Работают люди по-казенному, с леностью, не на полную силу: позевывают, поплевывают, почесываются, щурятся на солнце. Люди в душе знают, что все эти укрепления ни к чему: хоть ты тут каменную крепость выстрой, «батюшка» все равно заберет.
   Купцы выслали своих приказчиков. От Федора Кобякова пришло четверо.
   Купец Кобяков друг-приятель казанскому купцу Крохину, в бане у которого мылся Пугачёв.
   Кобяковский приказчик старик Яков Сергеич, копая землю, беззубо шамкает:
   — Эх, напрасно это… Ни к чему… Одна канитель людям. Все равно Емельяну Иванычу, батюшке нашему, достанется…
   — Да ты, Сергеич, сдурел? — набросились на него приказчики. — Какой же он Емельян Иваныч, когда он природный Петр Федорыч, третий ампиратор!
   — Да будет вам лопотать-то!.. «Природный», «природный», — окрысился на них Сергеич и, сбросив на землю шляпу, отер рукавом выцветшей рубахи вспотевшую лысину. — Он природный и есть, только простой природы, мужичьей, наш он! От царя-косаря, от царицы-чечевицы… Вот он какой — батюшка! — не унимался Сергеич, в пустом рту его мелькали два больших желтых зуба, и бороденка была беленькая с прожелтью.
   — Небылицу городишь, Яков Сергеич… Приснилось, что ли!
   — Казаки сказывали!.. — бросил старик. — Намедни у хозяина по-тайности два казака ночевали, ну так вот, по их розмыслу, батюшка-то наш — Пугачёв Емельян Иваныч…
   — Печалуешь ты нас, старик…
   — Эх, вы, непутевые… Радоваться надо, а не кручиниться… Свой батюшка-т, заступник-то, не немецкий выродок…
   Вот если бы подобные речи принес волжский ветер в уши Емельяну Пугачёву! Сначала они испугали бы «батюшку» и поразили, затем сердце его наполнилось бы радостью. Крепко был бы рад этому и Андрей Горбатов и кой-кто из Пугачёвских атаманов. Может быть, может быть… эти слова не выдуманные, они действительно впервые прозвучали на Волге. Они еще кой-где прозвучат, они впоследствии найдут свой отзвук и в Москве.
   И откуда взялись они? Эх, видно, не одна в поле дороженька разнесла их по России… Сверху, что ли, натрясло их, или вместе с яблоками и всяким злаком созрели они сами по себе? Врал старый приказчик, что слышал те слова от заезжих казаков. Правда, были казаки тайком в купеческом дому, но они толковали о том, что вот-вот сам государь Петр Федорыч пожалует в Саратов. А старика-приказчика словно шилом в бок: «Нет, это не Петр Федорыч, это сам Емельян Пугачёв — мужицкий царь, как в царицыных манифестах предуказано», — подумал он.
   Когда же стал он поусердней к народной молве приклоняться, то и сам опознал воочию, что и многие из простолюдинов помышляют так же, как и он.
   Значит, попы долбили-долбили каждое воскресенье по церквам, вычитывая царицыны манифесты, да и додолбились: кой-кому начало влетать в голову, что, пожалуй, правильно в манифестах говорится: заступник-то народный, пожалуй, не Петр Федорыч, третий царь, а сам Емельян Пугачёв, казак простой. Впрочем, такие домыслы были у немногих — раз, два и обчелся, но все же они стали в народе самостийно возникать. Будь здрав, Емельян Пугачёв, мужицкий царь!
 
5
   Уныние в Саратове не ослабевало. Горячий офицер Державин, чтоб взбодрить саратовцев и показать им «пример решимости», с шестью десятками донских казаков и с офицерами поскакал в Петровск, навстречу Пугачёву.
   Но мы уже видели, что экспедиция эта закончилась плачевно: почти все казаки передались «злодею Емельке», а Державин ускакал от погони. В четыре часа утра 5 августа примчался он со спутниками в Саратов и объявил, что Петровск занят Пугачёвым, а донцы изменили.
