Умер он смертью нелепой, но мгновенной. Решил вставить «жучка» вместо перегоревшей пробки — и его ударило током. А сердце, надо думать, было уже ослаблено алкоголем.
 
Умереть бы, не веря в прогнозы,
Второпях не расчухав беду, —
Так столкнувшиеся паровозы
Умирают на полном ходу.
 
   Волею случая произошло это в годовщину смерти тёти Лиры, день в день.
   …Поминки затянулись, Василий Фёдорович подвыпил и начал поносить покойных Бываевых за то, что они вырубили деревья; он утверждал, что это «психозная выдумка», и упрекал филаретовских аборигенов в том, что они не воспрепятствовали этому. Гости начали обиженно расходиться; в первую очередь ушли женщины — те, что приготовили угощение. Но группка местных выпивох сидела как приклеенная.
   Валик был мрачен. Он почему-то считал, что участок и дом должны были перейти по наследству ему, а тут подсыпался этот братец дяди Фили. И сразу же, подлец такой, Антуана зарезал! И вот теперь мы, два миллионера, едим своего младшего брата по вечности!
   — Так ты не ешь! — сказал я.
   — Почему же не есть?! Это даже интересно: бессмертный боровок, а мы его ам-ам… И меня тоже съедят братья-киношники. Они не уважают меня. Они мой сценарий забраковали.
   В высказываниях этих я уловил цинизм неудачника. Между тем Василий Фёдорович решил, что пора свёртывать тризну, и пригласил выпить по разгонной.
   — Врёшь, желвак! — закричал Валик. — Рано нас разгоняешь! — И он торжественным движением руки указал на клумбу и всем поведал, что там зарыто.
   То ли говорил он очень доказательно, то ли пьянчугам очень хотелось выпить ещё, только факт, что сразу откуда-то появилась лопата и работа закипела. Копали поочерёдно. И вот бутылки появились на свет. Некоторые из них не выдержали, видно, зимних холодов, полопались, но большинство оказалось в целости. Пир возобновился с новой силой. Гости уже и не помнили, по какому поводу они сюда явились. Звучали пьяные песни, разухабистые анекдоты. Организатор мероприятия, Василий Фёдорович, тоже приналёг на портвейн и в результате свалился со стула наземь и захрапел.
   — Схожу по нужде, — сказал мне Валик и подмигнул. Что-то жутковатое почудилось мне в его тоне, в этом подмигивании. Какая-то злобная бодрость взыграла в Валентине.
   Вернувшись, он сразу налил себе стакан портвейна и часть напитка, будто спьяна, пролил себе на руки и затем тщательно отёр их носовым платком.
   — Отчего от тебя керосином пахнет? — спросил я.
   — Молчи! — прошипел он. — Я на бабулином керогазе чай подогреть хотел, голова болит, так я… Молчи, Пауль!
   — Дымком потянуло, — сказал один из пьющих. — Никак нам ещё по порции свининки выделят? Под портвейн — в самый раз.
   — Дым из окна идёт, — молвил другой.
   Из окна кухни валил дым. Окно комнаты, плотно зашторенное, светилось неровным, колеблющимся светом. Казалось, в нём отражается дальняя заря, казалось, занавеска колеблется от ветра.
   — Пожар! — крикнул кто-то. — Дом горит!
   Началась суматоха. Кто-то побежал за ведром, кто-то за багром. Крики, гвалт. Добровольная пожарная дружина прикатила бочку с насосом, шланг. Но старые, сухие стены пылали уже вовсю. Погребальный костёр в честь дяди Фили взметнулся аж в самое небо. Бились с огнём смело, но бестолково. Больше всех суетился Валентин. Он даже сделал вид, будто хочет влезть в окно, прямо в полымя, но его оттащили.
   Дом Бываевых догорал. Протрезвевший брат покойного плакал и ругался. Последние гости и пожарники-добровольцы покидали участок, толкуя о причине пожара. Все считали — виновата плохая проводка, из-за этого, мол, погиб и Филимон Фёдорович.
 
