Что ж, отчего бы не попенять на покойного. Он ничего не ответит.
   Наш батальон был поселен рядом с какой-то Михайловкой. Вопреки приказу, связи, в которых должен был разместиться батальон, еще не были готовы, и всю осень до самых морозов мы жили в палатках и курных крестьянских избушках.
   Целую осень мои солдаты рубили лес, жгли, рыли коренья и успели расчистить для пахоты какие-то жалкие десятины. Вообще по почве вряд ли найдешь земли хуже Новгородской губернии, и мало понятно, почему именно на эту пустошь был брошен жребий. Офицеры недоумевали, каким образом там, где на топях и болотах крошечная деревня не могла накормить сама себя, сможет существовать тысяча человек, обязанная кормить еще два действующих батальона.
   Зимой началось обучение мужиков военному строю и обращению с оружием. Требовать от несчастных крестьян исправной вытяжки носка и безукоризненного исполнения ружейных приемов в двенадцать темпов все в батальоне считали верхом бессмысленности и смотрели на эти учения сквозь пальцы. Служба в основном ограничивалась караулами, все остальное время новообращенные солдаты валялись на печи.
   К нашему появлению в Михайловке мужики уже были все обриты и в мундирах. Видно, пример крестьян, уже ранее превращенных в солдат, убедил их, что жаловаться бесполезно, а палок на всех хватит – слухи об усмирении нескольких раскольничьих деревень ходили самые страшные. Рассказывали, как сюда приехал сам генерал Маевский, правая рука графа, и крикнул согнанным мужикам: «Ставлю бочку водки! Кто хочет пить, тот скорее одевайся!» В четверть часа сотни были обриты и одеты и с песнями шли домой солдатами. Одетыми еще в свои одежки бегали пока мальчишки, обращенные в кантонистов. Шитье мундиров для поселян не поспевало за приказами. Лишь поздней осенью, когда уже выпал снег, поселенный батальон получил шинели, а кантонисты свою форму. Помню, как эти дети с радостью примеряли себе мундирчики и торопились надеть их.
   Учеба если и устраивалась, то лишь для вида. Чаще, если не было никого чужих, обучение препоручали унтер-офицерам, а сами собирались греться в какой-нибудь дом поблизости, выставив во все стороны соглядатаев. Не дураками в свою очередь были и унтер-офицеры, придумывавшие свои уловки. Одним словом, вся служба была сплошным обманом начальников согласно субординации и существовала лишь на бумаге в пухлых отчетах и рапортах.
   Рузаев открыто при подчиненных ругал поселения, говорил, что Аракчеев затеял эту бессмыслицу, чтобы выслужиться.
   – Невозможно быть одновременно офицером и агрономом! – сказал он однажды громко после общего угрюмого обеда, когда ему поднесли какой-то очередной пакет от начальства. – Я отвечаю перед Богом и царем за Отечество, а не за посевы.
   Злые языки рассказывали, что Рузаев был со всесильным графом когда-то в одном корпусе, даже дружил с ним, но потом, посчитав его выскочкой и блюдолизом, презрительно порвал их дружескую связь. Теперь же он оказался у Аракчеева в подчинении. Говорили, что Рузаев подал графу рапорт об отставке, но тот разорвал его, обнял генерала и попросил служить, сказав, что ему нужно дело, а не амбиции. Как бы то ни было, Рузаев остался в полку, но теперь мстил своим откровенным far niente[11]. Если раньше каждый день он как заведенный носился с утра до ночи по расположению полка, заглядывая и на ученья, и в лазарет, и в солдатский котел, представляя собой живое и грозное напоминание о службе и долге, то теперь его почти не было видно. Всегда крепкий, источающий бодрость и здоровье, с румянцем на лице, Рузаев осунулся, ссутулился, обрюзг. Старик перестал обливаться холодной водой, хотя все знали, какую это доставляло ему раньше радость. Он ездил уже не верхом, а в коляске, глаза его выцвели и смотрели на все равнодушно. Казалось, генерал махнул на полк рукой, предоставив все дела канцелярии. У него под носом процветало воровство, которое все прекрасно видели, и раньше Рузаев не допустил бы этого, вывел бы воров на чистую воду, но теперь он или ничего не замечал, или делал вид, что ничего не замечает.
 
   На содержание поселенных крестьян, особенно в первое время, отпускались огромные средства, но деньги эти по пути к своему назначению частенько прилипали к чьим-то рукам. В нашем полку многие поселяне-хозяева при водворении своем не получали для первоначального заведения положенных им лошадей, коров и многого другого из хозяйственных надобностей, тогда как деньги были потрачены и коровы числились по приказу уже за поселянами. Приходилось изобретать мор, внезапно поразивший скот, а то и списывать все на пожар, и таким образом корова обходилась казне в два, а то и в три раза дороже. Исчезал в большом количестве и казенный провиант. От приказа до рта долгий путь. Сперва этот провиант доставлялся в батальон, оттуда в роты, потом раздавался по капральствам и, переходя из рук в руки, редко доходил до крестьян. Да и уличить в воровстве было почти невозможно. Те, кого обворовывали, подчас не знали вовсе, в чем именно они обделены. Когда же требовался отчет в том, куда ушли средства, все бумаги были всегда в полном порядке. Иногда воровство принимало совсем узаконенные формы. Например, так было с деньгами, что зарабатывали солдаты на общественных работах. На руки их не выдавали, но говорили, что они тратятся на улучшенную пищу, так что работали солдаты за один хлеб насущный, что вроде бы считалось очень выгодно казне. Оставалось только желать, чтобы даровая работа была еще и самая лучшая.
   Иногда только Рузаев взрывался и изливал кипевшую в нем желчь на того, кто подворачивался под руку. Так, в видах предупреждения пожаров приказано было иметь в каждой избе фонарь со свечой, и никто не смел выходить ночью во двор без фонаря. Крестьяне же, привыкшие к лучинке, видели в том прихоть начальства и делали все по-своему. От неосторожного обращения с лучиной в первой поселенной роте случился пожар, и сгорело несколько сенных сараев. Испуганную, зареванную бабу, виновницу случившегося, Рузаев самолично приказал сечь нещадно, хотя в чем было винить эту темную женщину?
   Весной начались полевые работы.
   Видя, что и скот, и зерно, и сельскохозяйственные орудия принадлежат скорее табели обязательного имущества, чем им самим, поселяне проявляли к работе охоты не более, чем к маршировке, к тому же первые три года казна обязывалась содержать поселенные войска. Картина же поселян, вышедших в поле, представляла собой удручающее зрелище. Всем своим видом они как бы говорили, если б могли выражаться на великом языке древних, – Nihil habeo, nihil curo[12].
   Я спал по нескольку часов в сутки. С раннего утра до позднего вечера я метался по расположению нашей роты, за всем следил, всюду, где это было возможно, наводил порядок, делал все, что было в моих силах. Меня бесило, что все разваливалось на глазах и из-за нерадивости поселян, и из-за наплевательства офицеров. Без личного участия, без крика, угроз дело не шло. От бесконечной ругани я осип, мне некогда было толком поесть, отдохнуть, переодеться. Другие же офицеры, собравшись где-нибудь в укромном месте, или играли в карты, или тихо пили. Их вполне устраивала обещанная Аракчеевым прибавка к жалованью, а что будет с солдатами и их семействами, этих господ волновало мало. Особенно возмущало меня поведение Богомолова.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента