Кэтц решила не затевать спора.
   – Да ладно, – сказала она, проходя через залежи мусора в спальню. – Давай поспим. У меня буквально крыша едет.
   – Ага, – радуясь, что дискуссия замялась, согласился Коул. – Я тоже с ног валюсь.
   Раздевшись в затемненной спальне, они улеглись на мятую простыню, уютно прижавшись друг к другу. Чувствуя, как утопает в матраце, Коул в полудреме слушал Кэтц, прижимая ее к себе и блаженно ничего не видя перед внутренним взором.
   – …так что мне показалось забавным, – рассказывала Кэтц, – что Город сообщил мне через Чикаго, где тебя искать. И не пытался остановить, когда я возвращалась обратно. А еще недавно он точно хотел меня отстранить… Ощущение такое, будто он смягчился, что ли. Может, только на время. Как будто бросил нам подачку, собираясь взять намного больше… Или, может, он знает, что я не могу остаться надолго. Мне же надо обратно, чтобы не развалился проект с записью…
   – Домыслы, – пробубнил Коул в наволочку, мокроватую в том месте, куда утыкались его приоткрытые губы.
   – Я о том, сколько еще такое может продолжаться, Стью? – сделав паузу, Кэтц зевнула. – Сколько еще ты можешь вот так? Человек не в силах жить так, как ты.
   Тебя надолго не хватит, милый ты мой. Кончится тем, что ты пополнишь собой толпу этих конченых шизиков – тех, что до визга спорят с невидимым собеседником или доказывают что-то фонарному столбу, размахивая руками. То есть это когда-нибудь кончится. Не можешь же ты пребывать в этом состоянии вечно. И у меня не выходит из головы тот призрак-двойник, которого ты повстречал. Я думаю: чем же это все кончится, Стью?
   Коул не ответил: пусть лучше думает, что он заснул.
   Через минуту так и случилось.
 
   Они проспали до вечера. Когда сумрак сгустился в щели между штор, они встали и, приняв душ, надели чистые халаты из синего шелка, с чьими-то инициалами на нагрудном кармане.
   По молчаливому согласию навели порядок, целыми охапками бросая мусор в мусоропровод. От Коула не укрылось, что Кэтц отключила телефон и телевизор. Он не сказал ничего: ощущалось, что Город угрюмо молчит за все еще зашторенным окном.
   С наступлением ночи раздвигать шторы не захотела уже Кэтц.
   Из спортивной сумки она извлекла плеер с кучей кассет и врубила на полную громкость.
   Это была подборка песен разных исполнителей, популярных и забытых, старых и новых. Музыка обладала ощутимым присутствием, пробудившим в стенах новый, живой резонанс. Ритм, неугомонный вечный ритм. Вещица из «Оддз», известных в конце восьмидесятых, «Сука, изменившая пол»: 
 
Неважно то, что от нее тошнит, -
Ей все равно, она вас обдурит.
Мы пили в кабаке, где балом правит блядь, -
Она меня сняла, чтоб шрамы показать…
 
   Пока Коул смешивал коктейли, Кэтц принялась танцевать (у Коула был комплекс: на трезвую голову как-то не плясалось). В углах комнаты сгустился теплый сумрак; мебель была словно задрапирована тенью. Чувствовалось, как присутствие Города лучится вокруг; Коул был осью, вокруг которой вращался Он. Коул продолжал смешивать напитки и посматривал на Кэтц. Халат у нее распахнулся, но она с маниакальным упорством продолжала извиваться в танце, до пота, словно в попытке просмаковать последние капли своей юности.
   Группа продолжала в быстром, забористом темпе; вокалист хрипел скороговоркой, на манер зазывалы с блошиного рынка: 
 
Она покруче девочки твоей -
В два раза жарче и в два раза злей.
Отделает тебя в подземном гараже -
Нетронута еще, но двинута уже.
 