Если в доме ты чинишь проводку —
И про пиво забудь, и про водку!
 
   В тот же день мы с Валентином уехали в Ленинград. Валик был пьян, но хотел казаться совсем пьяным. Сидя в вагоне, порой он искоса, исподтишка поглядывал на меня, будто ожидал чего-то. Но я не сказал ему ничего существенного.
 
Друг не со зла порой обидит нас —
И другом быть перестаёт тотчас;
Но как легко прощаем мы друзьям
Обиды, причинённые не нам!
 

XXVII

   Когда подошёл мой возраст, меня признали годным для службы на флоте. Служить я пошёл с охотой и с тайной надеждой, что перемена обстановки растормошит мой задремавший поэтический дар. И служил я неплохо. Даже две благодарности в приказе имел! Но, увы, хоть морской романтики хватало с избытком, со стихами дело не шло. Даже и любовь не помогала.
   Должен сказать, что с Элой наши тёплые отношения постепенно сошли на нет. Но сердце не терпит пустоты: я влюбился в Клаву Антонову. По специальности она была корректор. Я познакомился с ней на поэтическом вечере в клубе «Раскат», в тот день наше литобъединение выступало со стихами перед широкой публикой. В числе публики оказалась и Клава. Когда вечер кончился, она подошла ко мне лично и сказала, что ей понравились мои стихи. Она, между прочим, спросила, давно ли я их сотворил. Я соврал, что совсем недавно; на самом деле они были созданы мною ещё до миллионерства.
   У Клавы был явно хороший вкус, да и сама она была девочка что надо.
 
У лисицы красота
Начинается с хвоста, —
А у девушек она
На лице отражена.
 
   Мы стали с ней встречаться, а когда я отбыл на флот, Клава стала писать мне. Я тоже слал ей письма. В них я намекал на серьёзность своих намерений.
 
Жизнь струилась твоя, как касторка, —
Я со скукой тебя раздружу,
Восьмицветное знамя восторга
Над судьбою твоей водружу!
 
   Но никогда — ни устно, ни письменно — я не посмел признаться ей, что я — миллионер. Порой умолчание равняется лжи, а порой оно хуже лжи.
   Переписывался я и с Валентином. Его на военную не призвали, у него что-то со здоровьем было не в норме. В своих письмах он жаловался мне на сослуживцев, на всё киношное начальство — его, мол, затирают. Он грозился: «Выведу всех на чистую воду!» По некоторым деталям можно было догадаться, что он пристрастился к выпивке. Я в своих посланиях увещевал его помнить, что впереди у него огромная жизнь, советовал ему жить организованнее, не переть зря на рожон.
 
Шагая по шпалам, не будь бессердечным,
Будь добрым, будь мальчиком-пай, —
Дорогу экспрессам попутным и встречным
Из вежливости уступай!
 
   Мои увещевания успеха не имели. Однажды Валентин известил меня, что ушёл из киностудии. затем вдруг написал, что его «знакомство с одной мурмулькой зашло так далеко, что придецца топать в дворец бракасочетаний, тем более папаня её директор магазина, с голаду не помрём».
   После этого Валик перестал мне писать. Два моих письма пришли обратно в часть с пометкою на конвертах «адресат выбыл».
   Отслужив и вернувшись в Питер, я первым делом устроился в мастерскую по ремонту радиоприёмников; радиотехнику я неплохо на флоте освоил. А вскоре женился на Клаве. Свадьбу мы организовали скромную, но Элу я пригласил — из вежливости, что-ли. Она, как ни странно, пришла на это празднество и даже подарок новобрачным принесла: застеклённую гравюру с видом набережной Мойки. Пробыла она недолго, с час, и ушла, пожелав мне счастья. Я понял, что больше она никогда не придёт.
 
Ни в саду, ни на пляже,
Ни на горке крутой —
Мы не встретимся даже
За могильной плитой.
 
