Начальник шифровального отдела, Евгений Джосов, слыл самым коварным сердцеедом во всем штабе армии. Внешность у него для этой роли была подходящая: высокий улыбчивый брюнет с крепкими плечами вразлет, танцующей походкой и острым взглядом широко расставленных глаз. Глубины они были такой, что, казалось, засмотришься да и улетишь в них, ухнешь в пропасть, заполненную влекущим черным мраком.
   Его гимнастерка и галифе всегда были безупречно выглажены, а яловые сапоги сияли в любую погоду. Когда только он успевал наводить на них глянец, никто не понимал. Случалось, что Джосов сутками не выходил из штаба, потом мчался куда-то на джипе, по снегу или под дождем, но возвращался неизменно свежий, с улыбкой на губах и неизменным блеском расчищенных сапог.
   Джосов прекрасно знал английский, на фронт его забрали прямо из МГУ, и он всегда вкручивал в свою речь разные английские словечки. За глаза девушки называли его Джеймсом, но Джосову, похоже, такая кличка скорее импонировала, чем сердила.
   С некоторых пор Джеймс начал выказывать Полине знаки внимания. Подолгу, заглядывая в глаза, разговаривал на разные служебные темы, перебирая неважные и ненужные мелочи, отпускал домой при первом удобном случае. Полина жила вместе с двумя девушками на квартире неподалеку от штаба и, забравшись на свою койку в пустой комнате, размышляла о жизни, о майоре и неизвестно где находящемся юном лейтенанте.
   – Ой, Полинка, – шутили шифровальщицы, – что будет, что будет! Пропадешь ни за ломаный грош.
   – Не пропадет, – уверяли предыдущие жертвы Джеймса. – Это не называется пропасть. Упасть, – тут они томно вздыхали, – упасть, несомненно, упадет. Но падать с Джеймсом одно удовольствие. Он такой… такой… галантный, – наконец выговаривала одна, не зная как иначе описать мужские достоинства майора.
   – И неутомимый, – присовокупляла другая.
   – И нежный, – добавляла третья.
   Девушки относились к Джосову, словно наложницы к хозяину гарема, и этот статус, полученный не силой денег, а волшебством обаяния, майор поддерживал с величайшей искусством и деликатностью. Любой другой на его месте давно бы нарвался на скандал или сцену ревности, но Джеймс каким-то чудом умел не только мирно сосуществовать с бывшими пассиями, но и на их глазах заводить новых любовниц. Одним словом, этот человек обладал незаурядными дипломатическими способностями.
   Как-то вечером он задержался в отделе до глубокой ночи. Навалилось много срочной и сложной работы, и Джеймс делал ее собственноручно. Из всех шифровальщиц он оставил одну Полину и, закончив очередной лист, перебрасывал его ей для проверки. Работал он безукоризненно: быстро и без единой помарки. За весь вечер Полине удалось поймать только три небольшие ошибки, скорее даже, описки, не меняющие смысла шифруемого текста.
   Перед уходом, когда они подошли к вешалке с шинелями, Джеймс обнял Полину и осторожно прикоснулся губами к ее губам. Он не целовал ее, нет, а просто приложил губы к губам, так, что его мягкие каштановые усики чуть щекотали ее нос. Его правая рука нежно гладила ее по спине, между лопатками, прямо поверх пуговиц бюстгальтера, а левая едва ощутимо легла на грудь.
   Полину потянул, закрутил сладкий омут, ей захотелось прижаться к Джеймсу всем телом и поплыть, поплыть вместе с ним по еще неведомой ей реке.
   – А меня Макс! Макс Додсон! – прозвучал в ее ушах голос младшего лейтенанта. – Семьдесят шесть двадцать!
   Полина отстранилась.
   – Ты не думай, girl, – жарко зашептал Джеймс, придвигаясь, – я серьезно. Влюбился в тебя по самые уши. Пробралась ты в мое сердце обходным маневром. Думаю только о тебе, просыпаюсь с этой мыслью и засыпаю с ней же. Выходи за меня замуж.
   Полина с удивлением посмотрела на майора. Ни одна из его бывших пассий никогда не рассказывала о подобном предложении.
   – Не веришь?
   – Не верю.
   – Вот, послушай. Меня скоро переводят. Забирают в Москву. Поехали со мной, baby. Поженимся и поедем вместе.
   У Полины закружилась голова. Майор ей всегда нравился, но мысль о том, что придется стать «одной из», мгновенно отрезвляла. Ну и Додсон, младший лейтенант Додсон …
   – Не веришь? Тогда я обещаю, – Джеймс отодвинулся на шаг. – До свадьбы пальцем к тебе не прикоснусь. Ни одним пальцем.
   В знак доказательства он поднял вверх правую руку и оттопырил мизинец с длинным ухоженным ногтем.
   Ночью Полина долго не могла уснуть. Да и какой девушке спится после того, как ей впервые делают предложение. Варианты будущего, поначалу казавшиеся невозможными, к утру приобрели вкус реальности, а шальная перспектива выглядела вполне конкретным проектом судьбы. И без того смутный образ младшего лейтенанта в рассветном сумраке почти сошел на нет. Проснувшись, Полина решила принять предложение Джеймса.
   – Но без рук, – повторяла она себе. – Только без рук. Если сдержит свое обещание, тогда ему можно верить и в остальном. Если же нет.… В конце концов, она ничего не теряет. И так, для девушки ее возраста и внешности, – Полина подходила к зеркалу и еще раз придирчиво оглядывала себя с головы до ног, – да, ее внешности, она ведет себя более чем скромно. Ведь Додсону она ничего не обещала, они ведь и поговорить не успели, только обменялись номерами полевой почты. С тех пор прошло два года, и она честно-честно была верна лейтенанту, так, словно дала ему слово.
   В штаб Полина шла радостно, словно на Первомайскую демонстрацию, но по мере приближения к двери отдела тысячи демонов сомнений начали терзать ее сердце.
   «Рассказать девушкам или не рассказать? Как вести себя с Женей – дурацкую кличку Джеймс она больше не хотела произносить – сразу сообщить, что согласна, или дождаться повторного предложения?»
   День шел подобно всем другим дням, Джосов то сидел за своим столом, заваленным бумагами, то выбегал из комнаты, не забывая ласково глянуть на Полину. Когда девушки собрались на обед, он так многозначительно посмотрел ей в глаза, что она, сразу уловив намек, вернулась на свое место.
   Когда все вышли, Джосов быстро приблизился, сел рядом.
   – Ну, что, my heart, пойдешь за меня?
   – Пойду, – ответила Полина и покраснела.
   Он осторожно взял ее руку и нежно поцеловал.
   – Давай пока держать это в тайне. Мы ведь с тобой шифровальщики, умеем хранить секреты. Зачем возбуждать толки и пересуды. Ты согласна?
   Полина кивнула.
   – Все может случиться быстрее, чем я думал. Прямо на днях. Ты потихоньку готовься, сложи вещи, ну, и вообще, – Джосов помахал рукой будто разгоняя дым от папиросы. – Я возьму тебя как сопровождающую, а поженимся уже в Москве. Подальше от ревнивых глаз.
   Она хорошо понимала его опасения. Он поступает умно и правильно: незачем зря бередить раны и вызывать людскую зависть.
   Прошло несколько дней, наполненных работой, укромными взглядами и якобы случайными прикосновениями. Данное обещание Джосов держал, как настоящий английский лорд, а Полина, в свою очередь, не обмолвилась ни одним словом. Все складывалась наилучшим образом, но назвать себя счастливой она не могла. Клятва, пусть и не произнесенная вслух, успела пустить в ее сердце глубокие корни. Каждый день, прожитый вместе с Додсоном, а таких дней набралось уже немало, потихоньку поворачивал ее мировоззрение на мельчайшую долю, неуловимую часть градуса. Собравшись вместе, эти невесомые частицы сложились в настоящий сектор и теперь, сама того не осознавая, Полина смотрела на мир под другим углом, углом Додсона.
   И вот, он настал, этот день. Джосов вернулся от начальства веселый, не таясь, присел возле Полины, приблизил лицо, округлил глаза.
   – Завтра, my fair lady, улетаем завтра, в шесть утра. Иди домой, собирайся, я приеду за тобой в пять десять.
   Вечером Полина во всем призналась соседкам по комнате. Дальше скрываться было бессмысленно, да и не нужно, через несколько часов шифровальный отдел с его пересудами, обидами и ревностью отставленных пассий останется далеко за спиной.
   Ох, что началось в комнате! Сколько было визга, поцелуев, поздравлений, а потом предостережений и опасений. Прибежали девушки из соседнего дома, весть о женитьбе Джеймса разлетелась с быстротой молнии. Полину удивило, что это событие ее товарки трактовали не как радостное соединение сердец, а как ее, Полины, охотничий успех. Джеймс в их представлении выглядел большим, свободно гулявшим хищником, а она – смелым и удачливым ловцом.
   Задремать ей удалось только на несколько минут. Ей приснился отец, он сурово качал головой и приговаривал:
   – Коль нидрей, коль нидрей![1]
   Спустя три часа она стояла на летном поле, рядом с Джосовым. Неподалеку разогревал моторы самолет, на котором им предстояло улететь в Москву. Джосов держал ее за руку, и она слышала, как он рассказывает о каком-то происшествии последней ночи, чуть не сорвавшем поездку. Она молчала, разглядывая темную махину самолета с едва освещенными иллюминаторами. Она чувствовала, как похолодели от утреннего мороза ее щеки и молила, сама не зная кого, чтобы он вразумил ее, дав понять, в чем состоит ее долг.
   Самолет взревел моторами и подкатил прямо к ним. В полдень они с Женей будут уже в Москве, разве можно отступить, после всего, что он для нее сделал, после поздравлений и напутствий девушек. Отчаяние вызвало у нее приступ тошноты, во рту стало горько.
   Она почувствовала, как Джосов сжал ее руку.
   – Идем!
   Ветра всех воздушных океанов бушевали вокруг ее сердца. Он тянет ее в черную глубину неба, она погибнет, она уже никогда не вернется на землю.
   – Идем!
   Нет! Нет! Это невозможно. Ее ноги словно прилипли к земле. Из открытой двери самолета высунулся летчик и несколько раз приглашающе махнул рукой.
   – Идем же! Больше нельзя ждать.
   Немыслимо, невозможно.
   – Макс! Макс Додсон! – прозвучал в ее ушах голос младшего лейтенанта. – Семьдесят шесть двадцать!
   В пучину, поглощавшую ее, она бросила свой крик отчаяния и мольбы.
   – Девяносто два десять! Девяносто два десять!
   Джосов тянул ее за руку и звал за собой, но она не слышала, опустив голову. Перед ее глазами стоял утренний розовый снег на неведомом полустанке под Харьковом.
   Летчик нетерпеливо помахал рукой и что-то крикнул, но Джосов даже не обернулся, продолжая что-то горячо говорить. Полина подняла голову и беспомощно, словно затравленное животное посмотрела прямо в его глаза. Не любя, не прощаясь, не узнавая…
Письмо третье
   Дорогие мои!
   На этот раз мне приснилось, что я превратился в растение, красивый цветок, с толстыми, влажно блестящими листьями, крепким стеблем и ветвистыми корешками. Я жил в горшке, заполненном вкусной землей. Горшок стоял на подоконнике и сквозь квадрат окошка я мог наблюдать удивительный мир, простирающийся за тонкой поверхностью стекла. В этом мире жили огромные ноги: они сновали, суетились, медленно расхаживали, прыгали, или стояли на месте, изредка меняя позу. Ноги принадлежали людям, похожим на тех, которые жили в комнате, примыкавшей к моему подоконнику.
   Где-то вдалеке, в дальнем углу комнаты, были ступени, по ним люди спускались, возвращаясь с улицы, или поднимались – уходя. Дверь со скрипом распахивалась, и сквозь нее в комнату втекал ужасающий смрад. Но люди не обращали на него никакого внимания. Впрочем, они сами испускали еще худшее зловоние.
   Людей в комнате жило трое, мужчина с всклокоченной бородой, женщина в вечно засаленном платье и девочка. Мужчину я почти не видел, он рано уходил и возвращался уже в темноте. Женщина тоже уходила рано, но все-таки позже мужчины. По вечерам, возвращаясь, они громко спорили, часто ругались, а иногда били друг друга, наполняя комнату гнилостными испарениями своих ртов и волнами ненависти. Цветы видят эмоции, и я мог наблюдать, как черные клубы злости обволакивают стол, заползают под кровати, оседают в углах.
   С девочкой я дружил. Она почти не выходила наружу, днем тихонько играя на полу, перекладывая какие-то коробочки, рассаживая по стульям потрепанных кукол, а ночью спала возле меня, на постели, расположенной прямо под окном.
   Мы часто разговаривали, вернее, она рассказывала мне разные истории, пела песенки, аккуратно протирая мои листья влажной тряпочкой. Если девочка выходила на улицу, она первым делом прибегала к окну, присаживалась на корточки и посылала мне воздушный поцелуй. Оконное стекло она тоже мыла, чтобы недолгие лучи солнца попадали на мои листья.
