В ту минуту, когда Ануку окликнули в другую жизнь, она на террасе держала в руке картинку и уже почти отделила от белого поля тоненький, похожий на соринку, синичий клюв.
   - Пойдешь в школу? - спросила, просунув голову в при? открытую стеклянную дверь, приехавшая из Москвы мама.
   - Да! - готовая к отзыву на любую перемену, вскинулась Анука.
   - Она пойдет! - обернувшись в комнаты, проговорила мама.
   - Нуконька, только форму купим на днях, пока будешь в синем платье. А фартук я ночью сошью, фартук будет.
   Мало того, что платье было синим, его еще когда?то и вышили по опушке белой строчкой, в виде ромашек. Зинаида Михайловна собралась было пороть, но за поздним вечером расхотела.
   Утром Ануку ввели в класс. Сонм детей в коричневых и серых школьных формах сидел за партами, и на минуту Анука очутилась вдвоем с учительницей у доски.
   Ей было неимоверно горячо там стоять.
   - У нас новенькая, Аня Горбачева, - сказала учительница по имени Нинель Николаевна, и держа за плечи, стала направлять ее к последней парте в среднем ряду, к одиноко сидевшей там девочке с фамилией на букву Ч. Девочка была не радушна, и свои прописи, которые Нинель Николаевна попросила ее положить посередине, считала собственностью, так что Анука наткнулась на какую?то загадку и грусть.
   Они писали овалы и крючки - по словам учительницы, элементы. Мальчик с передней парты повернулся к Ануке и, тихо смеясь, сказал:
   - Алименты.
   Анука не поняла, она такого слова не знала. Мальчик Ануку презрел.
   Ее первый школьный день совпал с первым снегом. Мама пришла встретить ее, и они потом брели через парк. Оттого что Анука в этот день не гуляла, она захотела задержаться под деревьями, сесть на корточки и разглядеть снежные крупинки. Зинаида Михайловна мерзла. Уговорившись с Анукой, она оставила ее одну в домашнем их парке, сама же, с ранцем, скользнула домой.
   Анука стояла и слушала, как пахнет снегом. Траур мокрых деревьев, старых невысоких дубов, тек ветвями навстречу низкому небу, березовые же стволы поодаль тоже представлялись ручьями, но светлыми, и черные соринки в них неподвижно плыли к серому озеру туч. Наконец Ануке стали жать завязки на шапке, она опустила голову и тут вдруг увидела красный кустарник!.. Это голые алые прутья бирючины, оттененные белой землей, теплели вдалеке. Оттого что яркий куст стоял на темных ногах, издалека чудилось, будто красное облачко висит на воздусях. Оно подозвало Ануку, и она подошла. Перед ней были тонкие прутья свекольного цвета, тонкие прутья - и больше ничего. Лаконизм прямых без единого ответвления линий - удивлял.
   Красные прутики чем?то были, но чем они были, Анука не понимала. Их цвет говорил с ней на клюквенном языке, ей хотелось догадаться, что он значит?..
   Она стояла перед кустом в напряжении.
   "Может быть, это розги?" - подумала она о прутьях.
   Это слово притянуло к себе образ алого стыда и боли, а за ними взошла мысль о любви. И одновременно о будущем. Анука стояла перед кустом и так сильно хотела догадаться о нем, что почти с ним соединялась, но соединялась до какого?то предела, а дальше она приблизиться к значению куста не могла, - она оставалась собой, а куст собой. Анука не выдержала этого напряжения и в следующий миг уловила, как что?то ее отпустило. Она снова услышала звук окружавшего ее воздуха, вспомнила, что она в парке, что снег, что она была в школе.