   Прожила Эла, по тогдашним понятиям, не так уж мало — до восьмидесяти. Она стала известным и даже знаменитым архитектором. Всю жизнь ратовала за кирпичную кладку, была убеждена, что в век бетона и всяких новейших стройматериалов кирпич не устарел, — и создала свой стиль. Ну, ты знаешь: антимодерн. Поначалу стиль этот архитекторы тогдашние встретили в штыки, однако, как известно, он пережил и этих архитекторов, и Элу, и процветает поныне, борясь и соседствуя с прочими направлениями в зодчестве. Эти краснокирпичные толстостенные, немногоэтажные дома с узкими окнами, расположенными далеко одно от другого, кажутся угрюмыми, громоздкими, замкнутыми в себе; в них есть нечто казарменное. Но в то же время они дают ощущение прочности, незыблемости бытия, отрешённости от суеты и, как это ни парадоксально, ощущение уюта. Стиль этот постепенно завоёвывает всё больше сторонников на Земле и выше. Вадим Шефнер в каком-то своём стихотворении об архитектуре (он почему-то любил на эту тему писать) прямо-таки от восторга захлёбывался, описывая первые Элины дома.

XXVIII

   Незадолго до своей женитьбы, в один субботний день я отправился на поиски Валентина. На старой своей квартире он уже не жил, в справочном киоске мне дали его новый адрес, и поехал я на проспект Майорова. Когда я позвонил в нужную квартиру, дверь открыла мне приветливая на вид, очень модно одетая женщина. Но едва я сказал, что мне нужно видеть Валентина, приветливость с неё схлынула. Оказывается, она ждала монтёра с телефонной станции. Она обозвала меня алкашом, заявила, что это Валька прислал меня выклянчить денег и что ни фига я не получу.
   Я спокойно объяснил этой даме, что никаких денег мне от неё не надо. Разглядев меня попристальнее, она поняла, что на пьянчугу я не похож. Затем, узнав моё имя, она совсем смягчилась и сказала, что, «когда Валька был человеком», он часто вспоминал меня по-доброму. Потом сообщила, что Валентин пьёт, ни на какой работе больше месяца не удерживается, дома не живёт. Много раз обещал «завязать с этим делом», но опускается всё ниже и ниже:
 
Кто часто присягает,
Клянясь до хрипоты, —
При случае сигает
В ближайшие кусты.
 
   — А где он сейчас кантуется? — спросил я.
   — А пёс его знает. Я давно его не видела и видеть не желаю. Говорят, его каждое утро у «Восьмёрки» застать можно. — Она пояснила, что так в просторечии называется гастроном, расположенный недалеко от Садовой улицы.
   Я вежливо попрощался и для очистки совести побрёл к этой самой «Восьмёрке». Конечно, пустой номер: Валика я там не встретил, время-то было дневное. Свадьбу мы справили без него. А потом начались всякие хозяйственные дела и, главное, обменные, они очень много времени отняли. В конце концов мы с Клавирой (это так я её имя переделал) неплохо съехались в одну коммунальную, но уютную квартиру, и тоже на Петроградской стороне, на Гатчинской улице. На всё это год ушёл. Потом первенец родился, опять волнения, хлопоты… Тут не до старых друзей-приятелей.
   Но вот наконец в одно субботнее утро направился я к пресловутой «Восьмёрке». На этот раз мне повезло. Впрочем, тут это слово не вполне подходящее. Валика я встретил. Но какого Валика… То была последняя наша встреча.
   Я пришёл около одиннадцати. У двери винного отдела уже стояла группочка желающих опохмелиться.
 
Пред жгучей жаждой опохмелки
Все остальные чувства — мелки!
 