   Если мужчина и женщина походили на грязные, волосатые шары, то девочка светилась ровным оранжевым светом. В ее груди пульсировал небольшой шарик, похожий на маленькое солнце. Когда она садилась возле меня, я осторожно оплетал этот шарик тонкими, невидимыми человеческому глазу лепестками. Мы становились одним целым, я и девочка, тепло шарика наполняло мой ствол, уходило в корни, питало листья. В эти моменты я любил ее самой нежной и преданной любовью, а она любила меня, рассказывая о всевозможных происшествиях ее маленькой жизни, жалуясь, а иногда плача. Впрочем, плакала она довольно часто, ее сладкие слезы капали на мои листы и я с восторгом пил эту чудесную влагу.
   Начиная с ранней осени в комнате воцарился влажный холод, и девочка почти все время проводила в кровати, кутаясь в одеяло. Мужчина топил печку только по вечерам, громыхая дровами, с непонятным ожесточением забрасывая уголь в красный проем. Наледь, покрывающая стекла, чуть-чуть оттаивала, и я вдыхал эти пары, мечтая о лете.
   Девочка мечтала вместе со мной. По утрам, высовывая из-под одеяла тонкую ручку, она осторожно гладила мои листья и утешала меня, обещая скорое наступление весны. Я обвивал ее пальчики, прикасался лепестками к теплому шарику и сразу чувствовал облегчение.
   Зимой приходилось страдать от холода, но зато я наслаждался отсутствием смрада: люди, закутанные во множество одежек, меньше воняли, а с улицы, когда открывалась дверь, доносился только крепкий запах мороза, перемешанный с печным дымом.
   Когда же наступило долгожданное лето, в комнате произошли перемены. Одним ранним утром мужчина ушел, с грохотом захлопнув за собой дверь, и больше не вернулся. Вместо него каждый вечер в комнату стали приходить другие мужчины. Каждый из них сначала долго ел и пил за столом, разговаривая громким, грубым голосом, а потом до середины ночи возился с женщиной на кровати за занавеской, распространяя невыносимое зловоние. Девочка не спала, сжимая пальчиками мои листья, ее плечики сотрясались от рыданий, но эти, за занавеской, ничего не слышали.
   Она перестала петь, и начала рассказывала очень грустные сказки с несчастным концом.
   – Ты мой единственный друг, – говорила она, целуя мои листики. – Ты мой единственный, единственный друг.
   Ее оранжевый шарик потускнел и сжался. И светил он уже не так ярко, теперь мне приходилось долго-долго не отпускать лепестки, прежде чем живительная энергия пронизывала мои корни.
   В один из дней я заметил, что в оранжевом фоне появились черные полоски, похожие на трещинки. Девочка почти перестала играть, и большую часть времени сидела на кровати, беззвучно шевеля губами. Иногда она протягивала руку и гладила мои листья. Наверное, мне не стоило приникать к ее оранжевому шарику. Но я так привык, так сросся с ним, что попросту не мог оторваться.
   Трещинки становились все больше и больше, превращаясь в пятна. Шарик потемнел, налился чернотой. Девочка слегла, ее тело регулярно сотрясали приступы кашля. Женщина носила ей какие-то порошки, поила молоком, но кашель не уходил, а черные пятна продолжали разрастаться.
   Осенней ночью, когда за окном моросил холодный и злой дождь, девочка проснулась под утро, тяжело дыша, всхлипывая. Женщина только что заснула, утомившись от возни с очередным мужчиной, и не слышала стонов девочки. Она звала ее слабым голосом, звала долго, с хрипом раздувая горло. Но женщина не отвечала.
   Оранжевый шарик дрожал и бился, словно пламя гаснущей свечи. Девочка перестала звать на помощь, и дрожащими пальцами прикоснулась к моим листьям. Я благодарно приник, охватил шарик своими лепестками, и он, несколько раз дернувшись, угас.
   После того, как девочку унесли в деревянном ящике, моя жизнь превратилась в сущий ад. Женщина, и приходящие к ней мужчины начали курить прямо в комнате. Раньше, из-за девочки, они выходили на улицу, и, только возвращаясь, приносили с собой удушающие миазмы табачной вони. Сейчас же густые клубы отравы витали в воздухе, оседали на мои листья, и постепенно проникали вовнутрь, нанося мне непоправимый вред.
   Но хуже всего были окурки. Их втыкали в горшок, совершенно не заботясь о моем здоровье. Скоро земля скрылась под их черно-желтыми, отвратительно скорченными телами. Трупный яд умерших окурков быстро добрался до моих корней, и я стал чахнуть. Мои листья, прежде такие упругие и блестящие, побурели и начали опадать один за другим, а ствол скрючился. Но женщина не обращала на меня никакого внимания, ей даже в голову не приходило выкинуть окурки, полить землю водой, протереть листья. Еще бы, если она дала умереть собственному ребенку, разве ей было дело до какого-то цветка?
   Ударили морозы. Печку теперь топили не каждый вечер, а время от времени и в одну из ночей, когда наледь на окне почти достигла края моего горшка, я умер.
   Сейчас, сидя в своей комнатке, прислонившись спиной к теплой стене, я вспоминаю подробности жизни на подоконнике, и слезы стыда катятся из моих глаз.
   Дорогие мои! Я совсем одинок в этом мире, кроме вас, вернее, памяти о вас, мне не к кому обратиться, некому рассказать, не у кого попросить прощения. Я виноват перед этой девочкой, виноват страшно, но ни исправить, ни загладить свою вину уже не могу. И если существует какая-то справедливость, если есть кто-то, способный оценить и простить, пусть он знает, что стыд, жгучий стыд испепеляет мое сердце и от этого огня некуда ни скрыться, ни убежать.
   Любящий вас – сын.

Глава четвертая
ГРУБАЯ ШЛИФОВКА

   – Прежде всего, – сказал Кива Сергеевич, любовно поглаживая вырезанную Мишей заготовку, – займемся вогнутым зеркалом. Строить мы будем зеркальный телескоп. Почему зеркальный?
   Он строго посмотрел на Мишу.
   – Потому, что его придумал Ньютон, – не задумываясь, ответил Миша
   – Уважение к авторитетам похвальная и мудрая привычка, – согласился Кива Сергеевич. – Она помогает избежать многих неприятностей. И все-таки, я вас спрашиваю, пан млоды, почему зеркальный, а не линзовый?
   Он помолчал несколько секунд, вопросительно взирая на ученика. Миша, изобразив на лице абсолютное внимание, ждал.
   – Потому, – назидательно произнес Кива Сергеевич, – что зеркало дает изображения лучшего качества, чем линзовый объектив. А еще потому, что для изготовления зеркала достаточно отшлифовать одну поверхность, а для линзового объектива придется шлифовать четыре поверхности двух линз. И останне, потому, что для контроля качества зеркала есть упомянутый тобой метод Фуко, а для линз такого метода нет. Итого, зеркало проще в изготовлении и дешевле, так чего же еще надо!
   Он снял с полки альбом, и на чистом листе бумаги быстро набросал схему.
   – Смотри, – Кива Сергеевич прикоснулся карандашом к рисунку.
   – Справа – это наше главное зеркало. На него падает пучок света от звезд и, отражаясь, возвращается обратно. Из-за того, что зеркало вогнутое, оно собирает лучи в фокусе. Перед фокусом мы поставим еще одно, маленькое зеркало, которое направит пучок в окуляр, через который и будем наблюдать за небом.
 
 
   Чем больше кривизна главного зеркала, тем сильнее оно увеличивает, поэтому мощность нашего, вернее, твоего телескопа, во многом будет зависеть от качества шлифовки. В наиболее благоприятном случае, – Кива Сергеевич оценивающе взвесил в руке заготовку, – ты сможешь добиться увеличения примерно в двадцать пять, тридцать раз. В такой телескоп можно рассматривать пятна на Солнце, горы на Луне, спутники Юпитера, кольцо Сатурна. Совсем неплохо, а?
   Миша кивнул и сглотнул слюну. О лучшем и мечтать не приходилось. Конечно, по сравнению с телескопом в куполе бывшего монастыря, это было достаточно скромно, но зато, зато его можно будет поставить во дворе дома или высунуть в слуховое окно чердака и сидеть ночами, наблюдая за недоступной, бледноликой красавицей.
   Поучения Кивы Сергеевича его смешили. Он давным-давно разобрался в устройстве телескопов и точно знал, чем отличаются рефлекторы от рефракторов, но одно дело знать это теоретически, рассматривая рисунки и схемы, и совсем иное – построить его своими руками, от зеркала до треноги. Тут нужен был опыт и умение, которыми, как он рассчитывал, с ним поделится Кива Сергеевич.
   – Пока ты возился с инструментами, – произнес Кива Сергеевич, вытаскивая из ящика стола металлическое кольцо, – я приготовил для тебя небольшой подарок.