 
Она ведь сука, изменившая пол,
Она прячет деньги под пол…
Отделает на славу, затащив под стол, -
Пусть волосата грудь, но в этом и прикол.
 
 
Она ведь сука, изменившая пол, -
О, эта сука, изменившая пол…
 
   Коул прихватил бокал для Кэтц и присел, наблюдая за ее танцем. В сумраке ее кожа, казалось, излучает голубоватый свет; худенькая, гибкая, вокруг тельца бешено развевается халат – ни дать ни взять воспрянувшая к жизни вампирша. Коул одобрительно улыбнулся. Она плясала, небрежно расплескивая коктейль.
   Песня кончилась, началась другая, и Кэтц, крутнувшись, упала на софу возле Коула, одной рукой взболтнув свой скотч с колой, другой проведя Коулу по плечам и шее. Затем, ритмично покачиваясь, оседлала подлокотник софы.
   Коул доканчивал второй скотч, когда Кэтц выхватила бокал у него из руки и запустила им в кухонную стойку, чуть промахнувшись мимо красного фонарика, единственного источника света. Бокал разлетелся вдребезги, и Кэтц расхохоталась: было видно, что пульнула не со зла. Коул схватил ее бокал и кинул его о дверь; он не разбился. Кэтц снова рассмеялась и с подлокотника перебралась на Коула, придавив его к подушкам.
   Слегка осовевший от коктейлей, он распахнул халат, и Кэтц притиснулась к его оголившемуся торсу. Верхняя часть у Коула была размякшей, зато нижняя неудержимо восстала, и Кэтц обхватила ее губами; Коул в это время проводил ей пальцами по мышцам спины, легкими движениями вбирая ее наэлектризованность. Возникло подобие встречно расходящихся по воде кругов, их мышцы теперь работали на единой волне. Его ось обрела компас: ее сжатые бедра. И он почти кончил. Но она выпрямилась, так что его тугой стержень хлопнул его по животу, и оседлала его, нанизываясь и извиваясь, пока не привела в одинаковый ритм работу и верхних и нижних губ. Музыка пронизывала ритмичностью, орнаментом контрапунктов, пунктирами рифов. В скрежете медиатора по металлическим струнам слышался звон меча о щит.
   После прерывистых вздохов и сдавленных стонов они откатились друг от друга, и Кэтц пошла под душ.
   Но в ту ночь одним разом дело не ограничилось. Какое-то отчаяние смутно угадывалось в пылу их соития; стремление достичь максимально возможного в отпущенное им время.
   «Утро, – мелькнуло в мыслях у Коула. – Что-то должно случиться утром».
 
