Рассказал о недавнем приключении. Любопытно, что первым ощущением тогда было осознание некоей самости, отъединенности и в то же время тесной связи, причастности к происходящему вовне. Позже пришла длительная в своей внезапности яркость пробуждения. Увы, я находился в плотном коконе темноты, туго спеленавшей все тело, конечности. Вернее, я словно шнурок, был вытянут во всю длину туловища и даже несколько матерчато расплющен во время предварительного продергивания сквозь капканоподобный канал.
   "Неужели я провалился в глубокую тесную яму?" - подумал я и задергался словно поплавок, который тащила вглубь сильная и неутомимая рыба, заглотавшая крючок вместе с наживкой и стремительно уходившая в спасительную для неё глубину. "А может быть, это всё мне просто снится и через минуту я открою глаза и обнаружу себя на удобном обыденном ложе в новом луче солнечного догляда, разметавшемся в непринужденной позе, отбросившем тяжелое сбившееся в неоднородные комки ватное одеяло, отчаянно мечтающем о стакане вовсе не минералки (не до жиру, быть бы живу), а самой банальной и все-таки прохладной жидкости, то бишь воды.
   Голос крепнет, становится звучнее.
   Осознание непростых ощущений, борьба с невидимым противником, изматывающее собирание в кулак разбегающихся как тараканы или шарики ртути мыслей вымотали меня вконец. "Неужели я один на всем свете? Неужели никто не вызволит меня отсюда?" - подумал я и попробовал закричать, позвать на помощь, но к ужасу не услышал звука собственного голоса - рот был полон не то поролона, не то обжигающе-сухого безвкусного порошка, похожего на мел.
   Я неистово дернулся из последних сил и обнаружил, что на черной обшарпанной эмали, плотно сжимающей меня по всему периметру груди, пошли мелкие трещины, затем давление мрачного кокона в одном месте ослабело, кусок его вывалился наружу и в образовавшийся прогал стало возможным просунуть сначала указательный палец, а потом всю правую кисть, не встречая на пути ничего кроме пустоты.
   Свет, казалось, отсутствовал в свежеобразованной дыре точно так же, как и во всем саркофаге тьмы, окружавшем меня с момента пробуждения.
   Слепо шевелит пальцами, словно что-то ощупывая.
   Внезапно откуда-то снизу донесся плохо различимый шум, который постепенно стал складываться в отдельные трудно уловимые фразы.
   - А ведь в жизни столько ещё непознанного, мистического, не правда ли, Светлан Андреевич, что куда там самой прихотливой фантастике.
   - Совершенно с вами согласен, Светлана Андреевна. Но давайте вернемся к Лермонтову. Неужели не было никакой возможности для него избегнуть дуэли с Мартыновым?
   - Точно так же, как и для Пушкина. Кстати, не приходилось ли вам слышать, что Соболевский в 40-е годы, будучи во Франции, якобы стрелялся с Дантесом, и последнему пришлось искать благовидный предлог, чуть ли не несчастный случай на охоте, чтобы оправдать свою простреленную навылет левую кисть? Опять же и его сотоварищ по охоте на кроликов оказался раненым, причем тоже в левую кисть. Мистика, да и только!
   - Кстати, Светлана Андреевна, а не был ли Тургенев резидентом русской разведки в Париже, а Полина Виардо - его лучшим агентом наподобие Мата Хари и Плевицкой?
   - Вполне возможно, Светлан Андреевич, Гляньте-ка, кажется, ваш друг почти пришел в себя.
   На последней фразе невидимых мне собеседников я обнаружил себя сидящим в глубоком вольтеровском кресле, деревянными полукружиями поддерживающем под мышками так, что руки бессильными плетями свисали с лакированной спинки.
   Мгла перед глазами отступила. Я обретался почти вплотную около массивного письменного стола, по обеим сторонам которого находились известные уже вам по диковинным именам-отчествам собеседники: мужчина, мой давний знакомец, поэт-переводчик из Таллинна, и недавно узнанная сотрудница Литературного музея, в филиале которого, что в Трубниковском, я и находился в служебной комнатке на втором этаже старинного двухэтажного особняка.
   - И не надо мешать пиво с водкой, дорогой друг, - участливо произнес человек по имени Светлан, тем не менее щедро подливая мне в стакан светлую пенную жидкость с явным ароматом перебродившего хмеля.
