Генерал побелел, покраснел и стал ловить ртом воздух.
   — Откуда, откуда это? — задыхался он.
   — Хотя эти сведения «по достоверным источникам», как пишет газета, но я думаю, генерал, что на этот раз правда.
   — Послушайте, поручик! Это ж невозможно, это ж невозможно… — и генерал схватился за голову. — Тогда в каком же положении окажется здесь наша армия?
   Ад'ютант саркастически улыбнулся и сказал:
   — В положении разлагающегося трупа, который начинает беспокоить обоняние хозяев…
   — А вы, поручик, как-будто… как-будто…
   — Впрочем должен вас успокоить, генерал, — быстро изменил ад'ютант тон и выражение лица, — эстонское правительство просто-напросто желает себя вывести из состояния войны с Советской Россией…
   — Тьфу! С Совдепией!
   — Что же касается признания ее, то…
   — Этого еще не доставало! — стукнул генерал пустым портсигаром в стол.

 
* * *

 
   Прапорщик Ножов весь преобразился. Глаза его горели, он походил на сумасшедшего. Иногда пропадал на два дня, являлся измученный, но всегда бодро говорил юноше, таинственно подмигивая:
   — Дело на мази. Пропаганда работает. Агитационная литература поступает исправно. Нате-ка вам, товарищ… — он совал ему под подушку пачку листовок. — Необычайно талантливо. Прочтите, и — в дело… Сумеете? Только — молчок…
   Как-то мрачною снеговою ночью повторилось то же: легкий стук в окно. К подушке юноши склонилась во тьме встрепанная голова:
   — Ну, милый Коля, теперь прощай. — И Ножов навсегда исчез.

 
* * *

 
   Приближалось Рождество. Письма от Вари не было. В душе все настойчивей вставал образ Марии. Юноша грустил. Перед праздниками ему дали вторую нашивку. Писаря прониклись к нему теперь искренним уважением и потребовали вспрыски. Николай Ребров первый раз в жизни напился пьян. Он был красноречив и откровенен, говорил о Варе, о том, что никогда-никогда не встретит ее больше, много говорил о сестре Марии, о милой далекой родине. Ах, если б крылья!..
   — А вот я, братцы, совсем напротив, — улыбался Масленников, румянобелым низколобым лицом и закручивал усы в колечки. — В здешнем крае ожениться думаю… Потому эта кутерьма в России протянется, видать, еще с год. А тут предвидится эстоночка, Эльзой звать… И вот не угодно ли стишки…
   — Братцы, слушай… Ты! Кравчук!
   — А ну его к бисовой суке! — плакал хохол, сморкаясь и кривя губы. — Ой, Горпынка моя… И кто тебя, ведьмину внучку, там, без меня, кохает…
   — Брось, пей!.. Все кохают, кому не лень… Братцы, слушай! — Масленников вынул записную книжку, откинулся назад и в бок, прищурил левый глаз, стараясь придать лицу значительность. — Например, так… — он откашлялся, и начал высоким, с подвывом голосом, облизывая губы:

 

 
О, моя несравненная девица
Превосходная Эльза юница
Мы гуляли с вами по лесам
И по зеленым лугам

 

 
Ваши груди в аромате, как анис,
И любит вас старший писарь
Масленников Денис,
Чего и вам желаю.

 

 
   — Какая же она юница, раз она вдова и ей под сорок? — глупый стишок! Никакой девицы в ней не усмотреть, — проговорил задирчивый, с маленькими усиками, питеряк Лычкин.
   — Что-о?! — и Масленников сжал кулак. — А ты ейный пачпорт видал?!
   Писаря ответили дружным ржаньем, даже слеза на хохлацком носу смешливо задрожала и упала в пиво.
   — Все видали, все до одного!.. Ейный пачпорт…
   — Даже читывали по многу раз…
   — Даже после этих чтеньев я две недели в больнице пролежал. Не баба, а оса… Жалит, чорт!..
   Началась ругань, потом сильный мордобой. Николай Ребров помнит, как он бросился разнимать, как его ударили по затылку и еще помнит чьи-то вошедшие в его мозг слова:
   — А сестра Мария, слыхать, обженихалась.


Глава 6. У поручика Баранова.