   Было около полуночи, когда Кэтц оделась и ушла по своим делам, связанным с группой; полночь – самое рабочее время у людей, с которыми ей доводилось иметь дело. Коул впал в расслабленную дремоту.
   В половине первого ему приснился сон. Снилось, что руки заспорили между собой, кому из них по праву владеть его плечами. А ноги включились в борьбу за бедра. Но бедра и плечи отчаянно возражали, что сами по себе владеют соответствующими участками тела и им самим принадлежит право распоряжаться ногами и руками, а никак не наоборот. Пока руки горячо доказывали, что им решать участь плеч, а плечи обосновывали свои претензии на владение руками (ноги же и бедра соответственно боролись за свою территорию), повздорили между собой желудок и пах. Пах заявлял, что все тело должно быть отдано ему, ведь, безусловно, размножение является прерогативой номер один. Желудок сердито возражал, что физическим олицетворением Коула является именно он, ведь любому глупцу известно: насыщение – важнейшая функция организма.
   И только голова молчала.
   Коул пробудился около двух ночи, сознавая, что остался один (не считая Города, вращавшегося вокруг него, словно вокруг человека-оси). Он лежал на спине. Моргнул. Его покрывала испарина, несмотря на то, что было до странности холодно. Чувствовал он себя озябшим и каким-то полым внутри. От сна не осталось и следа, его сменила тревожная чуткость. Что пробудило его? По правой руке вроде кто-то полз. Коул кашлянул и сделал три глубоких вздоха. К грызунам у него с детства было отвращение. Неужели мышь по руке карабкается? Или, того хуже, крыса? Что если укусит? Стараясь шевелить только левой рукой, он потянулся и включил торшер возле кровати. Затаив дыхание, медленно повернулся, уже замахнувшись, чтобы смахнуть тварь.
   Но там ничего не оказалось, за исключением вынутого из розетки шнура от лампы. От одной из двух ламп. Странно, что шнур лежал на постели; он веной тянулся по скомканным, без одеяла простыням к безжизненной лампе на стеклянном прикроватном столике. «Почему я пялюсь на этот шнур?» – сам себя спросил Коул.
   Должно быть, Кэтц бросила, уходя; мешал, наверное.
   Но что тогда ползло по руке? Приснилось, должно быть.
   Коул скинул шнур с постели и прилег, благодатно откинувшись: странная какая-то тяжесть навалилась. Прошло еще минут сорок, прежде чем он снова заснул.
   Он будто бы скользнул, просочился сквозь матрац, растаяв и слившись с какой-то жидкостью, с веселым журчанием текущей по трубам Города. А сверху, обнажившись и обретя фосфоресцирующую видимость, замигали в такт некоей машинной хореографии светящиеся карты-схемы: здания, узлы коммуникаций…
   Что-то разбудило его в четыре утра. Нечто стискивало правую руку: шнур от лампы, туго опоясавший бицепс и впившийся медными зубцами штепселя в плечо – как змея ядовитым зубом.
   Выкрикнув что-то невнятное, Коул отчаянно дернулся, оборвав шнур. В том месте, где была перетянута кожа, проходил багровый след.
   Там, где в кожу впились зубцы, была ранка, плечо уже покалывало зловещей немотой. Коул поднял руку, чтобы лучше разглядеть ранку, но немота перешла и на руку – мышца налилась неимоверной тяжестью, отчего рука плетью упала на кровать. «Затекла всего лишь», – подумал Коул.
   Он напрягся, силясь пошевелить рукой: бесполезно.
   Из горла вырвался беспомощный скулеж; Коул его подавил. Он кое-как поднялся, сглотнув отрыжку из желчи, и заковылял в ванную (ощущение такое, будто пытаешься идти по самолету в момент падения в воздушную яму). Ноги подкашивались, мышцы повиновались кое-как, словно собираясь отправиться восвояси отдельно от тела. Добравшись до раковины, он действующей рукой (вторая висела мертвой плетью) порылся в косметичке Кэтц и откупорил бутылек со снотворным. Проглотил шесть таблеток, не запивая водой. И поковылял обратно, выключив по пути свет.
   «Шнур обмотался, когда я метался во сне. Кошмар, должно быть. Тошнит… К утру, наверно, пройдет».
   Он рухнул в сон, как валун с утеса.
 