   Скоро она поняла, что не может ходить в огромный и тревожный хаос школьного дома, но что уже поздно в этом признаться - машина запущена. Зимой Анука всегда вставала с солнцем и нико?гда не видела того времени раннего утра, которое, собственно, еще ночь. Ужас утренней зимней тьмы соединялся с ней в постели и через закрытые веки давал знать, что в комнате уже зажгли свет, дедушка проснулся и время от времени входит?выходит из комнаты за ее изголовьем, что случившаяся с ней непоправимость скоро утянет ее на улицу, где роятся холодные огни, где сутолока на лестничных маршах так велика, что она нипочем не отыщет свой этаж и класс. Мука была и в том, что она не умела себя вести, - она была самым несветским человеком на свете. Она не могла ума приложить, как, сидя в классе за партой, переодеться для урока физкультуры иначе, кроме как раздеться догола, а потом спастись, нырнув в заранее вынутую из мешочка форму. Эта процедура ранила Ануку. Не смея повернуть головы и посмотреть, как переодеваются другие, она, готовясь заживо свариться в кипятке позора, знала, что подходит момент, и сейчас она будет сидеть за партой, облеченная лишь покровом собственной кожи, и хотя это и будет мгновением, она почувствует боль, как от удара молнии.
   В одиннадцать утра Зинаида Михайловна шила у окна за машинкой "Зингер". Сделав ладонью движение, чтобы приостановить колесо, она взглянула в сторону и под батареей увидела черную кожицу спортивных тапочек, - это были Анукины чешки.
   Ей тут же пришло на ум понести две эти легкие забытые шкурки в школу. Подойдя к двери и послушав гуденье классного улья, она заглянула потихоньку в класс и онемела: ее Нука сидела за партой нагишом. Зинаида Михайловна не поверила глазам. Дома она осторожно спросила:
   - Нука, ты что?
   - Нинель Николавна не разрешает надевать физкультурную форму дома.
   - Бедная моя! - опустив глаза, проговорила Зинаида Михайловна и научила ее выходить из ужасного положения.
   6
   .
   В день рождения для Ануки поставили на стол, поставили для нее одной, темно?коричневый кремовый торт. Он был не разрезан, не поделен на клинья, и Анука в душе радостно поразилась тому варварству, с каким ей разрешили есть его целиком.
   - Ты ведь любишь? Вот прямо ложечкой и бери, все твое, - сказала мама.
   Это был откупной, потому что, не сиди Анука за тортом, она мешала бы взрослым укладывать вещи. Отделив пласт, она открыла, что торт и внутри так же коричнев, как сверху. На вид он казался испеченным из ржаного хлеба, но пах вином. Ей исполнилось семь, ей об этом сказали, а сами тем временем паковались, собирая в тюки и коробки домашнюю утварь. Барометр лег в большой высохший саквояж, - дедушка не брал его на прогулки, - он был поместителен, вытянут, весь в прожилках, будто кольчатый. Еще Анука узрела черный лаковый окованный по углам чемодан - не чемодан, ящик - не ящик, простиравшийся в бесконечность. Был он без ручек, но с ремнями для носильщиков; где он раньше у них помещался, она и не знала. Вытянув шею, она вскочила. Черная плоскость саркофага казалась зеркальной, и, подбежав, Анука подумала, что она в ней сейчас отразится, но нет, деготь блестевшей глади был все?таки матов. Ей представился поздний вечер, стеклянный вокзал, почему?то Киевский - она его знала, с него уезжали на дачу, - нежность круглых желтых фонарей и свистки на перроне, и сутолока, и розы, и неподвижное подплывание спальных вагонов...
   Место действия она знала, но время... Время было другим.
   Перед тем, как за мебелью явились грузчики, Ануку на метро повезли на новое место. Она была рада, что школа остается на берегу, как лютая деревня, а она от нее уплывает на лодке. Сначала, впрочем, она испугалась, как же можно уезжать, если надо ходить в эту школу? Но оказалось, что можно пойти и в другую.
   Ее предупредили, что домишко их будет очень и очень старый, ходить же купаться они будут через Арбат, в душевой павильон, но что это не навечно, что их скоро сломают и они уедут опять, уже в новую, в отдельную квартиру, "потому что - дадут. Кого ломают - тому дают".