   Николай Ребров за два дня до Рождества зашел поздно вечером к ад'ютанту, поручику Баранову, снимавшему комнату у управляющего имением, эстонца Пукса. Его впустила маленькая женщина с сердитым ничтожным лицом.
   — Погодить! Шляются тут. Тьфу!.. Тибла! — и удалилась.
   Через минуту Николай Ребров стоял на вытяжку пред ад'ютантом.
   — Что угодно? — сухо спросил поручик и приподнялся с кушетки. Он был в одном белье и шинели, в руках газета.
   — А, это ты, Ребров? Садись.
   — Мне бы хотелось, господин поручик, на праздник в отпуск. Дней на пять.
   — Ладно, могу. А ты не удерешь.
   — Что вы! Нет…
   — А почему? — и поручик, быстро откинув голову назад, прищурился. Юноша мял в руках картуз. Поручик вздохнул и щелкнул рукой по газете: — Вот!.. Плохо, брат… Парижская «Фигаро». Плохо пишут из деревни. Колчак бежит. Бежит!.. — он схватил валявшийся на полу сюртук, достал платок и громко высморкался. — Я не понимаю… Хоть убей не могу понять, чем они, дьяволы, берут?.. То-есть… Поразительно… Что?
   — Да-а, — произнес юноша, — но я думаю, что большевикам не укрепиться.
   — Ого! — желчно воскликнул поручик, торопливо шагая от стены к стене, шинель моталась, шелестя подкладкой и оборваная штрипка кальсон волочилась по полу. — Да еще как укрепятся-то. А штык-то на что? Они умеют править… Это тебе не Керенский, чтоб ему на мелком месте утонуть!
   — Да-а, — опять произнес юноша. И вдруг с языка полезло. — А вы не знаете, господин поручик, аккуратно ли работает в Юрьеве почтамт?
   — Что? — поручик на мгновенье остановился, бессмысленно и как бы спросонья глядя на юношу. — Людей нет! Понимаешь ты, людей нет в России. Где люди? Ну, скажи. Где? — Он подскочил к юноше и, размахивая руками, кричал ему в лицо. — Где люди?! есть или нет? Что? Что?! — Николай Ребров попятился. — Гибнет все, — вдруг переменив тон, тихо сказал поручик и с сокрушением закачал головою: — Гибнет… — Потом, волоча штрипку, он ушел за ширму, залпом выпил стакан вина, прикрякнул, сплюнул. — А ведь я римских классиков в подлиннике читаю! Речи Цицерона, всего Гомера! — кричал он из-за ширмы. — Да и по естественным наукам запасец у меня большой. Я ведь когда-то к кафедре готовился. А теперь я что? Где мой отец? Где моя мать-старуха? Наверное, заложниками у большевиков. А где моя родина? Я и сам не знаю, где, — опять послышалось за ширмою, как булькает в стакане вино. Поручик крякнул, сплюнул и вышел, потрясая кулаками: — О чорт!.. Чорт!.. — Смуглые, крепкие щеки его тряслись, глаза прыгали. — Да, баста, баста!.. Теперь все кончено… И другой раз… вот взял бы это, — он схватил со стола револьвер, покачал им в воздухе и, бросив, махнул рукой: — Э-эх…
   Он закрыл глаза, приложил ладонь к вспотевшему лбу и долго стоял с опущенной головой, покачиваясь. Потом быстро повернулся лицом к Николаю Реброву, вскинул голову и крепко спросил в упор:
   — Ножов — большевик?.. Только откровенно…
   — Я не знаю…
   — Ты знал о его побеге?
   — Никак нет. Но догадывался.
   — Почему не донес?
   — Виноват.
   Поручик рывком выдвинул ящик письменного стола и, подбежав к юноше, ткнул ему в нос какими-то бумагами:
   — Вот! Знакомы? В девятой роте… Носил? Читал?! Читал, спрашиваю я?!! — заорал он. — Ты знаешь, мальчишка, что не сегодня-завтра будет приказ за пропаганду — петля?!
   Николай Ребров вдруг почувствовал, как от его головы отхлынула вся кровь, он пошатнулся. Скрипнула дверь. Поручик запахнул полы шинели. В щель раздалось мышиное:
   — Пожальста не кричить… Козяйн не любит… Тихо! — и дверь захлопнулась.
   Поручик что-то промычал, потом вынес из-за ширмы четверть вина, подал в руки юноше стакан:
   — Держи, пей.
   — Я, господин поручик, не пью…
   — Что? — Он выпил сам, поставил четверть в угол и накрыл горлышко, как шапкой, опрокинутым стаканом. — Скажи, умоляю тебя… Не бойся… По чистой совести… Клянусь… Ну, как настроение наших солдат? Ведь мы же, в сущности, ни черта не знаем. Так, хвостики. Что они говорят, что думают? Нет ли заговора против господ офицеров? Одному нашему едва не перешибли ногу. Слыхал? В окно генерала хватили кирпичом… Что же это? А? — поручик говорил быстро, задыхаясь и встряхивая головой, кисти рук играли то запахивая, то распахивая полы залитой вином шинели. — Говори, говори, не бойся… Умоляю… Что? Что?
   Николай Ребров молчал. Губы его дрожали, и сквозь нежданные слезы дрожало все. Но он все-таки разглядел болезненно-скорбное выражение лица поручика, он почувствовал резкую смену его настроений, раздражительность и нервность. Да не сумасшедший ли перед ним, или только несчастный, потерявший под ногами почву, человек? Ему стало страшно и вместе с тем жалко поручика Баранова.
   — Вы успокойтесь, — сказал он, — кажется, пока все обстоит благополучно. Вы очень устали.
   Поручик Баранов, пошатываясь, подошел к столу, расслабленно сел в кресло и, схватив руками голову, облокотился. Николай Ребров тихонько пятился к двери, не сводя глаз с широкой, согнувшейся спины начальника.
   — Я и сам не знаю, — говорил поручик, едва слышно, точно бредил. — Может быть, Ножов прав, и все агитаторы правы. Может быть, правда там, за озером… Во всяком случае настоящие игроки у красных. Юденич хотел пройти в два хода в дамки, а теперь сидит здесь, в нужнике. Да… Чорт его знает. Но как же теперь я?.. Я — Баранов, боевой офицер? Как я отсюда вылезу? Юноша, ты слышишь? Писарь!.. — он повернулся, посмотрел на Николая Реброва и раздельно сказал: — Пошел вон. Завтра.


Глава 7. Человеческий квадрат и его диагонали.


   Канун Рождества. Николая Реброва вез эстонец за четыре фунта рису и фунт сахару. Был мороз. — Но, ти-ти! — пискливо покрикивал эстонец на шершавую клячонку. — Я тебе — ти!
   Что за неудача. Ни двоюродного брата, ни Павла Федосеича юноша не застал: куда-то уехали на праздник в гости. Он направился пешком к сестре Марии. Теплое, нежное чувство к ней ускоряло его шаги, и путь показался ему коротким. Вот они белые палаты из-за темных остроконечных елей. А вот и с голубыми ставнями белый одноэтажный милый дом. Сердце его дрогнуло. Сестра Мария! Нет, это не она. Это какая-то старуха сидит на приступках в согбенной позе.
   — А, здравствуйте, — сделал юноша под козырек. — Вы как здесь?
   Помещица Проскурякова вздрогнула, выпрямила спину и наскоро отерла красные от слез глаза.
   — Коля, вы?
   — Я. Но почему вы-то здесь, Надежда Осиповна? И как будто плачете… Не случилось ли что?
   — Нет, нет, ничего… Я очень счастлива, — поспешно воскликнула старуха, но лицо ее на мгновенье исполосовалось отчаянием и вновь приняло приветливо-беспечный вид. Она сильно постарела, обмотанная той же клетчатой шалью голова ее тряслась. Заячий короткий душегрей и острые колени, обтянутые черной потрепанной юбчонкой.
   — Будьте добры, садитесь… Я очень очень счастлива, — заговорила она надтреснуто и фальшиво. — Вы не можете себе представить, сколько мы перенесли лишений и какой заботой окружил меня мой муж.
   — А, кстати, где же он, ваш Дмитрий Панфилыч?
   Юноша заметил, как концы ее губ в миг опустились, она попробовала весело улыбнуться, но получилась болезненно плаксивая гримаса и голова пуще затряслась.
   — Ах, вы про Митю? Они сейчас придут… Они пошли прогуляться.
   — Кто они?..
   За стеною тяжелые, как гири, каблуки, и в открывшуюся дверь высунулась длинноволосая седая голова с дымящейся в морщинистом рту трубкой.
   — Ага! Знакомый!.. Троф резать приходиль? — проговорил Ян тонким голосом и, шагнув, взял Николая Реброва за плечо. — Пойдем в дом… Здесь мороз… Как это… картофлю кушать будешь… картул… Кофей пить…
   — А где сестра Мария?..
   — Пойдем, пойдем… — Он ласково обнял юношу и повлек в дверь.
   Тот недоуменно взглянул чрез плечо на старуху-помещицу, хотел ее тоже пригласить с собою, но Ян уже захлопнул дверь.
   Вот она кисейная, белая с темным распятием комната. Вот изразцовая печь и знакомый широколобый кот на ней. И как-то по-родному все глянуло со стен и из углов. И сразу глаз нашел чужое: огромный сундук и чемодан. Впрочем, нет. Где же это он видал?
   — Хи-хи-хи… — закатился, защурился старик и стал шептать в самое ухо юноше: — Про дочку? У-у-у… После праздник пулмад, как это… свадьба…
   — Что вы, Ян? Неужели? — юноша даже откачнулся, внезапный холод передернул его плечи. — Сестра Мария? За кого же она? Что вы?
   — Тсс… — пригрозил старик и, прищелкнув языком, таинственно, как заговорщик, зашептал: — Митри, мыйзник… помещик… ваш, русак… Старуху видал? Старуха толковал — жена… Митри толковал — любовня… Гони к свиньям!.. Не надо!.. Давай молодой… Давай Мария. А ты, — ткнул он юношу в грудь согнутым пальцем, — ты есть глюп, очень дурака. Ват саламмабапса… Бараний голофф…
   — Почему?..
   — Э-э… Дуррака… Баран… Святой девка упускайль… Он… как это… он плакал без тебя…
   — Кто?
   — Девка плакал, Мария… Много ваши руськи женились, оставался здесь. А ты зевал. Куррат… Мал тебе дом был? Плохой хозяйство? — Старик говорил, как брюзжал, не вынимая из зубов трубки. Те же синие короткие шаровары, те же полосатые с отворотами чулки плавно двигались по комнате, а старые жилистые руки вынимали из резного шкафа посуду, сахар, хлеб.
   Николай Ребров вдруг сорвался с места и выбежал на улицу: по дубовой аллее, развенчанной вьюгами, шла дочь старика.
   — Сестра Мария! — протянул он ей обе руки.