   – Что это? – глаза Миши загорелись. Подарками его не баловали, и любое проявление внимания он воспринимал как неожиданную радость.
   – Шлифовальник, – гордо произнес Кива Сергеевич, протягивая ему кольцо. – С ним в руках ты проведешь многие часы. Не обещаю, что самые счастливые в твоей жизни, но, вне всякого сомнения, одни из самых плодотворных.
   Миша покрутил в руках кольцо. Обыкновенный кусок трубы, диаметром примерно вполовину меньше вырезанной им заготовки. Один торец гладко обработан, наверное, на токарном станке. Он вопрошающе поглядел на Киву Сергеевича.
   – Прошу пана до столу, – жестом фокусника, сдергивающего покрывало с распиленной пополам артистки, он поднял со стола носовой платок. Под платком скрывалось некое сооружение.
   – Перед вами, млодзян, простейший станок для шлифовки линз. Круглая доска, которую вы видите перед собой, вращается вокруг своей оси. Я прибил ее к столу одним гвоздем и немного расшатал. Вращать нужно с усилием, и это есть добже! Спешить в нашем деле некуда. Видишь три деревянные пробочки? Заготовку мы кладем внутрь, они будут удерживать зеркало во время шлифовки.
   Кива Сергеевич взял вырезанный Мишей кусок стекла и положил его между пробочками.
   – Болтается немного, да?
   Миша потрогал заготовку. Она действительно слегка ерзала между пробочками.
   – Не страшно!
 
   Кива Сергеевич достал из кармана маленький деревянный клинышек и осторожно вогнал его между стеклом и одной из пробочек.
   – Уже не болтается! Теперь смотри внимательно.
   Он снял со стола бутылочку с бурым порошком.
   – Это грубый абразив, для первой обдирки. Сыплем примерно половину чайной ложечки, вот так, затем наливаем воды. Воды, воды наливаем! – он посмотрел на Мишу.
   Миша несколько секунд не мог сообразить, чего хочет от него учитель, а потом быстро подскочил к крану, наполнил водой стакан и поднес его Киве Сергеевичу.
   – Сам, сам наливай. Чуть-чуть, только смочи. Вот так, хорошо.
   Взяв в правую руку шлифовальник, он занес его над стеклом и посмотрел на Мишу. Воцарилась пауза, подобная той, что наступает в концертном зале, когда пианист поднимает руки над клавишами и, бросая взгляд на дирижера, ожидает едва заметного взмаха палочкой.
   Придерживая левой рукой доску, Кива Сергеевич опустил шлифовальник на заготовку и провел первый штрих. Шлифовальник описал идеальную окружность, его край, выходивший за пределы заготовки, оставался на одном и том же уровне, точно приклеенный. Движение заняло примерно секунду. Абразив громко хрустел, но этот хруст казался Мише ангельской музыкой. Сделав еще два штриха, Кива Сергеевич повернул доску градусов на тридцать и три раза повторил движение.
   – Зрозумел? – спросил он, передавая Мише шлифовальник. – Как в вальсе: раз, два, три, раз, два, три. А теперь попробуй сам.
   Миша взял кусок железный трубы с трепетом и почтением. Еще бы, впервые жизни изготовление линз из таинства, доступного лишь посвященным, начало превращаться в конкретное умение. Наверное, нечто похожее ощущал принимаемый в масонскую ложу, когда ему в руки вкладывали мастерок.
   Он поставил шлифовальник на заготовку и повторил жест Кивы Сергеевича. Получилось неплохо, круг вышел почти идеальным. Правда, хрустело куда слабее, чем под рукой учителя.
   – Слабо жмешь, – Кива Сергеевич положил свою ладонь на Мишину и надавил. – Вот так, с таким усилием, понял?
   Миша кивнул и сделал штрих. Повернул круг на 30 градусов и еще три штриха. Еще тридцать и еще три. Тридцать и три, тридцать и три!
   Громкий хруст сменился легким шипением.
   – Подбавь абразива, – сказал Кива Сергеевич, внимательно наблюдая за движениями Мишиных рук. – Теперь воды можешь не жалеть. Лей щедро, не скупясь. А вообще, получается ловко. Ты ведь впервые держишь в руках шлифовальник?
   – Впервые.
   – Сьветне! Руки у тебя к нашему делу поставлены. Астроном, я не ошибся, ты астроном. Давай, жми.
   Польщенный похвалой, Миша продолжил работу. Спустя минут двадцать, когда его лоб усеяли блестящие капельки пота, Кива Сергеевич, нарушил молчание.