   - Ничего, пейте, пейте... У вас открылось второе дыхание, сейчас полегчает, - заботливо подключилась Светлана Андреевна, приземистая низкорослая женщина в темном капоре вьющихся волос, изуродованных недавней, судя по их длине, стрижкой. И следом добавила:
   - А мы тут рассуждали о разных загадочных случаях, произошедших с русскими литераторами. Как вы, Петр, верите ли в истинность подобных сообщений?
   - Всенепременно. У меня, между прочим, родная бабушка по матери натуральной колдуньей была, я с малолетства помогал ей по мелочи. Как сейчас помню: нальет она в принесенный посетительницей стакан обычной воды, почертит над ним, пошепчет заговоры да заклинания, и уносится тот сосуд на дальний край поселка, где капли воды, впитанные страдающим младенцем, мгновенно утишают зубную боль или желудочные колики. Да и младшей сестре моей бабка заговорила пупочную грыжу, которой маялась годовалая почитай со дня рождения. Василиса Матвеевна, пожалев болезную, которую родители-медики таскали весь год по всевозможным врачам, поводила-почертила скрюченным пальцем с пожелтевшим массивным ногтем, приговаривая заговор и время от времени обводя сучок на табуретке, а потом взяла волосок, обвязала его кольцом вокруг грыжевого вспучивания и бросила затем в голбец (в погреб то есть). И что бы вы думали - на следующий день не было никакой грыжи. Рассосалась.
   Так что как не верить в чудеса. Сам был их свидетелем и неоднократно. Признаюсь как на духу, изредка и сам грешен - кудесничал. Но об этом в другой раз. Оглянитесь вокруг - подобное происходит сплошь да рядом.
   Снова загорается свет. Человек снова щелкает пультом и всматривается в телевизор.
   Да всмотритесь же и вслушайтесь! Принюхайтесь, наконец! Все мы вдыхаем кислород и выдыхаем СО2, газ удушающий. Не так ли и потребители многих высоко интеллектуальных книг и ценители изящной словесности извергают из себя фонтаны словесных нечистот. Увы! Одна интуиция как ниточка Ариадны вела меня во мраке и продолжает вести на свету.
   Вчера проснулся в 12-м часу, много читал, написал несколько страничек в "Мраморные сны", вспомнил о Кроликове и сразу же о Наташевиче, и пришел в печальное расположение духа. Не поддаться можно только тогда, ежели знаешь, отчего и займешься чем-нибудь. Приехали Аховы, пришлось бросить писанину. Тетенька Татьяна Александровна удивительная женщина. Вот любовь, которая выдержит все. Это я вспомнил по случаю моих отношений с ней во время зубной боли. Провел весь день с Валерией. Она была в белом платье с открытыми руками, которые у неё нехороши. Это меня расстроило. Я стал её щипать морально и до того жестоко, что она улыбалась недоокончено. В улыбке слезы. Потом она играла. Мне было хорошо, но она уже была расстроена. Вот это я узнаю.
   Но вернемся в далекие первые победные годы Отечества. Раздолбанного, разъебанного и засраного не только ордами захватчиков, но и доморощенными самозванцами и распиздяями.
   Самозванство и распиздяйство - вот две ипостаси русской души. Гоголь до них не добрался или просто постеснялся грубости выражений. Это мы, богохульники, вначале в силу происхождения в столь грубое бесцеремонное время, а потом по заскорузлости души и только в испуге перед сжирающей бездной вдруг закипает говно в жопе и перебздевший, судорожно цепляющийся за ускользающую жизнь и возможнее возрождение, воскрешение испакощенный человечишка начинает мимикрировать в богомольца, в святошу. Впрочем, лучше поздно, чем никогда.
   Что ж, слава Богу, что общество взрастило-таки на протухшем навозе истории хотя бы произведения Селина, Генри Миллера, Чарльза Буковски, надеюсь, новые всходы и пледы даст последующая агрохимия. Новояз не будет, конечно, напоминать сладкоголосое пение, а скорее примитивно-наглый пердёж олигофрена и быть посему.
   Замолкает. Делает паузу. Пьет.
   Вчера, о, это вечное вчера, я уже говорил, что живем-то мы все-таки в прошлом, поехал в гости. Валерия писала в темном кабинете опять в гадком франтоватом капоте. Она была холодна и самостоятельна, показала мне письмо к сестре, в котором говорит, что я эгоист и т. д. Потом пришла мадемуазель Виржиния (да-да, натуральная француженка) и начались шутливо, а потом серьезно рекриминации, то бишь взаимные нападки, которые были мне больны и тяжелы. Я сделал ей серьезно больно позавчера, но она откровенно высказалась, и после маленькой грусти, которую испытал я, все прошло. Она несколько раз говорила, что теперь пусть по-старому. Очень мила.