   Но та крепко и страстно обняла его и поцеловала в щеку. Она была обольстительно свежа. От нее пахло вьюжным снегом и черемухой.
   — Знакомьтесь, — сказала она. — Это мой будущий… Ну… Это мой жених…
   — Мы знакомы… Здравствуйте, Дмитрий Панфилыч…
   Муж старухи, насвистывая веселую, небрежно и молча подал широкую, как лопата, руку. Старуха все еще сидела на приступках. Она надвинула на лицо шаль и отвернулась. Мимо нее прошли, как мимо пустоты. И вместе со скрипом затворившейся двери, раздался ее глухой, тягучий стон.
   Пили кофе. Николай Ребров и Дмитрий Панфилыч, как коршун с ястребенком, исподлобья перестреливались взглядами. Сестра Мария придвинула им свинину.
   — Мой старик. Мой грех… как это… свин… да, да, свинь кушать. Завтра, — говорил Ян, — мой сегодня картул кушать надо. Мари! Хапупийм…
   Сестра Мария подала ему кислое молоко. Голубые глаза ее смущенно опущены и золотая брошь на полной груди подымалась и тонула, как в волне челнок.
   — Завтра праздник, — жирно чавкая, сказал Дмитрий Панфилыч. — У нас весело о празднике: посиделки, песни, плясы. Потом ряженые.
   — У нас танцы, — сказала сестра Мария; и не своим не веселым голосом сказала Мария печально: — Лабаяла-вальц, вирумаге, полька. Говорят, спектакль будут ставить. Да, да.
   — Где? — спросил Николай — Сестра Мария, где?
   — Что? В народный дом… Только холедный, для летний игр, — она прятала от юноши глаза, вздыхала.
   Разговор не клеился. Николаю было тяжело. У него накипало и против сестры Марии, и против Дмитрия Панфилыча.
   — Сестра Мария мне спасла жизнь, — проговорил он тихо и вяло. — Может быть, напрасно…
   — Что вы! Милый мой Коля, — и как в тот раз, она стала гладить его руку, но горячая рука ее дрожала, и вздрагивали опущенные веки.
   Дмитрий Панфилыч нервно задрыгал ногой, его сапог заскрипел под столом раздражающим скрипом.
   — Очень плохо все кругом, — жаловался юноша. — Как-то все не то, не настоящее… Чорт его знает что. Другой раз хочется веселиться, другой раз — плакать. Гадость.
   — Чепуха! Ничего худого нет, — грубо, задирчиво, сказал Дмитрий Панфилыч. — Маруся, кофейку!
   — Нет, не чепуха, — возразил юноша и его глаза засверкали. — Например, бросать жену на чужой стороне, беспомощную женщину, это чепуха?
   — Не хочешь ли? Живи с ней сам. Уступаю, — низким голосом, ворчливо, насмешливо проговорил Дмитрий Панфилыч.
   — Не имею ни малейшего намерения. Во всяком случае, к чему же вы женились?
   Стало тихо, Дмитрий Панфилыч распрямил грудь, чтобы крикнуть. Раздался чей-то стон.
   Все обернулись.
   Прислонившись к чемоданам, в дальнем углу сидела помещица Проскурякова.
   — Бог с тобой, Митя, — расхлябанно заговорила она. — Я тебя не виню… И вы успокойтесь, Коля, добрый мой. А Митя не виноват… Раз он счастлив с новой своей… с своей… — она обхватила седую трясущуюся голову руками и заплакала громко, злобно, надрывисто.
   — Скоро ли ты уйдешь к чорту, старая корга?! — грохнул в стол кулаком Дмитрий Панфилыч, и его красивое, краснощекое лицо с раздвоившейся черненькой бородкой осатанело. — Здыхай на морозе, здыхай! Чорт тя задави! Не жалко.
   — Я не позволяй крик!.. Митри, не надо горячиться! — перебивая его, крикнула сестра Мария.
   — А, са куррат… — жуя трубку, выругался под нос Ян.
   — Бог с ним… Бог с ним, — хлюпала помещица.
   — Ага! — злобно смеялся ее муж. — Ты меня богатством хотела взять? Как же, старая помещица оженила на себе молодого парня. Тьфу, твое богатство, твое именье! У большевиков оно… Корова у тебя осталась от твоего богатства-то, да и та здохла.
   — Сестра Мария! Ян!.. — ударил в стол и юноша. Губы его кривились, брови сдавили переносицу. Ему хотелось кричать громко, оскорбительно, но слова останавливались в горле. И он тихо, но прыгающим голосом сказал: — Я не ожидал этого, сестра Мария. Я вас представлял себе другой. До свиданья, сестра Мария, — поклонился и порывисто вышел вон, ударившись в косяк плечом.