   Это известие повергло жителей в крайнее замешательство. Многие бросились в бегство, иные начали грузить свое имущество на баржи, чтоб спуститься подобру-поздорову вниз по Волге. Но владельцев барж было очень мало, и почти все суда были взяты у купцов правительственными учреждениями, началась спешная погрузка канцелярских дел, денег, имущества.
   Но главный саратовский герой Ладыженский проявил расторопность наибольшую: он захватил судно с еще неразгруженной купеческой мукою, в первую голову погрузил не казенное, а свое личное добро, вплоть до сковородников и кочерги, 15 000 рублей казенных денег и часть дел конторы опекунства иностранных. Для погрузки же архива и казенного имущества лишь к вечеру была едва-едва отыскана «посудина». За отсутствием лошадей, все перетаскивалось на руках, и работы были окончены пред самым появлением передовых Пугачёвских отрядов в виду города. Полковник Бошняк также отправил на судно главнейшие дела и денежную казну в 52 000 рублей, поручив охранение всего этого поручику Алексееву.
   Началась спешная расстановка малочисленных воинских сил. Бошняк вывел саратовский батальон за сделанный пред городом вал и окружил укрепление рогатками. Ладыженский и Державин все еще пытались склонить его идти со всеми силами навстречу Пугачёву. Бошняк их предложения не принял.
   — Ежели желаете, командуйте сами, а я совершенно устраню себя. Либо подчиняйтесь мне!
   — За Пугачёвым, — заявил Державин, — гонятся преследующие его отряды.
   Чрез два-три дня они настигнут мятежников. Нам бы только на это время позадержать злодеев пред городом. А для сего надлежало бы накидать грудной вал из кулей муки и извести и при содействии пушек отсиживаться в нем…
   — Извините, поручик, теперь заниматься этим поздно, — возразил сухо Бошняк.
   Тогда Ладыженский — все тот же Ладыженский! — приказал артиллерии майору Семанжу выступить с фузилярною ротою против мятежников и стараться до Саратова их не допустить, в случае же неудачи отступить, присоединиться к Бошняку и действовать совместно с ним.
   Семанж выступил с отрядом в четыреста человек, прошел около трех верст и, остановившись, выслал вперед разъезды волжских казаков под начальством есаула Татарина. Позади Семанжа, возле самого города, пред московскими воротами находился полковник Бошняк с тридцатью офицерами и ста восемьюдесятью рядовыми саратовского батальона. А между Бошняком и Соколовой горой стояла плохо вооруженная толпа сотни в полторы разночинцев, собранных купечеством.
   Ночь прошла спокойно, а наутро 6 августа Бошняк узнал, что Ладыженский ночью сел на баржу и отплыл вниз по Волге. Что же касается Державина, то и он, поняв всю бессмысленность при сложившейся обстановке защиты Саратова, ускакал из города. К тому же за час до этого он получил из села Чердынь, где находилось его ополчение, известие, что собранные им в помощь Саратову полтысячи человек крестьян подняли волнение.
   И только теперь Бошняк остался единственным распорядителем по защите города.
 
   Невдалеке от Саратова, на привале. Пугачёв вспомнил, что плененные им под Петровском донцы не приведены к присяге. Он велел скликать сначала сотника Мелехова. Он подал ему золоченую медаль, установленную за франкфуртское сражение, и сказал:
   — Жалуют тебя бог и государь, служи верно!
   Мелехов взял медаль и поцеловал руку Пугачёва. Были пожалованы медалями и хорунжие. Затем всех донцов привели к присяге пред образом в медных складнях и тотчас выдали месячное жалованье по двенадцать рублей, а начальствующим лицам по двадцать рублей. Казаки остались довольны.
   На заре 6 августа Пугачёвская армия, в количестве от четырех до пяти тысяч человек, начала приближаться к Саратову. Часть их шла по Московской дороге, а другая часть двинулась на Соколову гору.