   Эти люди были меж собой запанибрата, звали друг друга по именам, по кличкам; слышались специфические шуточки. Я спросил одного из алкашей, не знает ли он моего дружка, — назвал ему имя и фамилию Валика, описал внешность.
   — Так это, наверно, Валька-миллионер! — ответил тот. — Его здесь каждый знает. Он, гадючий глаз, как наберётся, так орёт: «Вы все подохнете, а я ещё миллион лет проживу! Я миллионер!..» Трепло изрядное. Ясное дело, он и сегодня припрётся.
   Действительно, Валентин не заставил себя ждать. Но что с ним стало! Не так уж долог был срок нашей разлуки, но как скрутил его зелёный змий! Бледно-одутловатый, ссутулившийся, в мятом поношенном плаще, в брюках с бахромой, он подошёл к ожидающим алкогольной отрады, не заметив меня.
   — Миллионер — дитя вытрезвителя!.. Миллионер к князю Опохмелидзе в гости пожаловал! — послышались шутовские возгласы.
   Валик молча стоял на осклизлом асфальте, смиренно опустив голову. Нет, не подшучивания эти угнетали его, а что-то другое. Я шагнул к нему, но в этот миг два красноносых мужика, торопливо шедшие мимо, подмигнули Валентину, и он присоединился к ним. А я последовал за этой компашкой. Из их разговора я узнал, что в «парфюмерном тройник выбросили» и что это им как раз по деньгам. Это известие меня очень даже огорчило. Не буду врать, я тоже не святой, в праздник не прочь приложиться. Но чтоб одеколон в глотку себе лить — это никогда! И я тогда, на заре юных миллионерских лет, очень испугался за Валентина. Я кинулся к нему, положил руку на его плечо и сказал:
   — Валик, пойдём со мной!
   Он остановился, вылупился на меня как на чужого. Потом узнал.
   — Пауль! Откуда ты свалился?! Поставишь чарку?
   — Ладно уж, поставлю.
   Те двое, не задерживаясь, целеустремлённо потопали вперёд, а мы остались стоять на тротуаре. Я начал было рассказывать о своей женатой жизни, расспрашивать Валика о его житье-бытье, но он прервал меня:
   — Идём вот в то «Мороженое», там хоть сухача выпьем для разговора. А то язык не ворочается.
   Перейдя через улицу, мы вошли в «Мороженое», заняли столик в уютном уголке. Я взял по стакану каберне и по паре конфет.
   — Конфеты-то с утра ни к чему, — поморщился Валентин, торопливо выпив свою порцию. — Мне бы повторить… Повторение — мать учения.
   Я принёс второй. Валик приободрился. Даже важность какая-то в нём проявилась.
 
Опорожнена посуда —
Началось земное чудо!
 
   — Вот так и живу! — с вызовом изрёк он. — И не хуже других!
   — Хуже! — возразил я. — Глаза бы мои не глядели…
   — Ты что?! Поставил мне два гранёных с этой слабятиной мутной — так думаешь, и поучать меня заимел право?! — окрысился он. Его всего аж перекосило; нервы, видать, поистрепались.
   — Я к тебе по-хорошему, Валик. В порядке миллионерской взаимопомощи. Я тебе добра хочу.
   — Хочешь добра — выдели ещё стаканчик!
   Делать нечего, я взял ему третий. Этот он осушил уже не залпом, а глоток за глотком. И сразу скис, заныл, начал катить телегу на товарищей по бывшей работе: они его недооценили, в душу ему нахаркали. Затем стал капать на жену: она его прогнала. Вот у тебя, Пауль, имеется задрыга — извиняюсь, подруга жизни, — а у меня нет.
 
Ты с изящною женою
Дремлешь, баловень толпы, —
А со мною, а со мною
Делят ложе лишь клопы.
 
   Он долго жаловался, что у него теперь твёрдой работы нет. Он по негласной договорённости сторожит один склад, он, в сущности, на подачки живёт. Обманула его жизнь…
   Я тоже посетовал ему на трудности своей творчески-поэтической жизни, на недооценку меня критиками.
 
Не забудь, что ты не Пушкин,
И не лезь тягаться с ним, —
Кирпичом по черепушке
Мы тебя благословим!
 
   — Пора мне в свой особняк идти, в пристанище миллионера, — заявил Валентин. — Приглашаю тебя. Увидишь, до чего меня люди-людишки довели. И хобби своё покажу. Причуду миллионера увидишь.
   Мы вышли на улицу. Первым делом Валик потянул меня к той же «Восьмёрке».
   — Это и есть твоё хобби? — подкусил я.
   — Не топчи меня! Питьё — это моя основная профессия. Хобби у меня другое.
   Я взял пол-литра «Старки», купил полкило докторской и триста граммов сыра. Потом мы зашли в булочную и отоварились хлебом.
 
