на ступенях крыльца господского дома, так как управляющий опасался уйти оттуда, ввиду возможности господского зова. Он боязливо прислушивался к гулким шагам деревянных подошв охотничьих сапог Турна, который бродил, можно было полагать, из угла в угол по атриуму своей заброшенной виллы, в тревоге, от наплыва всяких дурных мыслей не имея сил успокоиться.
   – Пойдет ли твоя дочь за меня, – говорил Вераний, – не пойдет ли, это дело другое; ты мне все равно, что тесть и теперь. Если отца спасти не успею, спасу тебя, вырву из неволи, дам тебе узнать другую жизнь, какою, ты говорил, наслаждались твои предки, греки в Сибарисе, жизнь свободных и богатых граждан, увезу тебя в Вейи.
   – Да ты уж это давно обещаешь, только свадьбу-то с Амальтеей никак не сыграешь, все откладываешь, то одно, то другое мешает, а теперь ее подозревать еще стал (статочное ли это дело?) в близости с внуком фламина.
   – Поглядим, Грецин, что на днях будет! – возразил Вераний.
   Он обнял свои колена, подняв их в уровень с подбородком, и плаксиво запел невольничье причитанье:
 
Такова уж судьба
Горемыки-раба!..
Виноват он лишь тем,
Что стал дряхлым совсем,
И опустят его
В придорожную топь...
Так велел господин,
Над рабом властелин...
 
   Вместо того, чтобы разразиться рыданьем об отце, чего ждал управляющий, Вераний вдруг расхохотался, как сумасшедший.
   – Что с тобой? – спросил Грецин, привскочив от изумления.
   – Да мне вспомнилось, как твой Ультим отличился сегодня у деревенских на жертвоприношении.
   – Придурковат парень!.. А что?..
   – Это было на заре. Старшина Камилл впереди стоял жертвоприносителем и пел долго, монотонно, гимн солнцу; чуть не к каждому стиху народ припевал за ним «чудное светило!» Ультим стоял, стоял, соскучился, и начал дурить, а за ним и другие. Ты знаешь, что Камилл высокого роста старик, сухой, костлявый; Ультим глядел, глядел на него, да вдруг вместо «чудное светил» запел «экий ты верзило!»
   Грецин усмехнулся.
   – И что же? Не треснули его по затылку за это?
   – Ближайшие смеялись; дурного ничего не вышло, даже кое-кто подтянул за ним, но только вполголоса, а потом и начали варьировать припевы, вместо хвалы солнцу складывая импровизации на деревенского старшину. Один тянет «Руки точно виллы!», другой гудит «Ты свиное рыло!», вышла полная какофония, только Камилл глуховат, знаешь, не слыхал этого.
   Сбитый с толка болтовнёю пустомели, Грецин забыл близкое присутствие грозного господина, подманил проходившую мимо свою жену, велел ей подать кувшин вина и принялся тянуть его с Веранием из одной кружки, впрочем, на сей раз осторожно, маленькими глотками, как бы лишь от скуки, безделья.
   Вераний тешил старика анекдотами, до каких тот был страстный охотник, особенно в хмельной час; на этом держалось влияние на него юноши, в котором он не подозревал Вулкация, старшего внука фламина.
   Вераний до самого полудня просидел на крыльце со стариком, то обнадеживая его получением всяких благ, то наводя ужас возможностью кончить жизнь в болоте, жертвою сельского праздника.
   Грецин внимательно слушал речи краснобая, сидя с ним на лестнице крыльца, не приметив, что у того нет ни малейшей печали от неудачи в спасении «отца», и ничто не навело его на подозрение, что это не раб, а старший внук фламина, подосланный старым жрецом интриговать против Турна, родственника ненавидимого им великого Понтифекса, Скавра.