   Но несмотря на снотворное, в шесть он снова очнулся. В полоску между шторами рапирами били колкие лучи солнца.
   Коул попытался сесть – ни в какую. Он оглядел себя.
   Шнур был обвит вокруг шеи. Два шнура (один – вокруг пояса). Получилось поднять голову с подушки и заглянуть за правый край кровати. Шнур, окрутивший горло, спускался по матрацу, сбегал на пол и уходил под стеклянный столик – но, вопреки ожиданию, с торшером не соединялся. Он был вырван. Мохнатый конец (тот, что, по идее, питает лампу) был вмят в стенную розетку.
   В основании черепа что-то возилось, легонько вгрызаясь и покалывая – но током не било.
   И вот тогда – в единый миг истеричного прозрения – он понял, что его чувствительность сошла на нет.
   Конечности стали неподъемно-тяжелыми, разбухшими, мертвыми.
   Его, несомненно, пронизывал какой-то мощный ток, за пределами восприятия. Несомненно. Сомнений нет. Возможно. Вроде как… Никчемные, издевательски дребезжащие слова, острыми брызгами обдающие немеющий мозг.
   Издав булькающий звук, Коул отключился.
   Очнулся он около полудня. Хотя, сколько именно времени, Коул не знал: не мог взглянуть на часы, поскольку не в силах был пошевелиться. По нему что-то двигалось, змеилось, ползло. Какие-то шнуры, черные провода извилисто и гибко скользили, затягивались. Меняя его.
   Город?… И беззвучным воплем: «Город!!!»
   Ответа не последовало.
   А где Кэтц? Впрочем, она же сказала, что ее не будет до следующего вечера. «Ну и хорошо, хоть не увидит всего этого, – мелькнуло в голове. – Иначе точно бросится на помощь. А бороться-то бесполезно».
   Коул понял, что умирает.
   Не всегда безумие и помрачение рассудка – одно и то же. Иногда безумие необходимо, чтобы приспособиться. Единственное средство.
   Случаются вещи столь ужасные, что справиться с ними без доли безумия нельзя. Так было всегда, от многих доводилось это слышать. Это истина, известная каждому. Вещи столь ужасные…
   Одна из них – наползающая немощь; паралич, который наступает бесконечно. Очутиться под гнетущим весом Города; быть заживо погребенным; превратиться в каменное изваяние; застыть – при живых мыслях и чувствах беззащитно ощущать, как твое «я» медленно меркнет.
   Будто две стены неумолимо сдвигаются, сдавливая тебя в желеобразное месиво плоскими челюстями своих чудовищных тисков.
   Пусть так, только хотя бы без мучений. Если бы только Город…
   Но Город на это не шел. Боль надвигалась, бесчувственно тесня – будто вынырнула вдруг из густого тумана уродливая морда грузовика и с грохотом обрушилась на тебя всей своей набравшей скорость металлической массой.
   И Коул был сейчас под ней.
   Вещи столь ужасные…
   Коул не мог произнести ни звука, но изнутри его разбирал хохот. По мере того как боль, чугунно звеня в позвоночнике, неистовыми волнами расходилась по всем нервным окончаниям, он успевал лихорадочно соображать: а как там сейчас Перл? А Кэтц? И…
   Он хохотал, поскольку кричать уже не было сил.
   Город…
   Исступленный, добела раскаленный вопль…
   Коул вперился в потолок с таким видом, будто именно в нем было сейчас средоточие всего сущего.
 
   Вес Города сокрушил, раздавил его… пока наступившая смерть не сняла бремя с его плеч.
   Из небытия его вывел голос Кэтц.
 