   Она выплыла из метро и оказалась на площади Арбатских ворот: фонтанный мальчик стоял, улыбаясь, со щукой в руках; Анука увидела, что он глуп, но от радости простила, потому что его глупость была слабостью ее собственного ряда. Ее повели по правой стороне Арбата. Она шла во встречной толпе очень взрослых, чужих и чудесных людей. Миновали швейцара у дверей ресторана, магазин филателии и плакатов, цветочный, за ним фруктовый магазин с лепными гирляндами салатово?абрикосовых плодов - она разглядела их сквозь витрину, - прошли угловой и, как бывает с угловыми, немного скругленный, угрюмый писчебумажный, повернули в тягучую арку, и сразу стал двор, и в нем тополя, три невысокие каменные дома покоем, а посреди одноэтажный деревянный домик с крыльцом и пораненной дверью. За этой, стоявшей нараспашку, дверью, из которой выносили чужую утварь, Ануку встретил дощатый коридор и кудрявая радость трех комнаток с каштановыми, натертыми мастикой, ромбами паркета, которым она обрадовалась, потому что только утром их паркет был в елочку, а этот ей нравился больше. И вообще все было лучше: потолок казался гораздо ближе, и воздушный запах другой
   - теплый, съестной. Первая комнатка, она уже знала, будет ничьей, то есть общей, следующая - их с мамой, последняя, запроходная - бабушки с дедушкой и тети. Анука дивилась, как это они так разжились вдруг комнатами? Она встала в средней, у пустой, ничем не заставленной стены, и ей открылся слоеный пирог обоев, отставших в углу: под желтыми лежали винно?красные, за ними - синие в звездах, дальше виднелись другие пласты. Анука насчитала четырнадцать, в конце виднелся петит неизвестных каких?то газет, она бы прочла, каких, но это было опять, как на оборотах отрывного календаря, скучно.
   Она не провела на новом месте и часа, как мама ей объявила, что дети вызывают ее на крыльцо. Ополоумев от волнения, она вышла на приступки, и в холодных сенях, в весеннем свете кое?как вставленных, заплатанных стекол, державшихся в переплетных ячейках, как сломанные, застрявшие в паутине стрекозиные крылья, увидела множество девочек, стоявших в пальто, ей устраивали смотрины. Анука поняла, что попала в некое братство. И было оно двором. Она стушевалась:
   никогда не замечала, чтобы кто?нибудь вокруг менялся, и теперь мучилась от стыда, что они вот обменялись... Девочки называли себя по имени, и, слушая имя и глядя на девочку, Анука про себя говорила: "Да" или "Не?а". "Да" означало "люблю", а "не?а" - "нет, не люблю".
   - А это Тамара, она с тобой рядом живет, через стенку.
   Взглянув на Тамару, Анука пожалела, что именно она ей до?сталась! похожая на марсианку, с гигантским выпуклым лбом и совершенно легкими ногами, с лихорадкой на верхней губе, на табуретке сидела - а все вокруг стояли - девочка с тугими выпущенными поверх пальто коричневыми косами, сплеты которых как?то надменно, даже вредно блестели.
   "Ну почему, почему самая плохая будет ко мне ближе всех?" - пожалела Анука. Ей хотелось иметь соседкой вон ту, золотисто?белую Галю, самую взрослую, - Анука чувствовала, что эту Галю можно было обожать и куда?то идти за ней. А эта Тамара - ну, что она?
   Оказалось, что Тамару можно звать Томой. Это было диковинно. Вышло так, что и фамилия ее - Чупей. Анука узнала об этом на другой день, когда стояла на кухне, где Томина бабушка готовила омлет. Анука от любопытства переворачивала висевшие на притолоке у ободранной входной двери картонные квадратики с наклеенными фамилиями.
   - А зачем они? - спросила она.
   - Когда уходим, то свою карточку переворачиваем, это значит, что дома нет, - чтобы не ходили к телефону звать, - ответили ей.
   - А "чупей" это что?
   - Это мы с Томой.
   - А омлет?
   - Это яйцо, молоко и соль взбивают и льют на сковородку.
   - Я так ем, это дрочена.
   - Нет, дрочена это еще и с мукой.
   - Ну да.
   - Так ты ешь с мукой, - значит дрочену. А Тома ест омлет.