Заявляйтесь в мой дом. поскорее,
И с собой приносите дары;
Гастрономия и бакалея —
Две любимые мною сестры!
 
   Затем Валентин повёл меня в какую-то узкую улочку.
   — Вот и приехали! — объявил он. — Пожалте в мои апартаменты!
   Перед нами высился старинный трёхэтажный особняк. Подвальные окошечки его были забраны фигурной чугунной решёткой, а рамы на всех этажах — выломаны; проёмы окон чернели пустотой.
   — Не пужайся, дом на капремонт пошёл, но склад пока что ещё существует; подвал тресту нежилого фонда подчинён, — пояснил Валик.
   Мы вошли в безлюдный, заваленный всяким хламом двор и остановились перед обитой железом дверью, на которой висел огромный амбарный замок. Валентин с ответственным видом полез в карман, вынул ключ и отворил дверь.
   — Осторожно, тут четыре ступеньки! — предупредил он. Затем снял с невидимого гвоздя лампу «летучая мышь», зажёг её и повёл меня за собой.
   Подвал был сухой; в нём пахло не сыростью, а пороховыми газами, как в тире, и это меня удивило. Мы шли, петляя между штабелями жестяных и деревянных ящиков, между пригорками из пустых мешков. В одном месте были свалены в кучу старые магазинные весы; в другом — какие-то эмалированные ёмкости и алюминиевые жбаны. Наконец мы подошли к фанерной двери.
   — Входи, Пауль, в хазу нищего миллионера! — пригласил Валентин.
   Я очутился в комнатке со сводчатым потолком и выщербленным цементным полом. Справа чернел дверной проём, ведущий неведомо куда; слева маячило узенькое зарешечённое оконце, из него мутно просматривался облупившийся брандмауэр соседнего дома. В каморке стояла колченогая железная кровать, застеленная мешковиной, перед ней стол, сконструированный из ящиков; столешницей служила покоробившаяся чертёжная доска. Имелся и стул со сломанной спинкой; наверно, кто-то из переезжавших жильцов дома бросил его за ненадобностью.
   Когда хозяин хазы поставил лампу на стол, я увидел, что там, помимо пустых стаканов и кое-какой посуды, лежит большая пачка открыток. Я принялся перебирать их. То были фотографии киноактёров, кинорежиссёров и киносценаристов; таких в те времена было навалом в каждом газетном киоске. Неоригинальное хобби, подумал я. Но что меня удивило, так это то, что в пачке были только мужские лица.
   — Не узнаю тебя. Валик: ни одной красотки нет в твоей могучей коллекции.
   — Женщин я щажу, — загадочно и хмуро изрёк он, откупоривая бутылку.
   Мы приняли по полстакашку, и Валентин ещё больше помрачнел. Он начал вдруг укорять меня в том, что я будто бы принёс ему несчастье. Я, конечно, стал обороняться словесно.
 
Мирно текла деловая беседа,
Пахло ромашками с луга…
Два людоеда в процессе обеда
Дружески съели друг друга.
 