ГЛАВА XII
Обречение жертвы

   Разбитной весельчак-краснобай Вераний был уже несколько лет известен всему округу, где находились поместья Турна и его заклятого врага, фламина Руфа.
   Многие приметили, что Вераний иногда ночью возится в помещичьей свинарне у Балвентия, но что он там делает, никто не знал, да и не пытались узнавать, так как он рекомендовался его сыном и свинопас этого не отрицал; из всех поселян только один Тит-лодочник, тоже ходивший к Балвентию по ночам, провожая его сына, при разговорах об этом как-то многозначительно ухмылялся, точно что-то имея на уме.
   У Верания водились деньги и он ими даже сорил в деревнях, обольщал красоток, но и этому никто не придавал значения по наивности одичалых жителей; они полагали, что раб ворует деньги у господ.
   Тит-лодочник стал богатеть, но его благополучие приписали, как он сам объяснял, выгодному сбыту работы, – продаже сделанных им лодок, рыболовных снастей, перевозу путников за озеро, и ловле рыбы.
   Наивный Грецин в своем добродушии верил всем сказкам, какие ему плел Вераний о себе с нередкими противоречиями, в которых самым злополучным пунктом был его возраст, в каком он стал рабом: то таким маленьким, что даже не помнит ни слова из вейентского наречия, отличавшегося от говора латинян, то Люций Тарквиний взял его взрослым при своем недавнем походе, и т. п.
   Объявлением своим отцом дряхлого свинопаса понизило его значение в глазах Грецина, мечтавшего получить в нем зятя «из благородных», т. е. такого, который мог бы с помощью влиятельной, богатой родни выкупиться из рабства сам, выкупить жену и тестя с его семьею.
   Грецин с этих пор стал холоднее относиться к отсрочкам свадьбы Амальтеи, хоть и не разрывал сватовства, потому что иного жениха не имели в примете.
   Он возобновил этот разговор с Веранием на крыльце господского дома по поводу своего удивления к его хохоту в такой день, когда его отца станут обрекать на мучительную смерть.
   – Навел ты меня опять на сомнения!..
   – В чем? – спросил хохочущий юноша.
   – Да во всем... вправду ли тебе «Поросячий ум» отец, или ты это так... нарочно?.. Морочишь?..
   – Ты думал, старый филин, что я, может быть, царский сын, и тоже, как Сервий, в цари попаду из невольников, ха, ха, ха!..
   – Я слышал, будто молва о полководце Тулле вздор... т. е. будто настоящим отцом Сервия был царь Приск, да уж так только оформили... потому... неловко сына невольницы... у великого понтифекса тоже есть такой сын...
   – Да.
   – Слыхал я, будто этому Арпину стоит уйти от нас в Самний к матери, и он там князем будет, вождем.
   – Арпин никогда не уйдет к самнитам, – возразил Вераний с жаром. – Арпин сердцем и душой римлянин.
   – А ты его знаешь?
   – Что говорить о том, Грецин, кого я знаю или не знаю!..
   – Вот, ты всегда так речь на другое сводишь!..
   – Давай лучше чокнемся за спасенье Балв... моего отца.
   Они чокнулись и выпили, сидя на лестнице, потом еще и еще, причем Грецин не замечал, что его собеседник не пьет, а лишь представляется пьяным, искусно наводя его на разные неподходящие идеи, выведывая нужное ему; старый толстяк даже забыл грозный окрик господина с приказанием никогда больше не позволять Веранию попадаться ему на глаза в усадьбе; это могло кончиться весьма печально, если бы Турну вздумалось выйти на крыльцо, но он, обуреваемый роем тревожных мыслей про набег этрусков, Туллию, Диркею, уставши шагать из угла в угол по атриуму дома, сел там и точно окаменел у стола, погрузившись в самое мрачное раздумье, пока к нему не пришли деревенские старшины и выбранный в жертву свинопас.
   Человек могущественный почти никогда не замечает, что он становится игрушкой ничтожных личностей, если тех искусно направит к нему интриган, кроющийся за спинами своих креатур.
   Турн Гердоний нимало не подозревал, что, отдавая Балветия в жертву поселянам, он исполняет не собственную, самостоятельно возникшую у него мысль, вытекающую из экономических соображений римского помещика тех времен, а внушение Вулкация через Тита-лодочника, прозванию которого «Ловкач» он не придавал значения, даже забыл его в те минуты, когда Тит не задолго до этого времени встретился с ним на дороге, будто случайно, привязался с охотничьими указаниями найденной им берлоги кабана, взбудоражил этим главную страсть Турна, гоняться за дикими животными по лесным и болотным трущобам, и ввернул в свою речь фразы о скором прибытии в усадьбу депутации старшин с просьбой дать им жертву из невольников, чтобы не пришлось метать жребий о свободных, перечисляя всех его деревенских слуг, указывал на Балвентия, как на самого дряхлого.