   Когда разместились, Тома пришла к Ануке посмотреть... Увидела оранжевый сервиз с золотыми оленями внутри чайных чашек и притаилась, перестала говорить. Ануке показалось: неслышная струна задрожала в Тамаре, и та, до тех пор как будто приветливо стоявшая на пороге некой сказочной скворешни, медленно вытянула тонкую свою руку и, взявшись за скобку, круговым плавным движением повела дверью и тихо затворилась изнутри. Сколько бы раз Анука потом ни пробовала залучить Тому поиграть, та не шла, и однажды, встретившись с направленным на нее исподлобья Тамариным взглядом, Анука опешила, догадавшись, что ее, оказывается, ненавидят. Сама же она теперь хотела Тому любить, так хотела, что рвалась к ней. Ей нравилась ее комната. В ней чем?то чудесно пахло. Да, в ней царил запах измученной счастьицем жизни, - запах, сотканный неизвестно из чего: может быть, из пудры "Рашель", которой белилась Томина бабушка, служившая поблизости машинисткой в Генштабе, или из сливового варенья, хранившегося в массивном подстолье (как нарочно, именно сливы?то Вера Эдуардовна никогда не варила, хотя премного заготавливала и клубники, и вишни, и смородины, так что сливовый джем Анука впервые попробовала у Тамары и полюбила его навсегда), или же из всей той чепухи бумажных цветов и картонных, а также вышитых мулине и шелком картинок, которыми были покрыты горизонтальные и вертикальные плоскости на этажерках и за этажерками, на полке дивана и за полкой дивана, на подушках и подзоре высокой железной кровати, и на коврике над нею. Но больше всего этим пахло в буфете. По сравнению с Томиным, их собственный светло?коричневый дачный буфет был младшим буфетиком. В Тамарином буфете таилось величие какой?то строгой, может быть, северной стороны. Он был угрюм и молчал. И он пах. Особенно, если его открывали, а уж когда проводили внутри мокрой тряпкой, то тут запах возвышался до потолка. Анука любила убирать с Тамарой в буфете.
   - Давай уберем опять! - просила она. И они вставали на стулья, открывали створки со вставками из граненого стекла и осторожно совали головы в буфетную внутренность. Там был развал: розетки, ложечки с витыми ручками и пожелтевшие костяшки, инкрустированная рогом держательница для спичек и какой?то непонятный, сломанный или треснувший хлам; царило же среди вещиц фаянсовое яйцо, очень большое, с рельефными ангелочками на облаках, с голубыми и розовыми лигами нарисованных выпуклых лент. Рядом лежала подставочка для обыкновенного яйца, и каменное оттеняло ее размеры, как кукушонок потесняет соседних птенцов. Запах лавра, сухих яблок и ванильных сухарей смешивался с испарением влаги от буфетной полки, которую они с Томой вытирали, и в какую?то минуту Анука вдруг чувствовала, что она устала и ей невмочь довести уборку до конца, потому что они что?то уж очень завязли, а перекладыванию с места на место всех этих легоньких и бесценных мелочей нет конца?краю.
   Однажды, еще в честь знакомства, Тамарина бабушка устроила чаепитие. Сама она в нем не участвовала, но присутствовала. Чай подали только для девочек и налили его в чашечки от кукольного сервиза. Варенье положили в игрушечные блюдца.
   Как только Анука пригубила незнакомое бурое варенье, она почувствовала, что ничего вкуснее не пробовала.
   - Это какое? - спросила она.
   - Сливовое, да мы другого не варим.
   - А мы никогда.
   - Отчего же?
   - Не знаю, у нас на участке сливы почему?то нет.
   Анука не понимала, отчего, не успевала она отхлебнуть из чашки, - та становилась пуста. Тамарина бабушка подливала, но это не помогало - Анука вмиг выпивала. И варенья ей не хватало. Наслаждаясь, она не могла насладиться, и ей хотелось сидеть и сидеть за чужим вечерним столом, за которым было много лучше, нет, стократ лучше, чем за их собственным.
   - И что же у вас там растет?
   - Почти все.
   - Яблони, малина, да?