   Валентин вдруг замолчал. Недобрая ухмылка кривила его губы. Внезапно он нагнулся и извлёк из-под кровати малокалиберную винтовку и цинку с патронами.
   — Ты что, укокать меня замыслил? — нервно пошутил я.
   — Не тебя. Хоть тебя-то, может, в первую очередь бы следовало, — пробурчал он и, зарядив тозовку, положил её на постель.
   — Она что, как сторожу тебе полагается? — спросил я.
   — Чёрта лысого! Я спёр её, а где — не скажу… Ещё слегавишь. Найдут — срок припаяют… Впрочем, плевать мне, отсижу. Времени впереди хоть отбавляй.
   Взяв со стола фотографию какого-то кинодеятеля, схватив лампу, он направился к проёму в стене.
   — Сейчас моё хобби увидишь! Идём, Пауль!
   Я потопал за ним. Мы вступили в тёмный коридор, затем упёрлись в штабель ящиков. Валик прибавил огня в лампе, повесил её на свисавший со свода крюк. Затем приладил портрет к верхнему ящику специальной защипкой и пошагал обратно в комнатёнку. Я — за ним.
   В полутьме он взял мелкокалиберку и встал в дверном проёме в положении «стрельба стоя». В другом конце коридора, подсвеченная лампой, вырисовывалась улыбающаяся физиономия кинорежиссёра.
   — За то, что ты один из тех, которые не дали мне хода в киноискусство, к расстрелу тебя присуждаю! — выкрикнул Валентин, нажимая на спуск.
   Выстрел в помещении прозвучал очень громко, но лицо по-прежнему улыбалось со снимка, открытка не пошелохнулась. Валик попал только с четвёртого раза и потом торжествующе сунул мне в руки простреленную фотографию.
   — Вот! В самый лоб влепил!
   — Какой герой! — сплюнув, сказал я. — Дерьмом ты стал, Валик.
   — Я дерьмо, а ты ещё хуже! — выкрикнул он. — Я по картинкам пуляю, а ты живых людей гробишь!
   — Опомнись, что ты несёшь! — возмутился я.
   — Вот то и несу! Если б не твоя рябинка эта сволочная засохшая, дедуля бы в другом месте яму стал копать и не влипли бы мы в это миллионерство. Ты беду нам принёс! Взвалил на нас миллион лет жизни, а настоящую жизнь отнял!.. За тобой, наверно, ещё какие-нибудь такие дела водятся…
   Я стоял, ошеломлённый его инвективами, а он выбрал из пачки ещё одну открытку и приладил её к ящику — для расстрела. Это лицо было мне знакомо, это был комический артист. С тех пор как я на Клавире женился, я стал в кино похаживать, она кино любила, и этот актёр мне нравился, очень он смешил меня. И тут мне стало очень обидно за него, что Валик его к смерти приговорил. А Валик уже целится.
   — Не смей этого делать! — закричал я. — Не позволю! — и побежал к ящику, и стал под лампой, заслонив собой эту самую открытку. Сам не знаю, почему я это сделал. Может, я его, артиста этого, живого не стал бы заслонять, не решился бы, а тут фотографию его прикрыл своей фигурой. Я, правда, вполпьяна был, да и обвинения Валика очень уж меня по сердцу ударили.
   — Отойди, гад неумытый! — заорал Валик. — Серьёзно тебе говорю!
   — Не отойду! — твёрдо ответил я. — И плевать я на тебя хотел!
   — В последний раз говорю — отойди!
   Я в ответ плюнул в сторону Валика и показал ему фигу.
   Грохнул выстрел. Я почувствовал в правом плече боль, вроде как при ожоге. Пиджак на этом месте сразу отсырел, потяжелел. Но в общем-то было терпимо. Я снял лампу с крюка, прошёл по коридору в комнатёнку. Валентин уже бросил на пол тозовку и лежал на своём ложе лицом вниз, бормоча что-то непонятное.
   — Спасибо за гостеприимство, — сказал я, ставя лампу на стол. — Помоги мне болонью надеть.
   Он поднялся с кровати, помог мне натянуть плащ. Потом, по моему требованию, проводил меня через склад до наружной двери. На прощанье я объявил ему, что жаловаться на него я, конечно, никуда не пойду, на этот счёт он может быть спокоен. Но встречаться с ним нигде и ни на какой почве впредь не желаю. Амба!
   Он заплакал пьяной мужской слезой, стал каяться. Стал обещать, что покончит с персональным алкоголизмом, собственными честными трудовыми мозолистыми руками задушит зелёного змия, перекантует свою жизнь на сто процентов. Но я вынес вотум недоверия.
 
Однажды некий людоед,
Купив себе велосипед,
Стал равным в скорости коню,
Но изменить не смог меню.
 