   Оказалось, что он стоит возле кровати, пристально глядя на Кэтц. Интересно, когда же он успел встать? Помнится, что лежал на постели, не в силах пошевелиться, намертво схваченный, скрученный и… преображенный. А затем – калейдоскоп призрачных нагромождений Города и глухая воронка тьмы. Тем не менее, он снова смотрит на Кэтц, которая, позевывая и потирая глаза, стоит в дверях спальни.
   Времени – восемь вечера. В комнате темень, лишь смутно виднеется фигура на кровати.
   «Кто же там лежит?» – недоуменно подумал Коул.
   – Кэтц! – крикнул он; голос отозвался странным эхом. Голос – и не голос. Он хихикнул.
   На кровати кто-то лежал.
   Кэтц, потянувшись, включила верхний свет.
   Коул невольно сощурился. Фигура на кровати была прозрачной. Коул с недоумением огляделся – прозрачной была вся комната. И Кэтц тоже. Как мутноватые голограммы. Стены – из странного, осязаемо плотного тумана, сквозь который проглядывают проводка и арматура, а дальше смежная комната и прихожая… а там туман сгущается, скрывая остальное. Он оглядел свою руку – плотная, реальная. Ощущение такое, будто он – единственное телесное создание, уцелевшее в мире.
   Между тем фигурой на постели был он сам. Она лежала, грузно утопая, будто обладала недюжинным весом. Что было странно при ее видимой бесплотности – вон она, буквально просвечивает.
   И тут словно что-то щелкнуло, и сотни выводов вспыхнули разом, заставив Коула невольно пошатнуться от осознания ЭТОГО. Вот три главных вывода:
   1. Он, собственно, умер. Мертв.
   2. Фигура на кровати – его тело, преображенное и отъятое.
   3. С его теперешней точки зрения – то есть его нового тела (астрального?) – мир подобен разреженному воздуху: он есть, но его как бы и нет. Есть лишь быстротечная, обманчивая видимость того, что он существует осязаемо; хотя, с точки зрения Кэтц, реально и осязаемо существует именно она, а он, Коул, мертв.
   Это три. А вот и четыре:
   4. Сам он живой. Жив; в новом теле, новом состоянии бытия. Умер только тот, прежний, Коул.
   Он жив и может думать. Только не обладает более рассудком.
   Город убил прежнего Коула – взял его тело, подготовленное долго длившимся взаимным контактом, себе во владение. Тело человека, которым обладает весь Город, – вот что лежало на кровати.
   Кэтц пронзительно визжала.
   Она трясла того, бывшего Коула за плечи, руками пытаясь вбить жизнь в его грудную клетку. Кожа на костяшках была содрана до крови. Заметив это, она отпрянула, дрожащими пальцами прикрывая широко открытый рот. Глаза распахнуты, взгляд отсутствующий: до нее дошло.
   Нагое тело на кровати превратилось в камень.
   Хотя камень, одушевленный Городом, мог по его желанию и течь, и гнуться, и расползаться, как плоть. Фигура на постели потянулась; кровать заскрипела под непомерной тяжестью. Глаза оставались закрыты. Села. Пришла в движение голова – провернулась на шее в одну сторону, затем в другую, будто чаша радара, сканирующая комнату. Вот фигура неспешно поднялась и двинулась к противоположной стене, где висело зеркало. Черты лица тяжелые, рубленые. Само лицо принадлежало Коулу, выражение на нем – Городу. Бывший Коул воздел руки и прикрыл ими глаза, верхняя часть лица оказалась скрыта сведенными ладонями. Так он простоял секунд десять. Кэтц все это время дрожала, в ужасе распластавшись по стене, и, прерывисто дыша, не сводила с него взгляда. Затем он опустил ладони; на месте глаз теперь тускло светились зерцала, обтянутые кожей глазниц. Город обернулся и уставил свои зерцала на Кэтц, вбирая ее в себя. В них дважды отразилось ее лицо с гримасой отвращения.
   – Кэтц! – позвал Коул. Она мельком, испуганно глянула в его сторону. Увидеть, судя по всему, не увидела, но расслышала. – Ты меня видишь?
   – Стью? – робко спросила она наугад. Прищурилась, всматриваясь. – Я почти… различаю что-то, только…
   – Кэтц… – повторил Коул. Она чутко вскинула голову. Услышала.
   – Стью!
   Фигура у зеркала – Город – обернулась. Коул почувствовал на себе его взгляд. Почувствовал вокруг себя Город, подобно тому, как пловец ощущает окружающую его океанскую пучину, хотя плывет по мелководью вблизи берега… отзвуки громадной, немыслимо далекой глубины. Квадраты города, гулко гудящие потоками транспорта, людской толчеей, криками детей…
   Город отвернулся от него, и вместе с тем схлынуло, истаяло ощущение городской толщи. Город придвинулся к Кэтц, протянул холодную руку к ее плечу.
   – Твое место не здесь, – вымолвили железные губы из-под недышащего носа и зеркальных глаз.
   – А-а-а… ма… э-э-э… – невнятно пролепетала она, пятясь и потирая синяк в том месте, где чуть скользнули его пальцы. Повернувшись, она вышла из комнаты.
   – Прости меня, Стью, – услышал Коул напоследок. Что-то теплое отдалилось от него, и от обретенной новизны засаднило.
   Город, обернувшись, изрек: «Ступай куда хочешь. По всей ширине пространства, по всей протяженности времени. Мне же не мешай. Настало время Чистки…»
   Удалившись в мерцающем ореоле, через мерцающие врата, сотворенные из мерцающих мозаик, Город оставил Коула наедине с целым миром.