 
* * *

 
   Юноша переночевал в избушке лесника, старого добродушного эстонца. Утром он плотно подкрепился, заплатил эстонцу за гостеприимство и расспросил его про дорогу к Народному Дому. Путь лежал мимо сестры Марии и прямо в лес. Юноша шел низко опустив голову, ему не хотелось ни с кем встречаться. День был пасмурный, насыщенный изморозью. С грустным карканьем летали ленивые вороны, и юноше стало грустно, как только может быть грустно в праздник на чужбине.
   — Послушайте, стойте! Николай!.. — Тревожно оглядываясь, бежала сестра Мария. Она схватила его руку двумя руками и с виноватой, просительной улыбкой сказала: — Какой вы злюк… Ай, как не хорошо…
   Юноша смутился.
   Он, краснея, растерянно мигал:
   — Извините меня. Я, конечно, был вчера не прав. С горяча просто.
   Сестра Мария померкла.
   — Сгоряча? Значит вы прощаете мой поступок? — она с укоризной подняла на него ясные глаза. — Очень грустно, очень…
   — Почему?
   — Вы не понимайт, почему? Когда-нибудь поймете.
   — Так, — неопределенно сказал юноша: ему показалось, что сестра Мария фальшивит. — Я все-таки не могу понять.
   — Ах, оставим, — капризно наморщила она свой тонкий прямой нос. — Скажить, куда идете? В Народный Дом? Где вы ночеваль?
   Они шли, но юноше казалось, что они стоят на месте, а две темные стены сосен спешат назад.
   — Кто он? Вы знаете его? Этот Митри. Я его совсем не знайт, — и сестра Мария оглянулась.
   — Странно, — сухо и насмешливо ответил юноша, — во всяком случае вам нужно бы его знать. Девчонка вы, что ли? Вы все оглядываетесь назад… Идите скорей. Он чертовски ревнив.
   — Вы правы, — деланно проговорила она и остановилась. В глазах ее виноватость, злоба, скорбь. — До свиданья, Коля… А я вас… я вас, все-таки… Но вы не можете поверить… Ах, Коля, милый… Не так все, не так… Вы спешите? Да? Вечером увидимся. Я буду в Народный Дом. Но я ненавижу эту старый женщина. Ненавижу!..
   Он быстро зашагал вперед. И спина его чувствовала неотрывный, молящий, пугающий взгляд Марии.


Глава 8. Взрыв


   Деревянное здание летнего Народного Дома стояло на поляне, среди густого сосняка. В нем никто не жил, по глубоким сугробам протоптаны свежие тропы, и люди с топорами в руках, весело пересмеиваясь, срывают с заколоченных окон доски. Всю ночь топились две времянки, в доме густеет сизое угарное тепло. Сцену драпируют гирляндами из хвой. Зажигают несколько керосиновых ламп под потолком. Актеры в шубах, в шапках кончают репетицию. Разбитое стекло затыкают какой-то рванью.
   Спускается вечер, солнце давно село, и бледная звезда зажглась. В лесу слышно дряблое пение хором и еще, в другом месте. Ближе, ближе. И вот с двух дорог подходят к дому две толпы молодежи, с красными флагами, с плакатами: «Елагу ватабус!». Приветствия, шутки, смех. Многие навеселе. Белобрысые лица праздничны. Голоса мужчин тонки и тягучи, как у скопцов, в движеньях сдержанность, отсутствие бесшабашной удали и хулиганства. Все чинно, все прикалошено, причесано, в перчатках. Николай Ребров сравнил эту толпу эстонских поселян с своей родной, крестьянской, и сразу понял, что здесь России нет. А народ все прибывал, мужчины и женщины, пешие и конные, в крытых коврами маленьких повозках, с лентами в гривах низкорослых лошаденок, с бубенцами под дугой. Стало темнеть. Желтые огнистые квадраты окон гляделись в мглу наступавшей ночи, западная часть неба над темным бархатом пихт и сосен стала голубеть, показался, раздвигая облака, двурогий месяц.
   Николай Ребров взад-вперед прохаживался возле дома. Ждал кого? Нет. Народ — русские солдаты и эстонцы — проходили мимо него многоголосой вереницей, но он далек отсюда, он был в мечтах. И только два радостных голоса: — О, приятель! Пойдем! Чухны комедь ломают… — ненадолго возвратили его к действительности.
   Он вошел и увидал то, о чем до боли сладко тосковала его душа. В его и только в его глазах — просторный, залитый яркими огнями зал. Посередине, под потолок, вся в блестящих погремушках, в звездах, рождественская русская елка. Нарядная толпа детей плывет в тихом изумительном танце, и все дрожит, колышется, мерцает. Юношу вдруг потянуло туда, под родную чудодейственную елку, в гущу смеющихся беззаботных детских лиц. И он сам — не сам, он веселое дитя, и мать улыбается ему издали, машет рукой, зовет… Но вот что-то взорвалось: треск — грохот — крики — все сразу померкло, елка разлетелась в дым, и пред глазами — маленькая сцена с маленькими человечками, тысячи голов, аплодисменты, жалкий свет скупых огней, пред глазами все та же нищая, нагая явь.
   Николай Ребров шумно выдохнул весь воздух, тряхнул головой и, пробираясь между рядами, разочарованно опустился на свободный стул. Он сначала ощутил горячее дыханье на своей щеке, потом тихий захлебнувшийся шопот:
   — Ах, как я рада… Я вам буду об'яснять… — И горячая затрепетавшая рука крепко легла на его колено. От руки шел неуловимый властный ток, и глаза юноши загорелись. Сестра Мария была в черном платье, рубиновые серьги блестели в ее маленьких порозовевших ушах. Она дышала прерывисто, опьяняя юношу запахом распустившейся черемухи. — Глядить на сцена, — шептала она, прижимаясь к нему плечом, но он разглядывал ее профиль с влажными, красивыми губами, и ему захотелось поцеловать ее.