   Но тут же у меня мелькнула мысль, что если не оставить Валику никакого лучика доверия и надежды, то он, ещё чего доброго, как дядя Филя, примется за ремонт электропроводки — с таким же печальным исходом. И поэтому я произнёс такие итоговые слова:
   — Валентин, я тебя не желаю видеть не навсегда, а только на тысячелетие. Ровно через тысячу лет, двадцать седьмого августа две тысячи девятьсот семьдесят второго года, буду ждать тебя в одиннадцать утра на Дворцовой площади у Александровской колонны. Замётано?
   — Замётано! — радостно ответил Валентин. Минут через десять у Консерватории я поймал такси и дал таксисту адрес Кости Варгунина, моего дружка по флотской службе, он на Гончарной жил. Мать его была военврачиха, хорошая женщина. Когда я из такси выходил, шофёр начал было выражать недовольство, что я кровью обивку немного испачкал, но я добавил пятёрку, и он успокоился. Косте и его мамаше я сказал, что это один ревнивец в меня по ошибке пальнул и что в больницу я не хочу с этим делом обращаться, пусть всё будет шито-крыто. Елена Владимировна оказала мне срочную медпомощь, сделала перевязку. Ранение было касательное, кость не задета. Потом эта рана быстро зарубцевалась, сейчас только чуть-чуть заметный следок остался.
 
Без мудрой помощи врача
Жизнь догорает, как свеча.
Но если врач поможет ей —
Сиять ей много, много дней!
 
   Ну а для Клавиры я по поводу этой травмы придумал подходящую легенду, она ей поверила.

XXIX

   С того невесёлого дня стал я перебирать в памяти события своей житухи — звено за звеном. И выходило так, что в злых пьяных обвинениях Валентина гнездилась горькая истина. Не будь меня — не произошло бы того, что произошло. Валик только одного не знал — с чего всё это началось, а то его обвинения были бы ещё острее. О том, что из-за меня погиб брат, я никому на свете не говорил и от Валентина тоже этот факт в секрете держал. А ведь всё началось с этого невольного убийства. Оно потянуло за собой длинную, но прочно соединённую своими звеньями цепочку событий. И миллионером я стал потому, что убил брата. А тётя Лира и дядя Филя стали миллионерами из-за меня и из-за меня же и погибли.
   Но разве я хотел зла Пете? Разве я хотел зла Бываевым? Разве я виновен? Но, с другой стороны, если бы не я… Мысли мои вертелись в каком-то заколдованном печальном кругу.

XXX

   Годы шли. На работе у меня всё обстояло благополучно. С Клавирой жили мы дружно, сыну Витьке уже пять лет стукнуло. Вроде бы процветай да радуйся, но я ведь не олух бесчувственный, я понимал, что впереди маячат возрастные трудности: Клава — простая смертная, а я — миллионер. Они, трудности эти, и на самом деле в дальнейшем возникли. Но не о том сейчас моя речь.
   Меня всё время томили чувство одиночества и невозможность ни с кем поделиться тайной своего миллионерства. Иногда я начинал казаться себе каким-то прохиндеем, который ценой смерти брата родного заимел жизнь почти вечную и не знает, что с ней делать. Но больше всего меня то угнетало, что талант мой застыл на точке замерзания. Некоторые мои товарищи по литобъединению уже в толстых журналах густо печатались, а я сидел у моря и ждал погоды. У меня был творческий запор.
   И вот решился я потолковать обо всём этом с Вадимом Шефнером. Почему именно с ним? На то имелись особые причины. Во-первых, мне нравились некоторые его стихи, правда не все. Не те, где он со своей колокольни, а вернее — с кочки, поучает всех и каждого, как нужно жить, а те, где он вроде бы сам с собой наедине размышляет. А во-вторых — и это всего важнее, — я был знаком и с прозой его сказочно-фантастической. Правда, сам я её, между нами говоря, не читал, я фантастику терпеть не могу, но, когда я на флоте служил, один мой сослуживец, Гена Таращенко, — наши койки рядом стояли — очень интересовался шефнеровской фантастикой и часто пересказывал мне её. Я, чтоб человека не обидеть, его не перебивал.