   Бошняк выслал вперед саратовских казаков и приказал им стараться забирать в плен мелкие передовые партии мятежников. Казаки поехали на Соколову гору и после встречи с Пугачёвцами почти все там остались. Два вернувшихся казака объявили, что «государевы» командиры требуют доверенного человека для переговоров.
   Эта весть, как на крыльях птицы, быстро облетела и защитников и жителей. Меж тем с Соколовой горы ударили по городу восемь пушек. До укрепленного района, где Бошняк, долетело лишь одно ядро. И все ж таки среди защитников началось смятение. Жители, мещанство и в особенности купечество, хоронившиеся возле торговых каменных рядов, точно так же заколебались, и как-то сам собой возник вопрос: «На защищение надежды мало, так уж не лучше ли загодя сдаться на милость мятежников, а то хуже будет». После краткого совещания, под гром Пугачёвских пушек, ратман и есаул саратовских казаков Винокуров обратились к купцу Кобякову:
   — Федор Елисеич, не пострашись, съезди в стан, да узнай, для каких переговоров требуют туда человека.
   Кобяков, бравый, средних лет купец, с рыжей бородкой и горбатым носом, попрощался с заплаканной женой, сыном и со всем людом, сел верхом на коня, перекрестился двуперстием и поехал на Соколову гору. И лишь только остановился там и собрал возле себя толпу мятежников, как Бошняк приказал открыть огонь по кучке народу возле Кобякова. Оставшееся купечество вознегодовало на действия Бошняка. Бургомистр Матвей Протопопов вскочил на лошадь, помчался к Бошняку.
   — Батюшка, ваше высокоблагородие, — стал купец выговаривать ему. — Да ведь ты своими выстрелами лучшего нашего купца изничтожишь. Одумайся!..
   — А что же, любоваться мне на изменников?!
   Тем временем Кобяков, окруженный казаками, поехал в стан Пугачёва, что верстах в трех от города, в зимовье саратовского колониста.
   Пугачёв сидел в саду, в холодке, ел яблоки. Кобякову показался он грозным. Купец упал на колени.
   — Ты что за человек? — спросил Пугачёв. — Встань.
   — Ваше величество, я саратовский купец Кобяков. Город прислал меня к вашей милости за манифестом. Жители хотят под вашей рукой быть и служить вам, а манифеста нет…
   — Дубровский! — закричал Пугачёв. И когда секретарь, поспешая к государю, выскочил в окно из дома, Пугачёв раздраженно сказал ему:
   — Как это так, Дубровский, в Саратове моего императорского манифеста нет? Вот жалуется человек.
   — Был манифест послан, ваше величество, — ответил секретарь. — И не один…
   — Может, и был, — сказал Кобяков, — да не в наши руки попал он.
   Начальство завладело им.
   — Сколько у вас там солдатства-то, и кто командир, Бошняк — что ли?
   — Бошняк, ваше величество, — проговорил купец. — А воинской силы мало, да и та в колебании…
   — Вот видишь… А у меня сейчас пять тысяч, а назавтра и все десять будут… Так и скажи там. А Бошняка поймать надо да голову срубить… На, возьми манифест, казачьему есаулу Винокурову отдай… Иди. Слышь-ка, у тебя баньки нет, купеческой?
   — Была, ваше величество, — тряхнул рыжей бородой купец, — была, да пожар слизнул.
   — Жалко. А то я с самой Казани веничком-то не хвастался… Вот банька была у купца Крохина, отдай все да и мало.
   Крупное лицо купца растеклось в улыбку, меж рыжими усами и бородой сверкнули белые зубы, он сказал:
   — Первейший дружище мой, Крохин-то Иван Васильич… Самый закадычный.
   — О-о, ишь ты, — прищурил правый глаз Емельян Иваныч. — Ну, иди с богом.
   И только он ушел, ввалились в сад посланцы от трехсот бурлаков.
   А в это время купец Кобяков, держа над головой бумагу с манифестом, подъезжал к окраинам города. Навстречу ему скакал с тремя казаками Бошняк, огромные усы его развевались по ветру.