   Между прочим, первые мои детские впечатления - то, как подтаскиваю к закрытой двери тяжеленный табурет или стул, ставлю на него детский стульчик и, вскарабкавшись на сие хилое и шаткое сооружение, вижу через плохо промытое оконце под самым потолком, над дверью, моего отчима (которого считал отцом до своих 25-ти лет и собственного отцовства) и матушку. Оба в белых медицинских халатах. Разбираются с деревенскими пациентами. Амбулатория - так называется дом, в котором мы живем. А местность - хутор Кругловка, хуй знает, какого района Сталинградской области. Сглупа родители приехали на хутор бабочек ловить. Вот откуда мои поползновения в энтомологию.
   Бегает вокруг стола. Спотыкается, размахивая руками.
   Чуть не падает.
   Дверь хлопает. Я падаю вниз с головокружительной высоты, но верная нянька (а у меня, точно у ясновельможного отпрыска, постоянно до школы были няньки, даже мои нищие родители могли в то сталинское время себе это позволить - за еду и крышу деревенские девчонки охотно вожжались с куклоподобным неваляшкой) успевает подхватить меня до соприкосновения с полом. Шишка не вскакивает. Пока. На лбу или в другом месте. И мы с нянькой идем в сад, огромный райский сад, где можно доотвала наесться приторно сладкого терна, изредка уколовшись иглами кустарника. О терновом венце я пока и не подозреваю.
   Вскоре родители мои бежали, даже не взяв трудовых книжек, вместе со мною, естественно, из этого трижды благословенного, твою мать, места на "полуторке", заваленной арбузами, которую вел мой отважный дядя-орденоносец, Александр Федорович Романов, дальний родственник свергнутой династии и к тому времени (после ленинградской "дороги жизни", которую он изъездил взад и вперед, вдоль и поперек) законченный алкоголик.
   Проснулся рано. Купался. Прибегала соседка, но я был хорошо расположен и прогнал её. Играл с детьми, обедал, музицировал. Приехал Наташевич. Он решительно несообразный, холодный и тяжелый человек, и мне жалко его. Я никогда с ним не сойдусь. Ночью ходил со сладострастным смутным желанием до 2-х ночи.
   Открывает новую бутылку вина. Наливает в стакан и пьет.
   Интуиция - что это за чувство, что это за сверхзнание, знание до знания, предзнание и бесконечная уверенность в своей правоте?! Любовь - та же интуиция. Собственно, весь наш мир, вся жизнь состоят из того, что существуют женщины и мужчины. Сегодня, правда, в моде всевозможные перверсии, видимо-невидимо развелось не только гермафродитов, но и трансвеститов. Но лично мне это, как говорится, до лампочки. И я готов побиться о заклад, что не прав мой дорогой и уважаемый предтеча. Как бы ни хотелось ему думать, что человеческий гений боролся и с физической любовью, как с врагом, и что если он и не победил её, то опутал бедняжку сетью иллюзий братства и любви. Чушь собачья!
   Да, конечно, вполне возможны и чистые сердечные порывы, и уважение к женщине, вот только тогда, когда удовлетворен основной инстинкт, когда связь длится довольно долго и уже значительный кусок жизни, словно скрученный вдвое, а чаще уже и втрое (потомством), провод искрится от разницы потенциалов.
   Тот же писатель ещё сто лет тому назад утверждал, что у нас в России любовь и счастье - синонимы, что брак не по любви презирается, чувственность смешна, нелепа и вообще внушает отвращение, и все-таки всё это иллюзия и самообман. Впрочем, и меня ещё в детстве, словно собаку на дичь натаскивали на псевдопоэтизацию действительности, подсовывали под руку возвышенные романы и повести, цензурировали кино, живопись и скульптуру, в то время как настоящая жизнь вокруг была груба и нечистоплотна, как трагедии Шекспира, разыгрываемые в свином хлеву. Рос я практически в "зоне" и что с того, что был расконвоирован, все равно незримый постоянный конвой сопровождал меня всю сознательную жизнь. Только вначале моим воспитанием занимались родители и школьные педагоги, позднее - вузовские наставники, сеть общественных институтов и, прежде всего такая фурия, как общественная мораль. Наконец, эстафету душеблюстителя приняла жена, святое существо, вот если бы только я был способен не только понимать эту данность, но и всецело ей подчиняться.