ДЕС-СЯ-А-АТЬ!

   На тот момент (четверг, половина восьмого вечера) трое из десяти присутствующих в конференц-зале помышляли исключительно об ужине. Остальные четверо думали об ужине и о планах на вечер (один из них – присяжный поверенный – был поглощен сексуальной фантазией; левая рука в брючном кармане лениво теребила набрякший член); сути заседания каждый внутренне сторонился как мог. Дискуссия утомила, а ее предмет досаждал все больше. Саботажники. От мысли о саботажниках становилось неуютно (кто-то выдвинул предположение, что за всем этим стоит один человек – но не может же, в самом деле, один затюканный владелец клуба нести ответственность и за закладку взрывного устройства, и за убийство нескольких активистов, и за срыв рок-концерта, и за пропагандистские выходки, да еще за полдюжины необъяснимых инцидентов, в том числе бойню, в ходе которой сотрудники и активисты оказались буквально перемолоты немыслимым взрывом канализационных труб и уличных фонарей). Упоминание этой темы попросту пугало. Все шло так гладко до недавних пор… Поэтому дискуссия из риторических заявлений переросла в вялый спор, затем в мелочную перепалку, утихла до невнятных возгласов с мест и сошла на нет под вздохи и пожимание плечами. Без дальнейшей информации проблема решения не имела, а значит, надо ее отложить.
   Руф Роскоу исходом нынешнего заседания был, естественно, недоволен. По нему, всем этим прениям недоставало твердости. Так, одно словоблудие, а на самом деле сплошное безразличие. Жирные засранцы. Может, и не стоило устраивать все эти сборища в фешенебельном кондиционированном зале, в уюте и безопасности сейсмоустойчивого небоскреба. Эдакий кокон с видом на город – чересчур комфортно. Когда он сам начинал без малого тридцать лет назад, их сходки проходили в дешевых, затхлых, прокуренных комнатенках, под клацанье бильярдных шаров и поскрипыванье рулетки за стеной. Убогое окружение постоянно напоминало им, что они могут подняться выше, к роскоши, к безопасности, и мысль эта как-то подгоняла. В одной из таких комнат он впервые предложил схему махинаций с компьютерами, которая принесла ему первый миллион.
   А здесь? Нежно-пастельные стены, неназойливая музыка из скрытых динамиков, неспешно плывущие облака за тонированным стеклом… Всех присутствующих в этой золоченой клетке одинаково убаюкивало самодовольство от собственной неуязвимости; блаженное ощущение, что никто не может их здесь достать (неважно, что те двое в масках ворвались конкретно в эти двери и завалили эмиссара от восточных штатов. Были предприняты новые меры предосторожности, более чем тщательные, и такого случиться больше не могло). Все в полной безопасности…
   Запертая дверь в конференц-зал внезапно слетела с петель и с грохотом обрушилась на узкую спину Фреда Голагонга, в секунду размозжив ему позвоночник, а заодно и голову.
   Несмотря на обуявший его ужас, Руф Роскоу успел подумать: «Вот так им, ублюдкам, и надо». В ту же секунду дверной проем заполонил собой некто. (Прежде Роскоу лично с ним не встречался, однако силуэт показался смутно знакомым: из какого-то кошмарного, навязчивого сна.) Надвигаясь с неумолимостью скоростного поезда, этот субъект буквально сокрушил массивный стол для заседаний. С трех направлений грянули выстрелы (в том числе из приемной за спиной), и собравшиеся пронзительно завопили. Лишь один крик среди этого гвалта был членораздельным, и исходил он от Руфа Роскоу:
   – И где, на хер, ваши сверхдатчики и суперохрана?!
   Это были его последние слова в этой жизни: спустя секунду он пал от руки монумента в зеркальных очках, нанесшего ему один-единственный удар дланью, мощной, как молот для забивки свай.
   Убить надлежало семерых, а вся процедура заняла полторы минуты.
   Началась Чистка, в которой Сан-Франциско выполнял отведенную ему роль.
 