   — Что это у вас? Давайте сюда! — он выхватил бумагу из рук Кобякова, соскочил с седла, мельком взглянул в манифест, тотчас в клочья разорвал его:
   — Крамола-а-а!.. Крамола-а-а!..
   Набежавшие купцы и мещане заявили Бошняку, что они драться не будут, а пойдут всяк в свое жительство.
   Тем временем Кобяков, пользуясь замешательством, объезжал ряды солдат и с коня кричал им:
   — Эй, служивые! Себя поберегите! Да и нас такожде. У батюшки сила-а-а!..
   — Арестовать крамольника!.. Арестовать! — голосил подоспевший Бошняк.
   Но его уже никто не слушал: обстрел города произвел переполох и всеобщую сумятицу. Жители сначала в одиночку, а затем и толпами начали перебегать в лагерь Пугачёвцев.
   Вскоре, побросав свои посты, двинулись сдаваться в плен и воинские части. Прапорщик Соснин, находившийся на крайней батарее Бошняка, вместе с двенадцатью канонирами и прислугою бросил свою батарею и направился к городским воротам.
   — Эй! — кричал он городничему. — Живо отворяй ворота! Иначе в куски изрубим.
   Но ворота уже и без того трещали: в них ломилась мятежная толпа.
   Ворота рухнули, часть Пугачёвцев кинулась по улицам. Соснин привел свою команду в стан Пугачёва, всем фронтом отдал ему честь, опустился на колени и, принимая его за истинного Петра III, передал ему свое оружие.
   Видя появившихся в городе Пугачёвцев, все бывшие за укреплениями разночинцы и пахотные солдаты, а вслед за ними и триста шестьдесят человек нижних чинов под начальством двух офицеров и под предлогом вылазки устремились к Соколовой горе и там тотчас передались мятежникам.
   Наблюдая почти поголовное бегство на Соколову гору, Бошняк приходил в негодование. Усищи его обвисли, лицо позеленело.
   — Пожалуйте! Кругом измена!.. Бегут, как бараны!.. — кричал он. Ему было видно, как со всех мест устремляются в стан неприятеля и защитники и жители: бегут торговки, пирожницы с лотками на головах, с кринками молока, с кошелями, набитыми всякой снедью, бегут мальчишки, девчонки, семенят, подпираясь батогами, старики.
   Бошняк приказал командиру саратовского батальона Салманову построить солдат в каре и отступать к Волге. Но вместо отступления майор Салманов скомандовал солдатам:
   — По рядам налево! — и повел батальон на Соколову гору.
   — Мерзавец! — заорал ему в спину Бошняк и от негодования затрясся.
   Около трехсот солдат, побросав ружья, двинулись с барабанным боем за своим командиром. Салманов точно так же был совершенно уверен, что ведет солдат не к самозванцу, а к царю. Придя в ставку, он и его батальон опустились на колени. Тут же находилась и рота прапорщика Соснина.
   — Пленные, ступайте в лагерь. Там будет учинена вам присяга, — сказал Пугачёв солдатам и велел наградить их деньгами.
   При Бошняке остались лишь двадцать шесть офицеров и горсть солдат. Он приказал оторвать полотнища знамен от древков и спрятал их. Остатки отряда во главе с Бошняком кой-как пробились глухими местами чрез разъезды Пугачёвцев и спешно стали отступать по дороге к Царицыну. Пугачёвцы, спохватившись, преследовали их до глубокой тьмы. В деревне Несветаевке отряд сел на лодки и 11 августа прибыл в Царицын.
   Между тем воинство Пугачёва растеклось по всему городу. Они освободили арестантов, взломали винные погреба, предались пьянству.
   Казенные и купеческие дома подверглись разграблению, обороняющихся умерщвляли. По улицам валялись мертвые тела. Гостиный двор, лавки, богатые дома и церкви были обобраны, все ценное уносилось на Соколову гору. Там было поставлено несколько виселиц, на них вешали правого и виноватого, мужчин и женщин, мещан, священников, купцов, колонистов, бурлаков.