   Так нет же, пытаясь жить не сердцем, а разумом, я постоянно совершал ошибки. Учитель моего учителя, думается, совершенно досконально обосновал положение, что жизнь - просто досадная ловушка. Всяк явившийся на этот свет попадает впросак, и счастлив человек не мыслящий, не замечающий подвоха логики. Мыслящему же человеку куда больнее, мечется он в поисках выхода и не находит, ибо даже смерть чаще всего не добровольный выход, уход, а случайное насильственное устранение сознания. Проигрыш в очередной "русской рулетке".
   Махнув рукой, ходит около стола. Щелкает пультом. Пьет.
   Проснулся в 12.Поехал в центр. Зашел к Наташевичу. У него застал Кроликова, свежеокрашенного в жгуче-черный цвет. Маскирует лысину, вернее плешь-тонзуру, и собирается на торжество по поводу получения псевдопремии квазичитателей. Типичный карлик-Наполеон. Крошка-Цахес. Поцелуй меня в тохес. Вяло болтали и пили водку. Закусить у Наташевича как всегда нечем. На еде экономит, зато собирает нумизматическую коллекцию. Археолог, грёб его мать. Поехали в ЦэДээЛ. Дорогой испытал религиозное чувство до слез. Слава Богу, приятели ничего не заметили.
   Что ж, значит, все равно я - узник, все равно подконвойный, все равно обречен на каторгу чувств - вертеть жернова полностью неизжитых сюжетов. Если бы я ещё мог выиграться в привидевшуюся роль, изжить пригрезившееся чувство, может быть я и смог бы жить жизнью обычного человека. Тогда бы меня не обуревала, возможно, совершенно невыполнимая мечта преодолеть собственную косность, ужасающий непрофессионализм, прямо скажем, вопиющую бездарность и в качестве обывателя я бы мог самодовольно и безнаказанно пользоваться всеми благами жизни.
   Так нет же - словно маньяк, я хватался то за стихи, то за переводы, то за критические экзерсисы и эссе, пока, наконец, не попался на гарпун прозы, да так, что все предыдущие рыболовные крючки показались мне пушинками.
   В отличие от alter ego, все того же горячо любимого предшественника, я не люблю и не умею фиксировать жизненные мелочи и подробности чувств для сдабривания будущих гениальных произведений, ничуть, нисколечко, и весь темперамент, весь душевный напор пытаюсь закупорить в крохотную склянку, которая к тому же мгновенно валится из рук и чаще всего разбивается на мельчайшие осколки. Вот она, настоящая дичь, не только совершенно дикая жизнь, но и отвратительно бессмысленная!
   То же и с любовью, с влюбленностями: сколько раз (чаще всего безответно, бесплодно) я вспыхивал, загорался и гас, не сумев к тому же запечатлеть во время оно или же позднее сотой доли переполнявшего меня искрометного чувства.
   Так может быть и я - сумасшедший, проводящий дни и годы в поисках верного одного-единственного слова и не находящий его? А наконец вроде бы отыскав это слово и обратившись с ним к случайному собеседнику, вдруг да и обнаружить, что оба вы говорите на совершенно различных языках и остается, видимо, одно - непризнанным ,никем не замеченным, избегая встречаться глазами с более удачливыми, как вконец проигравшийся игрок, которому больше негде взять денег, искать способы сведения счетов с жизнью...
   Замолкает. Пауза. Размышляет и снова трындит.
   Встал поздно. Приехали Вася, Толя и Натан и гадко поступили. Васе неприятно, им тем паче. Провел день безалаберно. Наташевич глупо устроил себе жизнь. Нельзя устроить необыкновенно. У него вся жизнь - притворства простоты. И он мне решительно неприятен. Вечером играл в карты с Василием. Он хочет ехать за границу. Славные делали планы. Страшно, что планы.
   Странно только, что я никогда не страдал от любовных неудач, тяготился только невниманием профессионалов и публики к моим литературным занятиям. Притом, что долгие годы чувство мое к Эрато было не только безответным, но и вполне платоническим, не корыстолюбивым. Только когда я стал зарабатывать какие-то копейки скудным талантом, сумел обрести некоторые профессиональные навыки и ориентиры. Говорю сие и горько усмехаюсь , ибо нахожусь уже в том далеко не цветущем возрасте, до которого, увы, не дожили почти все мои кумиры и учителя.