   - Все, и крыжовник, и айва.
   - А участок большой? Сколько соточек?
   - Очень большой.
   - Ну какой большой, что - соседей не видно?
   - Да, не видно, дедушка говорит - гектар.
   - И что, он дачу сам построил?
   - Да, но я не помню, меня не было.
   Тамарина бабушка улыбнулась:
   - От трудов праведных не построить палат каменных... И что же, он ссуду брал?
   - Не знаю. Он клубнику продавал и строил.
   В ответ, просияв, обрадовались.
   Когда Анука попробовала описать бабушке настроение и запах в Тамариной комнате, Вера Эдуардовна ответила, что, мол, ладно, знает она, чем таким там пахнет, - пахнет горшком, потому что Тамара ночью не может проснуться, и ее гордая бабушка?неряха, не стирая, кое?как сушит простыни то на кухне, а то просто в комнате. Но Анука только удивилась, как ее бабушка не права.
   Анука не ела больше никакого варенья, а хотела только сливовое. Зинаида Михайловна придумала обменять немного у соседей на банку вишневого, но Вера Эдуардовна не позволила. Словно во избежание позора, Ануке стали покупать сливовый конфитюр в том фруктовом магазине, лепные гирлянды которого она увидела сквозь витрину. Но Анука съедала свой конфитюр так быстро, что однажды Зинаида Михайловна вспылила и так накричала, что Ануке открылось, что и тут ее ненавидят.
   7
   .
   Иногда они с Томой переодевались, наряжаясь в царевен. Придумывали себе имена, а потом воображали. Анука всегда была только Джульеттой. Ее Джульетта была анемичной и нежной, и она погибала.
   - Вот она, смотри, - говорила Анука. Она приносила в Тамарину комнату необыкновенно большого формата книгу; Джульетта то розовела, то белела там всюду. Разворачивали на той странице, где грустная девушка в голубом обнимала колонну балкона.
   Тамара же, выбрав имя Кармен и никогда от него не отрекаясь, в свою очередь тоже взяла как?то с этажерки флакон и показала на этикетке совершенно взрослую женщину с красным цветком в волосах, приоткрывшую хриплые граммофонные губы.
   Анука пожалела Тамару и попробовала ее отговорить, ну хотя бы в пользу Марии из "Бахчисарайского фонтана", но Тамара не послушалась. Если бы ей сказали, что и Кармен погибала, Анука, наверное б, задумалась, но Тома этого не говорила.
   Дальше длинных платьев и шлейфов игра почему?то не шла; стоило нарядиться, как игра увядала.
   Но еще слаще Ануке было остаться в комнатах одной, если все уходили. Этого почти никогда не случалось, - бабушка никогда не отлучалась, да и мама всегда шила дома. Когда в редких случаях Ануку собирались оставить, ее загодя готовили к тому, что ей может прийтись туго:
   - Закройся на ключ, потому что соседей тоже не будет, не открывай на парадный звонок, не отзывайся.
   - Быстрее, быстрей уходите! - ликовала Анука в душе. - Как только за вами захлопнется дверь - в ту же минуту!..
   Что "в ту же минуту" - она, конечно, заранее знала.
   Когда взрослые, договорившись о ее благоразумии и отдав по?следние наставления, уходили, Анука бросалась в комнатку бабушки и дедушки и открывала желтенький шифоньер. Там на нижней полке, почти на полу, размещалось царство тетиных туфель. Они были Ануке почти по ноге. Она сгребала их на такой же светлый, как и сам шифоньер, ромбовидный, натертый мастикой, паркет и, усевшись в шкаф, спиною к свисавшим плащам и платьям, начинала по очереди мерить бесконечную вереницу черных, серых, и синих, и белых, на вид хрупких, как яичная скорлупа, туфель на высоких шпильках, оканчивавшихся металлической каплей набоек. У нее была любимая пара. Она оставляла ее напоследок. Эти черные с синевою туфли, напоминавшие подведенные тетины глаза или подбитый глаз пьяницы, были самыми открытыми и самыми вызывающими, и одновременно самыми маленькими - наверное, они несколько жали тете и она их реже других надевала. В них?то Анука и пребывала до конца примерки. Оказавшись на каблуках, она удивлялась, что угол зрения изменился: пол удалился, зеркальная полка стала по пояс; она брала с нее бабушкины горько?оранжевые витамины и сама перед собой притворялась, что ей вкусно. Потом надевала лохматую, точно кактус, со шлицей сзади, тетину юбку и заправляла в нее ка?проновую блузку, в нагрудном карманчике которой лежали клипсы, что были совершенно в тон фиолетовым газовым оборкам.
   Однажды на этом этапе одевания дверь открылась домашним ключом и вошел приехавший на обед Коля Зотиков, тетин любовник, таксист.
   - А я за тобой! Поехали - прокачу, - сказал он. - Только быстрей. Я же говорю, быстрей, - прямо в чем есть.
   - Но... - чуть не испустив дух, отозвалась Анука.
   - Пускай. Ничего.
   У крыльца стояла машина с оленем, очень помятая, очень старая и большая. Когда сели, Коля подождал, пока Анука несколько раз хлопнет дверцей, потом закрыл сам.
   - Отсядь от окна, дверца слабая, а то вывалишься на повороте, - у нас в парке недавно так было. Сиди посередине.
   Ануку покоробило, что Коля говорит о ненужном сейчас, - не только о ненужном, но о некрасивом, - о гусеничной колее в небе салюта, - говорит тогда, когда все громадно и празднично, потому что впервые в ее жизни он сделал так, что она едет в такси.
   Они покружили по бульвару под солнцем, где на фонарных подставках?шарах, как на морских буях, плавали, будто спасаясь, сразу по три льва. Потом остановились на Арбатской площади, и Коля удивил:
   - Ну, во двор я уже не поеду, дойдешь до дома сама.
   Она пошатнулась на шпильках, ступив на асфальт, испещренный оспинками от набоек, помахала отъезжающей лани и в весенней уличной толчее пошла на подворачивающихся ногах, балансируя, по Арбату. Она только и знала, что ей надо дойти - как понимает канатоходка над толпой, что упасть нельзя, но возможно. Ей было плохо, но страдание было радостно?опасным и стыдным. Она только и знала, что это все ничего: она зазорно одета, потому что так вышло; нет, она не служит взрослым распутным тайнам, хотя любит, любит их донный илистый смысл с беготней нежных и ребристых, как небо у кошки, золотых теней по речному песку.
   Тети не было дома, бабушка не вернулась, мама тоже. Она поставила туфли в шкаф, блузку повесила на плечики, юбку зацепила петельками на поясе за вешалочные крючки. Клипсы опустила в кармашек - они так намяли мочки, что Анука испытала блаженство, освободившись от них, - еще большее облегчение, чем после туфель.
   Теперь, когда они с Томой рядились, она больше не одевалась Джульеттой, а говорила, что будет девушкой из таверны; какой, она не объясняла, но про себя знала: той, что по очереди сидит у всех на коленях. И звали ее теперь Джанель
   - она тоже погибала, - Анука знала это из песенки. В ней пелось о том, что "В притоне много вина, там пьют бокалы до дна". Этой песенке Ануку выучила дачная Марина. Из песенки выходило, что Однажды в этот притон
   Заехал важный барон,
   Увидев крошку Джанель,
   Он тотчас кинулся к ней:
   Послушай, крошка Джанель,
   О, будь женою моей,
   Ходить ты будешь в шелках,
   Купаться в южных духах,
   И средь персидских ковров
   Станцуем танго цветов.
   Погибала девушка так:
   Матрос был очень ревнив,
   Услышав танго мотив,
   Он сильно вдруг задрожал,
   Вонзил барону кинжал.
   Вонзил барону кинжал,
   Барон убитым лежал.
   Барон лежал убитым, и только скрипка без слов играла танго цветов.
   А через несколько дней
   Слегла и крошка Джанель.
   Она шептала в бреду:
   Барон, я вас очень люблю.