   Особенно свирепствовали получившие свободу арестанты.
   К позднему вечеру страсти разгулялись вовсю, начались поджоги, кой-где запылали пожары. И не было возможности остановить потока накопившихся в народе мстительных порывов. Толпой были избиты есаул и два хорунжих, высланных Овчинниковым для утешения пьяной завирухи. Все гудело кругом, гуляли огни пожарищ, раздавались выстрелы, неистовые крики, пьяная — во всю ивановскую — песня, похожая на сплошной рев. Большинство населения привалило на Соколову гору, где у ставки Пугачёва подгулявшие священники приводили народ к присяге. Тут же Пугачёвские командиры всем годным на государеву службу стригли по-казацки в кружало волосы.
   Темная ночь и проливной дождь положили конец гульбе.
   Наутро наступил некоторый порядок. Пугачёв в окружении яицких казаков приехал в город и в соборной церкви приводил жителей к присяге. Он приказал открыть амбары и соляные склады и выдавать народу хлеб и соль безденежно.
   На обратном пути в ставку к нему подъехал некий хорошо одетый пожилой всадник с пегими усами, снял шапку, низко поклонился и сказал:
   — Царь-отец! Поприсмотритесь-ка ко мне, батюшка. Я торговый Уфимцев, роду казацкого… Помнишь ли, когда шел ты от Яика к Оренбургу, близко году тому назад, повстречал меня, а я гнал втапоры триста лошадей. Ты, ваше величество, сторговал их у меня за три тысячи пятьсот рубликов, я, конечно, отдал, а расчету с тебя не получил. Может, батюшка, вспомнишь да отдашь? — несмело закончил казак Уфимцев и надел шапку.
   Присмотревшись к нему, Пугачёв сказал:
   — Справедливо говоришь. Помню, помню! Я тогда не при деньгах был. — И обратясь к своим свитским:
   — Слышь, Дубровский, да и ты, мой друг Горбатов, как приедем в лагерь, выдай ему медяками три тысячи пятьсот.
   На-ка, Горбатов, от казны ключ тебе. А не четыре ли тысячи, Уфимцев, денег-то за мной…
   — Нет, надежа-государь, три тысячи пятьсот, как одна копейка…
   — Ты тутошный?
   — Здешний, ваше величество… Дом справный был, да погорел. Живем теперича с двумя сынами в амбаре, старший-то сын женат, младший в парнях ходит.
   Пугачёв тут же на ходу назначил его на место Бошняка саратовским комендантом, старшего сына произвел в полковники, младшего определил в свою армию казаком:
   — И чтоб сей же день явились ко мне в ставку!
   По армии с утра производилось усиленное учение. Пугачёвцы забрали в Саратове более тысячи ружей, много пороху, пять медных пушек — знай стреляй! Крестьяне под руководством опытных казаков занимались учебой весьма охотно и с немалым успехом.
   На следующий день Емельян Иваныч приехал со своими ближними к Троицкой церкви, там было спрятано Ладыженским двадцать шесть тысяч рублей денег медною монетою. Все деньги, а также двадцать тысяч кулей муки с овсом приказано было грузить на подводы.
   Подошла толпа бурлаков. Кланяясь государю, они доложили, что ими захвачен на Волге баркас с господским имуществом.
   — Осмотри, батюшка, а пожитки прими…
   Пугачёв спустился к воде и прошел на «посудину». Бурлаки предъявили пять бочонков медных денег, большой сундук с серебряной посудой, два сундука с богатой срядой. Осмотрев вещи, Пугачёв запер сундук, опечатал своей государственной печатью, велел судну подвигаться вниз вслед за армией. А три ключа от сундуков, широко размахнувшись, бросил при всем народе в воду. Мальчишки тотчас скинули с себя рубахи и порточки и, в надежде овладеть ключами, принялись нырять.