   Если я не смог приблизиться к образцам за столько десятилетий, то что же сумею сотворить за те немногие оставшиеся до смерти годы? Одна Варвара Степановна, Варенька, знает правду о странном душевном недуге, снедающем меня, но и у неё нет ни сил, ни средств, чтобы попытаться исцелить меня. Только путем самоанализа, письменно закрепленной рефлексии я, может быть, сумею добиться исцеления и избегну малоприятной перспективы внезапной смерти на улице или даже в собственной постели, увы, без полного или полуполного собрания сочинений эдак в десяти-двенадцати томах. Сказывается отсутствие должного пригляда в детстве и юности, несоблюдение диеты и как должное - извольте, ранний преждевременный склероз мозговых сосудов (как там, у Пушкина: читатель рифмы ждет к склерозу, ну что ж, возьми её скорей), который снимаю только горячими ваннами да бесконечным приемом горячительных напитков.
   Только вот никак не могу избавиться от душевного беспокойства, от постоянного чувства тревоги, с одной стороны не позволяющего расслабиться, с другой - не дающего сосредоточиться на одном занятии. Даже на бумагомарании.
   Снова срывается на крик.
   Лег спать, проснулся в 12. Играл, обедал, поехал в гости. Валерия очень мила, и наши отношения легки и приятны. Что, если бы они могли оставаться всегда таковые.
   Первая хирургическая операция была проведена мною на самом себе. Я, уже довольно близорукий, увидел на дне котлована, в котором мимо нашего дома прокладывали водопровод, нечто чрезвычайно занимательное и, ничтоже сумняшеся, спрыгнул немедленно вниз, наверное, на 2,5 - 3 метра. Приземлился вроде бы благополучно и в пылу достижения цели сначала даже не заметил, что острый осколок разбитой трехлитровой банки врезался в правую ступню на границе с лодыжкой с внутренней стороны.
   Ошеломило разочарование: занимательная штуковина оказалась огрызком морковки, издали переливающимся красно-рыжим окружьем и зеленоватой звездчатой внутренней структурой. Через мгновение я ощутил боль, а ещё мгновение спустя понял, что стеклянный лемех пропорол кожу правого ботинка и глубоко вошел в мякоть ноги.
   Даже не раздумывая, я вырвал осколище. Хлынула кровь. Я быстро расшнуровал ботинок, бросил его - рана зияла разверстым колодцем, в глубине белело сочленение сустава.
   Нервы у меня были стальные, я сожалел тогда только о ботинке. Испугался, что мне нагорит от родителей. Излупцуют. Выбрался из раскопа, скользя по влажной глине, влетел домой с ботинком в руке, бросил его в угол, схватил иголку с белой суровой ниткой и, поскуливая от боли, зашил рану. Понятное дело, без обезболивания или наркоза. Потом подозвал собаку Читу, жившую у нас при доме, в сарае, и попросил её зализать рану. (Соображал малец, что слюна исцеляет, хотя, конечно, и не знал такого понятия, как бактерицидность слюны). Собака слизала кровь начисто, разгладила шов.
   Когда пришли родители, и я рассказал о случившемся, они пришли в ужас. Сразу же потащили меня в здравпункт, где вкололи противостолбнячную сыворотку и антибиотики. Рана зажила, как на собаке, а ботинок пришлось выбросить, он ремонту не подлежал.
   Мать и отец (отчим) рассказывали мне, что я отличался в детстве странными устойчивыми предсказаниями, чуть ли не пророчествами. (Сейчас бы назвали это паранормальными способностями, а что удивительного, ведь мать моей матери, бабушка Василиса, была знатной ворожеей, доброй колдуньей и шептуньей, знахаркой). Ладно, что хоть не считали это конфабуляциями. Так я, научившись самостоятельно, без всякой помощи взрослых читать, частенько говаривал и тогда - в 3 года, и раньше - в 2 года, что обязательно буду врачом и писателем. Что ж, это сбылось, хотя и не принесло мне богатства и счастья. Впрочем, как знать, понятие счастья вообще относительно. Еби вашу мать, конечно, я счастлив. Счастлив, произнося это признание, а уж как буду счастлив выебать вам мозги, если данный текст появится в печати и притом без говенной цензуры!