   Восемь вечера; Феникс, Аризона. Теплая ночь.
   Феникс – город, известный бесконечными строительными работами; своего рода пластическими операциями городского фасада, или «проектами благоустройства», как их гордо именуют местные жители. Созидание и разрушение, пылкие речи о вечном цикле смерти и возрождения, строительство нового на старом пепелище – пепел, из которого предположительно должна бы восстать птица феникс.
   И вот, подобно голове некоей неуклюжей металлической птицы, поднял свою грузовую стрелу робот-экскаватор, раскачивая на тросе десятитонное ядро. Ни дать ни взять птица задумчиво покачивает головой на длинной шее. Птица эта угнездилась возле руин большого здания – теперь уже воронки, загроможденной неровными кусками каменной кладки и расщепленных балок.
   Венцом безлюдной площадки с негромко урчащим краном было сильно выщербленное строение, сиротливо обнажившее лишенные стен соты некогда величественного памятника архитектуры конца XIX века. Когда-то это была видимая издалека громада, гордость города – вся в лепных херувимах, подпирающих карнизы и узорчатые балюстрады. Солидное здание, залог постоянства хорошего камня и дерева. Ему бы еще стоять и стоять – хоть сотню лет, – если б не алчность одного землеустроителя… В далеком 1891 году архитектор, спроектировавший это здание, гордо покручивал ус над его законченным чертежом. Он не только предвидеть, он и представить себе не мог тот день, когда его массивное, но элегантное детище будет лежать в руинах, варварски разрушенное своим убийцей, бесчувственной машиной.
   Но убийца этот, до которого будто вдруг дошла непоправимость содеянного, словно вознамерившись отомстить за убийство, орудием которого явился, включил свои глаза-камеры и вынес тонны убийственных габаритов за пределы стройплощадки, на нелюдную боковую улицу.
   Он пробудился без помощи своего программиста и без его команды целенаправленно двинулся по лабиринту городских улиц, сея панику среди встречного транспорта и предупредительно помаргивая сигнальными фонарями.
   Всё и вся перед ним испуганно шарахалось в стороны, предпочитая не задавать глупых вопросов.
   От цели экскаватор отделяло всего шесть кварталов: новое офисное здание в виде наложенных друг на друга шестиугольников, с прозрачными соединительными позвонками эскалаторов и лифтов. Зеркальный пластик окон, стены из хромалюминия с декоративной подсветкой снаружи. На втором этаже матово поблескивающего строения разгоряченно спорили трое мужчин и две женщины.
   Один из спорящих, Лу Пальоне, то и дело громко хлопал ладонью по столу, подчеркивая значимость своих слов:
   – Мне все равно (хлоп!); пусть этот человек считает себя крестным отцом хоть всего Западного полушария (хлоп!). Но он все равно обязан поступать (хлоп!) согласно (хлоп!) устоявшимся (хлоп!) понятиям (хлоп!). – Он выпрямился, сунув руки в карманы твидовых брюк, довольный, что привлек всеобщее внимание. Из всех присутствующих вид у него был, пожалуй, наименее приглядный: узкоплечий, оплывший, лысый, в толстых очках, типичный зануда, учитель старших классов – и, тем не менее, все взирали на него, уважительно притихнув.