 
   9 августа армия двинулась походом дальше. Пугачёв с атаманами замешкались. Батюшку снаряжали в поход Ненила и красавица Анфиса. Одевали его в простое платье. Атаманы толкались возле, молодцевато крутили усы, сверкали на Анфису глазами, но девушка была сумрачная и печальная — ей начхать на всех атаманов да, пожалуй, и на «батюшку», она искала взором статного Горбатова и не находила его. Ох, уж этот недотрога офицер, никакими бабьими чарами его не купишь, он бежит от нее, как монах от нечистой силы. Вареная рыбина какая-то, а не военный кавалер. Видно, другую в сердце носит. А ведь Анфиса-то не какой-нибудь обсевок в поле, на нее, бывало, сам сынок Крохина, казанского купца, заглядывался. Эх, замест души спасения, видно, гибнуть Анфисе, в кромешном огне гореть. Господи, спаси и помилуй сироту.
   — А где Горбатов? — спросил Емельян Иваныч, надевая через плечо саблю.
   Андрей Горбатов в это время стоял на берегу Волги, досматривал, чтоб все средние и малые «посудины», нагруженные армейским имуществом, были как следует оснащены и не замедлили спускаться вниз, к Царицыну.
   Саженях в ста от берега держалась на якоре небольшая баржа. На её верхней палубе стояла кучка женщин. Они громко кричали, простирали к берегу руки, махали шалями, фартуками. От барки к берегу плыл на лодке бородатый казак с винтовками за плечами. Его лодку течением снесло, он причалил её к берегу и побежал к идущему ему навстречу — конь в поводу — Горбатову.
   — Господин начальник, — сказал казак, видя на левом рукаве Горбатова широкие позументные нашивки. — Я эвот с той барки. Мы с Казани сено, овес, крупу с мукой плавим, по деревням собирали, у помещиков.
   — Кто это — мы? — спросил Горбатов.
   — Как кто! Слуги царские. Нас семеро — вот я — казак, достальные суконщики казанские, да четыре бурлака, они и купеческую баржонку с продухтой из Казани увели. На ней и плывем мы. Опричь того, нам мужики сдали с рук на руки шесть девок, помещичьи дочки, дворянки, стало быть, либо сродственницы. А одну мы от рыбака отобрали, рыбак плавил её на понизово, из благородных она тоже и собой приятненькая, все плачет, все плачет. Мы недавно приплавились. Женщины просятся на берег, чтоб, значит, батюшку увидать, чтоб свободил их, значит, на волю. Они подаваться в Москву хотят, женские-то.
   — Побудь тут, я сейчас, — сказал Горбатов и стал садиться на коня.
   С баржи снова поднялся неистовый крик и рев. Женщины кричали пронзительно. Горбатов сделал руку козырьком, чтоб защитить глаза от пламенного солнца, спустившегося к закату как раз позади барки, и, ослепленный солнечным сиянием, не мог как следует разглядеть тогда, что творится на палубе. Там все погрузилось в густую тень. Зато весь правый берег Волги и сам Андрей Горбатов были с барки ясно видны.
   Даша Симонова сразу узнала своего дружка по его статной фигуре, движениям.
   — Андрей! Андрей! — надрывалась она, но её голос тонул в общем крике.
   — Садись-ка и ты, казак, ко мне, — приказал Горбатов, — так дело-то управней будет.
   Бородатый казак заскочил сзади Горбатова на его рослого коня, и вот они догнали Пугачёва верстах в трех за Саратовом. Выслушав своего любимца, Пугачёв сказал ему:
   — Мне теперь, Горбатов, не до девок, не до дворянок! — Затем, подумав, кивнул казаку:
   — Иди в обрат, и вот тебе мое царское повеленье: дворянок плавить до Царицына и мне там представить. В дороге питать без отказу, обид не творить им, а иметь к ним береженье, никакой вины на них супротив меня нету. А караул держать. Ступай, казак.