   Завидущие мои враги-приятели Наташевич и Кроликов дорого бы дали за подобную свободу самовыражения, пиздюки хреновы. В качестве мало оцененного, почти непризнанного поэта раньше я их явно больше устраивал, выгодно оттеняя их эфемерные литдостижения. "На хер тебе сочинять романчики?" - плутовато вопрошал Кроликов, пряча, конечно же, виноватые глазки. - "Что это ты зачастил в журнал "Пламя"? Сам же написал, что его читать, все равно что вникать в беседу двух гвоздей с одной гайкой." И тому подобное. Мудила, он и есть мудила.
   Наливает в стакан вино. Пьет. Зажмуривается. Улыбается.
   Между тем кухонное окно плотно запахнуто тяжелыми, ещё зимними шторами, за которыми, кроме того, завесой висит густо сотканный тюль. Внешний мир отгорожен, словно бы не существует. Радио мурлычет под сурдинку терпкую мелодию Дюка Эллингтона. На ногах моих посапывает черно-подпалый коккер Фил, а его персиково-рыжий собрат Кубик лежит на ковре, рыдает истошно во сне, бесконечно гоняется за призрачными обидчиками, подрагивая всеми конечностями сразу. Кот и кошка (Мухин и Муха) носятся друг за другом по смежным комнатам, обращая их поистине в непроходимые джунгли, сбрасывая безжалостно на пол книги, шкатулки, всевозможные подвернувшиеся под лапы вещи. А в самой дальней комнате нежным баском выводит рулады, сладко похрапывая, досточтимая супруга моя Варвара Степановна. Сущая идиллия.
   Кухонный стол освобожден начисто от повседневных аксессуаров и причиндалов. Всей длиной светлой пластиковой столешницы придвинут он к двум до отказа набитым холодильникам: во-первых, чтобы оказаться точно под двухсотваттной лампой, а во-вторых, и это самое важное
   ,чтобы не лез я то и дело в чресла эмалированных великанов и не вываливал оттуда на тарелку всевозможные вкусности, которые сегодня, в дни очередной бешеной инфляции и экономической паранойи, ещё более вкусны и желанны, помноженные на каждодневную возможность исчезновения.
   И я, медузообразное, чуть ли уже не бесполое существо, держащее одной оплывшей, словно стеариновая свеча, рукой гелиевую самописку, а другой, не менее пухлой дланью придерживающее бумажный треугольник, испод которого под завязку испачкан стародавней машинописью, наклонив коротко стриженую голову, близоруко всматриваюсь отечными от постоянного употребления алкоголя глазами, склера которых продернута красными прожилками (впрочем, здесь уже результат непременной субботней ванны), в расползающийся в пределах белой страницы неравномерный остроугольный почерк, причем отдельные буквы некоторых слов подобно мелким лесным муравьям так и норовят оторваться от более сплоченных собратьев и уползти в ближайшую расщелину случайной складки или помятость данной страницы, чтобы образовать спонтанный неологизм или другое нечто, исполненное экзистенциального абсурда.
   Облокотился о столешницу. Закрыл глаза руками. Плачет.
   Продолжает говорить сквозь всхлипывания.
   Ходики в виде деревянной избушечки с чугунными шишками гирь на длинных цепочках-цепях между тем отстукивают затверженное, зазубренное всеми зубчиками подогнанных друг к другу шестеренок время, старательно отмечая полные часы и получасия прежде всего открыванием пластмассовой дверцы-шторки, а вернее ставенки якобы чердачного окошка и последующим вываливанием декоративной кукушки, которая, собственно, и оглашает известное одной ей точное время истошным кукованьем, сопровождая его надоедливо-настырными поклонами-паденьями в пустоту, удерживаемая только в самый последний момент за крепенькую плодоножку невидимой пружиной.
   Сегодня человек-медуза напарился, как и водится, вдосталь, приняв до и после ванны водочки, отполировав родимую отечественным пивком питерского или клинского разлива, снизил затем степень опьянения изрядным бокалом крепкого чая "Эрл грей" и, воображая себя соответственно напитку уже седовласым графом, принялся за проведение графологической экспертизы очередной своей эскапады по временам собственной, увы, безвозвратно утраченной юности.
   Странное дело, однако, и у меня, Пети-петушка, равно как и у героя довоенного романа малоизвестного до сих пор на родине классика русского зарубежья, было отчетливое чувство, что и я тоже живу не собственными желаниями и почти не собственной волей; я тоже постоянно попадаю в чересполосицу различных ощущений, и лишь только когда они меняются, на кратких стыках я испытываю столь же кратковременную свободу, как бы освобождаясь от чужеродности, чтобы вскоре опять подчиниться очередным подоспевшим внешним влияниям и вливаниям.