   — А где же Дмитрий Панфилыч? — прошептал он.
   — Пьян. Нет… Ах, я ничего не знай… — брови ее капризно дрогнули, она повернула к нему лицо, и вот два их взгляда как-то по-особому вмиг слились.
   — Я не понимаю вас, Мария Яновна… — проговорил он, овладевая собой.
   — Я тоже… не понимайть ничуть себя.
   — Вы сначала, как будто хотели привлечь меня к себе, потом взяли, да и оттолкнули.
   — Я скверная! — топнула она в пол острым каблуком. — Как глюпо, глюпо все вышло.
   Раздались аплодисменты, и вдруг — в уши, в лицо, в сердце:
   — Здравствуйте, Коля!
   Голос был так неожиданно знаком, что Николай Ребров вздрогнул и приподнялся навстречу подошедшей девушке.
   — Варвара Михайловна! Варя! Вы?! — И каким-то необычайным светом мгновенно загорелась вся его душа: — Варечка, милая! Вы живы?.. Получили ль вы мое письмо?
   — Что с вами? Какое письмо? Пройдемтесь.
   Юноша крепко закусил прыгавшие губы и шел за нею, как во сне.
   — Вы живы, живы! — твердил он.
   — А почему же мне не быть живой?.. А знаете? — И миловидное лицо ее вдруг померкло. — Знаете, Коля, милый?.. Ведь папа умер… да, да, да.
   — Да что вы?! — искренне испугался юноша.
   — Представьте, да… от тифа. Пойдемте, Коля, сядемте к столу, попьем чаю. Я так озябла. А вот и стол. Закажите. У меня деньги есть.
   Возле буфета толчея, шум, выкрики:
   — Сусловези! Кали!
   — Сильмуд!..
   — Напс!
   — Эй, барышня! Дозвольте-ка мне шнапсу. Чего? Самый большой. — Масленников без передыху выпил стакан скверной водки и спешно чавкал пирожок с рыбой. Масленников выгодно спустил вчера казенные сапоги, денег на гулянку хватит.
   Молодежь изрядно выпивала шнапс, пиво. Русские солдаты вели себя дерзко, вызывающе. Разговаривали между собой нарочно громко:
   — Тьфу, ихняя камедь на собачьем наречии!
   — А морды-то… Видали, братцы, какие у чухон морды? Вроде — непоймешь…
   — Скобле-о-оные…
   Длинноволосый, рыжий эстонец в зеленой куртке приплясывал, помахивая платком, и что-то гнусил. Но выражение его крепкощекого бритого лица не соответствовало веселым ногам и жестам.
   Солдаты с лицами заговорщиков толпой напирали на буфет. Продавщицы в ярких национальных костюмах кричали:
   — Тише! Тише! Ярге трюшге!.. Осадить назад! Ну!!
   — Я те осажу…
   В полутемном углу рассыпался, как бубенчики по лестнице, женский смех, тотчас же заглушенный звонким поцелуем.
   — Смачно, — прикрякнул Кравчук, проходя под ручку с толстобокой мастодонтистой эстонкой. Он весь выгнулся дугой, склонив захмелевшую голову к плечу подруги. — Смачно, бисов сын, причмокнул… Ах, Луизочка… Я голосую, чтоб пойти в лесок… Право, ну… Трохи-трохи покохаемся, да и назад.
   — Холедно, снег… Вуй!.. — встряхнула широкими плечами эстонка.
   — Доведется трохи-трохи обогреть, — сказал хохол и облизал толстые губы.