   Армия продолжала идти маршем, казак сел в лодку и поплыл к барже, а зоркие глаза Даши уже не нашли Горбатова на берегу. Ну, что же это за напасть такая!.. Ведь вот почти рядом был, вот у той землянки с белой дверью. Неужели он не слыхал её отчаянного голоса, неужели не мог заметить её среди других женщин? «Ведь я же видала его. Значит, он совсем отвернулся от меня, навек забыл свою Дашу». Ей и в мысль не приходило, что единственной причиной её несчастья было — солнце.
   Узнав от казака царев приказ, девушки заплакали… Когда-то еще подплывут они к Царицыну, а пока что сиди с этими мужланами в неволе.
   Но… что за чудеса! Все грубости от караула разом прикончились, обхождение резко изменилось, и не стало к девушкам иного обращения, как «барышни».
   Глотая слезы и вся в ознобе, Даша спросила казака:
   — Не знаешь ли ты прозвище офицера, который тебя на лошадь посадил?
   — Как не знать! Царь-государь говорил ему — Горбатов… Послушай, мол, Горбатов, господин…
   — Так что ж ты не сказал Горбатову, что я родная сестра его! — схитрила Даша. Она боялась назвать себя Симоновой, не зная, как отнесся бы к этому казак.
   — Ха! Смешная какая ты, ей-богу, барышня. Кабы знамо да ведомо, я бы сказал ему…
   — Ты не из Яицкого городка?
   — Нет, мы из Илецкой защиты.
   Солнце село, хвост армии пылил вдали, надежда свидёться с Андреем исчезла. Даша, вся опустошенная, спустилась в свой уголок, упала на сенник и закуталась в шаль с головою. На нее напало тяжелое томление. Ей бы плакать надо, удариться в голос и кричать от душившего её терзания. Но благостных слез не было, и внутри как бы все застыло. Она уже переставала верить в добро и счастье на земле, в существование на небе бога. Ежели бог есть, так почему же он не хочет оказать Даше милость и как нарочно устраивает так, что Дашу всюду преследуют неудачи: была у нее подружка Устя, был Митя Николаев, и нет их; был Андрей, единственная верная любовь ее, и нет Андрея, может быть, не повидавшись с ней, он завтра же будет сражен пулей. Уж не мстят ли ей силы небесные, что сменила она путь спасения грешной души своей на зовы юного сердца и, рассорившись с матерью-игуменьей, с монастырскими сестрами, ринулась в поиски Андрея Горбатова?
   Она перебирает в своей памяти бурную размолвку с гостеприимной женской обителью и тайный побег свой из монастыря на берег Волги, где ждали девушку два старых рыбака, чтоб сплавить её вниз по течению и передать в руки другим рыбакам или устроить её на какое-либо попутное суденышко — их множество в ту пору проплывало по Волге. В конце концов, имея при себе единственное богатство — небольшой зеленый сундучок с кой-каким тряпьем — она сидит в большой лодке: баба и старик с парнем возили в Нижний Новгород арбузы, а теперь возвращаются к себе, под Камышин-город. И однажды перед утром, когда все четверо спали у костра на берегу, их поднял крик:
   — Эй, вставай! Ты кто такая? И вот Даша, как подозрительная личность, схваченная Пугачёвским отрядом, попала со своим зеленым сундучком на эту баржу. Такова судьба.
   К Даше приставлен был на барже работник с суконной казанской фабрики Макар Сизых. Борода у него густая с проседью, коротко подстриженная, нос вздернут кверху, в разговоре несносно гнусит, глаза безбровые, но пристальные, нелюдимые. Он сибиряк, из байкальских казаков, много лет тому назад приехал с женой в Казань, чтоб дальше двинуться — в Москву, да в Казани и застрял. Жена его умерла, собственная хибарка сгорела, когда царь-государь город брал, детей у него нету, вот он и догоняет «батюшку», чтоб помочь ему — ничего не поделаешь, душа затосковала: «Иди да иди, Макар», — прямо в уши ему зудил невидимый человеческий голос, ну что ж, собрался в одночасье — и айда! За опояской у него пистолет с кинжалом, в углу на гвозде охотничье ружьишко, он устроился почти рядом с Дашей. У нее часто происходили разговоры с ним по душам.