   Ануке тоже хотелось бредить, катая голову по подушке. Она думала о любви, как о необоримой болезни, которая поражает.
   8 .
   Анука ходила в другую школу, и она была еще тревожнее прежней. А идти туда было опасно: Собачью Площадку ломали, и они с Томой и Галей в сопровождении кого?нибудь из провожатых крались по проложенным над котлованом доскам, а под ними внизу стояли, опершись на лопаты, могучие женщины в робах, подпоясанные ремнями, и, подняв головы, говорили:
   - Наверно, сегодня последний раз тут идете. Завтра хода не будет.
   Ануке будто грелку прикладывали к щекам, так ей было стыдно, что колокольчик школьной юбки, опущенный вниз, не может защитить ног в коротких чулках, не расчитанных на такой неожиданный ракурс.
   Стояло начало мая. Дома ждали, когда можно будет забрать Анукин дневник и отправиться на дачу. Нука выходила во двор и, обещая не выскальзывать из?под окон, все?таки утекала в соседние смежные дворики и закоулки. Их заливала теплынь. Пробежав проходным, она попадала во дворик с земляным, неасфальтированным, утрамбованным, будто в погребе, полом, с кустами сирени у деревянных доживающих стен. Там обитала другая детвора, и мальчики имели силу лоцманов на чужой и опасной реке. Когда гонялись за кем?то, играя в колдунчики, там кричали:
   - За одним не гонка - человек не пятитонка!
   На краю двора стоял темный, без стекол, мертвый колосс, поднявший каменный фасад под облака. Строительный план крушил по живому, сметая и угрюмые, похожие на утесы, каменные дома, и палисадники у куриных сараев, и допожарные скородомы. Так ломился Аль?Мамун в пирамиду, тараня насквозь. У площади Арбатских ворот, загородившись руками от ужаса нависших над нею зубьев ковша, стояла церковь Симеона Столпника, переживая, как ей мнилось, последний день своей жизни. Она была обугленна и черным?черна, как головешка. Будущий проспект обозначали натянутые тросы. Пыль и гул крушения сливались с весенним гамом.
   Мальчишки играли в ножи, отрезая наскоро землю. Анука стояла уже на одной пятке, как цапля, и когда очередь до нее доходила, брала нож за тяжелую рукоять, била им оземь, и если не попадала в камень или в осколок, то отыгрывалась и добавляла себе кусок поля.
   - Мы вчера поднимались на самую верхотуру, - сказал одетый в ковбойку мальчик и кивнул в сторону выселенного дома. - На чердаке видим: что?то белеет, как привидение. Подошли, а это - белые туфли.
   - Да ну? Я хочу туда! Ой! - закричала Анука.
   Мальчик идти не хотел, но она умоляла.
   - Там лестницу разбомбили, - говорил он.
   - Пусть. Ты не знаешь, я на пожарную вышку на даче лазила, на гнилую, с оторванными ступенями. Я могу!
   - Тогда тише, пойдем, - сказал он.
   Они подошли к дому, и душа ее сжалась от запаха смерти, которым веяло изнутри.
   Лестницы и правда не было. Перила остались. Вставляя носок в ячейку ажурного чугуна перил, будто в велосипедную педаль, они постепенно поднялись на верхний, еще не разрушенный марш, а дальше все было благополучно. На площадках сквозь хрустящую пыль проглядывал под ногами бледный, с шашечками цвета морской волны в уголках, кафель; по стенам выступали овальные рельефы, как личики, повязанные под подбородком гипсовыми лентами; полки подоконников припорошены были сором. Каждая площадка дарила светлый всплеск. Они потеряли счет ступеням и этажам; этажей, может быть, было даже и семь. Наконец лестница кончилась, и Анука увидела черную гарь дверной амбразуры, повернутой в темноту. Ступить туда было немыслимо. Анука почему?то боялась теперь белых туфель, именно туфель, и именно белых. Ей представлялось, что они с крыльями и полетят на нее, и самое страшное - сядут на голову. И когда они ее коснутся, она поседеет, почувствует свое, сделавшееся вдруг лысым, как голова выкинутой куклы, сердце и... умрет.